Москва, май 1932 — Воронеж, сентябрь 1935
ИМПРЕССИОНИЗМ
Художник нам изобразил Глубокий обморок сирени И красок звучные ступени На холст, как струпья, положил. Он понял масла густоту — Его запекшееся лето Лиловым мозгом разогрето, Расширенное в духоту. А тень-то, тень все лиловей, Смычек иль хлыст, как спичка, тухнет, — Ты скажешь: повара на кухне Готовят жирных голубей. Угадывается качель, Недомалеваны вуали, И в этом солнечном развале Уже хозяйничает шмель. Мая 1932. Москва.
* * *
Дайте Тютчеву стрекозу — Догадайтесь почему! Веневитинову — розу. Ну, а перстень — никому. Баратынского подошвы Раздражают прах веков, У него без всякой прошвы Наволочки облаков. А еще над нами волен Лермонтов, мучитель наш, И всегда одышкой болен Фета жирный карандаш. А еще богохранима На гвозде торчит всегда У ворот Ерусалима Хомякова борода. Май 1932. Москва.
БАТЮШКОВ
Словно гуляка с волшебною тростью, Батюшков нежный со мною живет. По переулкам шагает в Замостье, Нюхает розу и Зафну поет. Ни на минуту не веря в разлуку, Кажется, я поклонился ему: В светлой перчатке холодную руку Я с лихорадочной завистью жму. Он усмехнулся. Я молвил: спасибо. И не нашел от смущения слов: — Ни у кого — этих звуков изгибы… — И никогда — этот говор валов… Наше мученье и наше богатство, Косноязычный, с собой он принес — Шум стихотворства и колокол братства И гармонический проливень слез. И отвечал мне оплакавший Тасса: — Я к величаньям еще не привык; Только стихов виноградное мясо Мне освежило случайно язык… Что ж! Поднимай удивленные брови Ты, горожанин и друг горожан, Вечные сны, как образчики крови,
Переливай из стакана в стакан… Июня 1932. Москва
СТИХИ О РУССКОЙ ПОЭЗИИ I Сядь, Державин, развалися, — Ты у нас хитрее лиса, И татарского кумыса Твой початок не прокис. Дай Языкову бутылку И подвинь ему бокал. Я люблю его ухмылку, Хмеля бьющуюся жилку И стихов его накал.
II Гром живет своим накатом — Что ему до наших бед? И глотками по раскатам Наслаждается мускатом На язык, на вкус, на цвет. Капли прыгают галопом, Скачут градины гурьбой, Пахнет городом, потопом, Нет — жасмином, нет — укропом, Нет — дубовою корой. Зашумела, задрожала, Как смоковницы листва, До корней затрепетала С подмосковными Москва. Катит гром свою тележку По торцовой мостовой, И расхаживает ливень С длинной плеткой ручьевой. И угодливо поката Кажется земля, пока И в сапожках мягких ката Выступают облака. Капли прыгают галопом, Скачут градины гурьбой С рабским потом, конским топом И древесною молвой.
III С. А. К. Полюбил я лес прекрасный, Смешанный, где козырь — дуб, В листьях клена перец красный, В иглах — ёж-черноголуб. Там фисташковые молкнут Голоса на молоке, И когда захочешь щелкнуть, Правды нет на языке. Там живет народец мелкий — В желудевых шапках все — И белок кровавый белки Крутят в страшном колесе. Там щавель, там вымя птичье, Хвой павлинья кутерьма, Ротозейство и величье И скорлупчатая тьма. Тычут шпагами шишиги, В треуголках носачи, На углях читают книги С самоваром палачи. А еще грибы—волнушки, В сбруе тонкого дождя, Вдруг подымутся с опушки — Так, немного погодя… Там без выгоды уроды Режутся в девятый вал, Храп коня и крап колоды — Кто кого? Пошел развал… И деревья — брат на брата — Восстают. Понять спеши: До чего аляповаты, До чего как хороши! 3–7 июля 1932. Москва.
К НЕМЕЦКОЙ РЕЧИ
Б. С. Кузину. Себя губя, себе противореча,
Как моль летит на огонек полночный, Мне хочется уйти из нашей речи За все, чем я обязан ей бессрочно. Есть между нами похвала без лести И дружба есть в упор, без фарисейства — Поучимся ж серьезности и чести На западе у чуждого семейства. Поэзия, тебе полезны грозы! Я вспоминаю немца-офицера, И за эфес его цеплялись розы, И на губах его была Церера… Еще во Франкфурте отцы зевали, Еще о Гете не было известий, Слагались гимны, кони гарцевали И, словно буквы, прыгали на месте. Скажите мне, друзья, в какой Валгалле Мы вместе с вами щелкали орехи, Какой свободой мы располагали, Какие вы поставили мне вехи. И прямо со страницы альманаха, От новизны его первостатейной, Сбегали в гроб ступеньками, без страха, Как в погребок за кружкой мозельвейна. Чужая речь мне будет оболочкой, И много прежде, чем я смел родиться, Я буквой был, был виноградной строчкой, Я книгой был, которая вам снится. Когда я спал без облика и склада, Я дружбой был, как выстрелом, разбужен. Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада Иль вырви мне язык — он мне не нужен. Бог Нахтигаль, меня еще вербуют Для новых чум, для семилетних боен. Звук сузился, слова шипят, бунтуют, Но ты живешь, и я с тобой спокоен. Августа 1932.
АРИОСТ
Во всей Италии приятнейший, умнейший, Любезный Ариост немножечко охрип. Он наслаждается перечисленьем рыб И перчит все моря нелепицею злейшей. И, словно музыкант на десяти цимбалах, Не уставая рвать повествований нить, Ведет туда-сюда, не зная сам, как быть, Запутанный рассказ о рыцарских скандалах. На языке цикад пленительная смесь Из грусти пушкинской и средиземной спеси — Он завирается, с Орландом куролеся, И содрогается, преображаясь весь. И морю говорит: шуми без всяких дум, И деве на скале: лежи без покрывала… Рассказывай еще — тебя нам слишком мало, Покуда в жилах кровь, в ушах покуда шум. О город ящериц, в котором нет души, — Когда бы чаще ты таких мужей рожала, Феррара черствая! Который раз сначала, Покуда в жилах кровь, рассказывай, спеши! В Европе холодно. В Италии темно. Власть отвратительна, как руки брадобрея, А он вельможится все лучше, все хитрее И улыбается в открытое окно —
Ягненку на горе, монаху на осляти, Солдатам герцога, юродивым слегка От винопития, чумы и чеснока, И в сетке синих мух уснувшему дитяти. А я люблю его неистовый досуг — Язык бессмысленный, язык солено — сладкий И звуков стакнутых прелестные двойчатки… Боюсь раскрыть ножом двухстворчатый жемчуг. Любезный Ариост, быть может, век пройдет — В одно широкое и братское лазорье Сольем твою лазурь и наше черноморье. И мы бывали там. И мы там пили мед… Мая 1933. Старый Крым.
АРИОСТ. [Вариант]
В Европе холодно. В Италии темно. Власть отвратительна, как руки брадобрея. О, если б распахнуть, да как нельзя скорее, На Адриатику широкое окно. Над розой мускусной жужжание пчелы, В степи полуденной — кузнечик мускулистый. Крылатой лошади подковы тяжелы, Часы песочные желты и золотисты. На языке цикад пленительная смесь Из грусти пушкинской и средиземной спеси, Как плющ назойливый, цепляющийся весь, Он мужественно врет, с Орландом куролеся. Часы песочные желты и золотисты, В степи полуденной кузнечик мускулистый — И прямо на луну взлетает враль плечистый… Любезный Ариост, посольская лиса, Цветущий папоротник, парусник, столетник, Ты слушал на луне овсянок голоса, А на дворе у рыб — ученый был советник. О, город ящериц, в котором нет души, — От ведьмы и судьи таких сынов рожала Феррара черствая и на цепи держала, И солнце рыжего ума взошло в глуши. Мы удивляемся лавчонке мясника, Под сеткой синих мух уснувшему дитяти, Ягненку на горе, монаху на осляти, Солдатам герцога, юродивым слегка От винопития, чумы и чеснока, — И свежей, как заря, удивлены утрате…
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|