Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Основные тенденции литературного процесса

Литература русской эмиграции

 

Революция 1917 г. и последовавшая за ней Гражданская война привели к массовому исходу за границу значительной части населения России. Невольными эмигрантами стали, прежде всего, русские люди, оказавшиеся в территориальных пределах Финляндии, Латвии, Литвы, Эстонии, Польши и других государств, получивших независимость после революции. Заключение в марте 1918 г. Советской Россией унизительного для страны мирного договора с Германией и ее союзниками (Брестского мира) автоматически оставило за пределами родины тысячи прежних граждан Российской империи. Не стали возвращаться в Россию многие из военнопленных, оказавшиеся к моменту окончания мировой войны на территории Германии и Австро-Венгрии. Однако большую часть «русского исхода» составили солдаты и офицеры Белой армии, а также те мирные жители (преимущественно из среды интеллигенции), которые сознательно бежали в сопредельные страны от новой политической власти – в надежде переждать там порожденные гражданской войной насилие и анархию.

Так начинался первый – растянувшийся на два десятилетия – этап «русского рассеяния», существования говоривших и мысливших по-русски людей на чужбине, в иноязычной среде, в странах с отличными от русских культурными и общегражданскими традициями[1]. Принятое на сегодняшний день название этого этапа – «первая волна» – возникло в публицистике и мемуаристике русского зарубежья, а потом закрепилось в трудах историков, культурологов и литературоведов.

Поначалу, в 1917-1918 гг., поток беженцев был относительно невелик, но по мере нарастания в стране социального хаоса и усиления «красного террора» этот поток стал весьма масштабным. Основные маршруты поэтапной эмиграции пролегали через западные и южные регионы прежней империи (города Прибалтики, Киев, Минск, Одесса, Новороссийск, Крым) и – по мере отступления Белой армии и «большевизации» все новых и новых областей – дальше в Турцию, Болгарию, Грецию, а потом в страны Центральной и Западной Европы.

По-настоящему массовый характер «русский исход» приобрел в конце 1918 – первой половине 1919 г., когда одна волна беженцев докатилась через территорию Польши до Берлина, а другая устремилась из Одессы в портовые города Греции и Франции. Еще большего масштаба вынужденная эмиграция достигла в 1920 г. Ее пик пришелся на осень, когда из портов Крыма организованно эвакуировались Русская армия под командованием П.Н.Врангеля (в ее состав по ходу последнего периода гражданской войны влились Добровольческая армия А.И.Деникина и Донская армия П.Н.Краснова), а также сочувствовавшая Белому движению часть гражданского населения полуострова (многие из этих людей еще недавно бежали в Крым из двух столиц и других городов Центральной России).

Тем временем на Дальнем Востоке в 1920 – 1922 гг. после разгрома войск адмирала А.В.Колчака, а потом и казачьих забайкальских формирований атамана Г.М.Семенова значительный поток русских беженцев устремился в Маньчжурию – пограничную с Россией китайскую провинцию. Главным центом концентрации русских эмигрантов в Китае стал город Харбин – самый крупный узел КВЖД (Китайско-Восточной железной дороги, построенной русскими инженерами и рабочими в начале XX века).

Правительства недавних союзников России (стран Антанты) предоставили эвакуировавшейся из Крыма Русской армии в качестве места дислокации большую пустошь на полуострове Галлиполи (на европейском берегу Дарданелльского пролива, сравнительно недалеко от Стамбула), где поначалу был разбит военный лагерь, а вскоре даже налажена возможная в тех условиях социально-бытовая инфраструктура. В этом месте воинские части готовились к возобновлению «освободительной» борьбы с большевиками, надеясь на новый успешный «поход», однако этим надеждам не суждено было сбыться.

С 1921 г. начинается постепенный переезд отдельных формирований и групп военных в Болгарию, Чехословакию и особенно активно в Королевство Сербов, Хорватов и Словенцев (Сербия помнила о том, при каких обстоятельствах Россия была втянута в Первую мировую войну, к тому же король Александр I Карагеоргиевич, получивший образование в России, по сути уравнял в правах русских военных с гражданами своей страны). В 1922 – начале 1923 г. – после запрета на дислокацию, последовавшего от новообразованного турецкого правительства, – большая часть военных эмигрантов покидает Турцию, переправляясь в Европу (главным образом на Балканы и во Францию).

Русская армия оказалась раздробленной, стала утрачивать организационную цельность, распалась на несколько эмигрантских воинских организаций. Самой крупной из них был Русский общевоинский союз (РОВС)[2], имевший разветвленную территориальную структуру и единое руководство, но на практике его подразделения стали походить на объединения «офицеров запаса», поскольку его участники считались находящимися «в отпуске» и вынуждены были адаптироваться к новым социально-бытовым условиям, самостоятельно добывая средства к существованию. Инженеры, механики, шахтеры, разнорабочие фабрик и заводов, обслуживающий персонал гостиниц, портов и вокзалов, таксисты – вот основные варианты вынужденной социализации русского офицерства за рубежом.

Параллельно военной разворачивалась и политическая эмиграция: за границу, спасаясь от смертельной опасности, были вынуждены уехать не только сторонники правых и центристских политических сил, но и активные деятели партий эсеров и меньшевиков – в недавнем прошлом временные союзники большевиков. За рубежом политическая борьба этих группировок продолжилась, хотя и не получала уже того общественного резонанса, который сопровождал идеологическую полемику на родине в последнее предреволюционное десятилетие. Названия эмигрантских периодических изданий соответствующих партий красноречиво свидетельствовали о масштабе политической дифференциации эмиграции – от монархистов журнала «Двуглавый Орел» (вскоре переименованного в «Вестник Высшего монархического совета») до меньшевиков «Социалистического вестника». Политическая «равнодействующая» общественных движений эмиграции проходила, по свидетельству Г.Струве[3], «правее центра» и была представлена парижской ежедневной газетой «Возрождение».

Складывавшаяся в Европе русская диаспора была озабочена прежде всего проблемой сохранения национальной идентичности, а потому немало усилий было приложено к организации культурно-образовательной инфраструктуры (устройству русских гимназий, кадетских корпусов, пансионов; воссозданию российской практики юбилейных собраний, празднованию памятных годовщин, организации благотворительных вечеров и т.п.). Отличительной чертой «первой волны» русской эмиграции стало доминирующее негативное отношение к практике натурализации: получение гражданства в новой стране проживания расценивалось большинством изгнанников как «предательство» по отношению к России.

В этих внешних обстоятельствах объединительную роль по отношению ко всему русскому «рассеянию» сыграла русская культура, в особенности – литература русского зарубежья. В эмиграции оказались многие деятели русского искусства, науки и образования – прославленные художники и композиторы, театральные режиссеры и актеры, изобретатели и мыслители[4]. Однако решающей для судеб «русского мира» за пределами родины стала писательская эмиграция. Покинуть Россию пришлось и бывшим «знаньевцам» И.Бунину, И.Шмелеву, А.Куприну, Б.Зайцеву (а поначалу и М.Горькому, который, впрочем, держался в стороне от эмигрантских писательских кругов), и символистам К.Бальмонту, З.Гиппиус, А.Ремизову, Д.Мережковскому, и близким акмеизму участникам «Цеха поэтов» Г.Иванову, Н.Оцупу и Г.Адамовичу, и футуристам И.Северянину и Д.Бурлюку.

В этой «направленческой» широте оказавшихся в изгнании писателей проявились и разрушительная агрессия новой власти по отношению к высокой культуре, и принципиальная позиция большинства литераторов, не пожелавших подчинить свое творчество требованиям новой идеологии. По сути дела, эмигрировала – не только в пространственном, но и в хронологическом отношении – целая культурная эпоха «серебряного века»[5]. Хронологическая точка этой эпохе в России была поставлена в 1921 году смертями А.Блока и Н.Гумилева. Следующие два года можно считать временем организационного и эстетического самоопределения писательской эмиграции.

Именно культура конца XIX – начала XX в. стала главной духовной опорой для формирования самого феномена русского зарубежья. Традиционный для российского общества литературоцентризм оказался еще более влиятельным фактором жизни русских за рубежом: само сохранение эмигрантами «русскости» было бы невозможно без опоры на отечественную словесность; русское художественное слово связывало между собой разных по политическим убеждениям и разбросанных по разным странам выходцев из России. В течение нескольких первых лет в эмиграции были воссозданы традиционные формы консолидации литераторов – писательские объединения и кружки, складывавшиеся вокруг признанных мастеров, а также сугубо «русская» практика «толстых» литературно-художественных журналов.

Больше всего русских беженцев было в Германии, славянских странах Европы и во Франции, а главными культурно-географическими центрами русского «рассеяния» стали три европейских столицы – Берлин, Прага и Париж (после 1940 г. ведущую роль в литературном зарубежье начнет играть «русская Америка»). Географически обширную «периферию» русского зарубежья в 20 – 30-е годы составляли писательские сообщества скандинавских и прибалтийских государств, дальневосточного культурно-экономического островка России в Китае – города Харбина, а также сравнительно небольшие русские «писательские колонии» Бельгии, Великобритании, Греции, Италии, Турции, США и некоторых других стран.

В названиях альманахов, периодических изданий и кружков, возникших в эмиграции, отразилась и новизна переживаемой ситуации («Ковчег», «Скит», «Кочевье», «Новый град»), и преемственность культуры зарубежья по отношению к великой русской традиции. Например, название крупнейшего и самого влиятельного журнала эмиграции «Современные записки»[6] возникло как намеренное лексическое соединение «имен» знаменитых журналов XIX века – «Современника» и «Отечественных записок». Парижское сообщество «Зеленая лампа», выросшее из еженедельных «воскресений» на квартире Д.Мережковского и З.Гиппиус, уже своим названием указывало на прямую связь с русской классикой, с деятельностью сообщества литераторов пушкинской эпохи.

Стремление поддержать привычные формы культурной жизни распространялось не только на «дух», но и на «букву» русской традиции: долгое время эмиграция не принимала новой русской орфографии и календарного «нового стиля». Несмотря на то, что сама орфографическая реформа была подготовлена еще до октября 1917 г., во многих эмигрантских изданиях сохранялась старая орфография. Верными прежним орфографическим нормам были не только писатели старшего поколения З.Гиппиус и И.Бунин, но и «новаторы» В.Набоков (об этом свидетельствуют рукописи его произведений) и Б.Поплавский (его стихотворный сборник «Флаги» был издан в 1931 году в соответствии со старыми орфографическими нормами). Характерным для эмиграции явлением было и параллельное использование юлианского и григорианского календарей: так, например, в газете «Руль» вплоть до 1925 года давались обе даты.

Основные тенденции литературного процесса

Писательское сообщество первой волны эмиграции воспринимало исход из России не столько как путь к физическому спасению, сколько как исполнение особой духовной миссии. Идее строительства «нового мира», возобладавшей в Советской России, была противопоставлена идея хранения извечных основ человечности, стоического приятия испытаний как посланных Богом, нравственного сопротивления планетарному злу.

В качестве первоочередной была воспринята цель сохранения ценностей русской культуры, которые предстояло обязательно передать следующим поколениям соотечественников. От исполнения этой миссии, как считали беженцы, зависела сама перспектива сохранения «русского мира» – важнейшего для судеб всего человечества «культурного материка». В понимании многих писателей эмиграции адресат их «миссионерства» был шире любых национальных и конфессиональных границ. «Мы некий грозный знак миру и посильные борцы за вечные, божественные основы человеческого существования, ныне не только в России, но и всюду пошатнувшиеся»[7], – писал И.А.Бунин в получившей большой резонанс статье «Миссия русской эмиграции». Отказываясь принимать термин «изгнание», ему вторила З.Н.Гиппиус, предложившая эмиграции чеканную формулировку: «Мы – не в изгнании, мы – в послании».

Понимание судьбоносности переживаемых «роковых минут» давало культурному ядру зарубежья тот заряд творческой энергии, который позволял преодолевать чувства покинутости, отчаяния и бессильного гнева. Уверенность в нравственной авторитетности своего «слова» – в полном соответствии с национальной духовной традицией – подкреплялась вполне реальными фактами «мученичества», жизненными лишениями, выпавшими на долю экспатриантов. Перед лицом общей (планетарной, как они считали) угрозы писатели эмиграции во многом преодолели прежде существовавшие в их среде идеологические расхождения, постарались встать поверх направленческих «барьеров», разделявших их прежде на «новаторов» и «консерваторов», «реалистов» и «модернистов».

Хотя в массовом сознании русских эмигрантов произошло заметное «поправение», крупнейшие литературно-художественные издания эмиграции, формировавшие облик русской литературы за рубежом, исповедовали умеренные политические взгляды и, главное, придерживались, насколько это было возможно, принципов «беспартийности» в отборе литературных произведений. Если в эпоху Серебряного века литературный процесс в России в немалой степени определялся противостоянием реализма и модернизма, то в эмиграции эта оппозиция оказалась во многом снятой. Внешне это проявилось прежде всего в перераспределении писательских сил по отношению к газетно-журнальной периодике. Прежде казавшееся невозможным соседство на страницах какого-нибудь журнала произведений З.Гиппиус и И.Бунина, К.Бальмонта и И.Шмелева теперь стало вполне привычным.

Важнейшей содержательной категорией литературы «первой волны» стала категория памяти. На фоне параллельно развивавшейся советской литературы поэзия и проза зарубежья были намного более персоналистичны, обращены к миру личности. Соотношение конкретно-исторических и общечеловеческих, «бытовых» и «бытийных» вопросов в творчестве эмигрантов в большинстве случаев складывалось в пользу последних. Описательность уступала место лирико-философским обобщениям, социально-психологический детерминизм – рассмотрению человека в контексте вечных «радостей и скорбей». Вытеснение конкретно-исторических принципов письма мифопоэтическими особенно заметно в зарубежном творчестве писателей, до революции предпочитавших жизнеподобные формы литературы условным, любивших бытовую конкретность, материальную «фактурность» изображения (И.Бунин, А.Куприн, И.Шмелев).

Сам статус «объективной», не зависящей от восприятия человека реальности был решительно пересмотрен вчерашними «реалистами», сблизившимися – подчас неосознанно – с былыми оппонентами-символистами. Стремление сквозь «морок» повседневности, сквозь все гримасы падшего мира прозреть «изначальное», вера в подлинность своей интуиции, творческая воля не столько видеть, сколько «думать глазами»[8], поэтизация чувственно-прозорливого, «приметливого» мышления – все эти особенности (общие для многих мастеров старшего поколения эмиграции) существенно размывали их прежде фундаментальные расхождения с теоретиками и практиками модернизма.

Известная стилевая «солидарность» первой волны эмиграции проявилась и в господствовавшем неприятии авангардных форм литературного творчества. Если для советской литературы 20-30-х гг. поэзия М.Цветаевой была неприемлемой прежде всего по идеологическим причинам, то для русских «берлинцев» и «парижан» нарушением эстетической «нормы» казалась ее стилевая «революционность», в которой большинство эмигрантов усматривали (и справедливо) переклички с творческой практикой «советских» В.Маяковского и Б.Пастернака. В целом прохладным у эмигрантов было отношение к «неклассическим» формам прозы, получившим развитие в творчестве советских писателей 20-х годов.

Линии внутреннего размежевания в литературе «первой волны», конечно же, существовали, но связаны они были не столько с принципами «отражения реальности» или ее «сотворения» в процессе творчества (так можно схематически обозначить позиции реалистов и модернистов), сколько с разными реакциями на саму «ситуацию изгнания» и с разными оценками перспектив творчества на чужбине. Иными словами, эмигранты-писатели могли расходиться в том, какие духовные ценности становились для них главным импульсом к творчеству, и в том, как они оценивали возможную результативность своей деятельности. В этом отношении существенная разница заметна в позициях старшего и младшего поколений «первой волны», а также в творческих программах В.Ходасевича и Г.Адамовича – двух самых влиятельных литературных критиков зарубежья (первый из них отстаивал идею о том, что именно эмиграция создает «идеальные» условия для творчества; второй считал, что в отрыве от родины литература неизбежно оскудеет, что изгнание обрекает писателей на «муки немоты»).

Для многих крупных писателей старшего поколения главной мировоззренческой опорой творчества в эмиграции стали ценности традиционной веры – прежде всего, культура русского православия. Так, например, главной темой трех биографических романов Б.Зайцева[9] оказались религиозные искания В.А. Жуковского, И.С. Тургенева и А.П. Чехова. В первом из этих романов подлинным религиозным визионером предстает поэт-романтик, обладавший, по словам автора, глубоким чувством «мира духа и света, исход в который не только не горе, но радость». Однако не только у Жуковского, но и у религиозных агностиков Тургенева и Чехова Зайцев обнаруживает веру в реальность сверхчувственного мира, находит в их творчестве глубокие религиозные корни. Воплощением идеала православной духовности для Зайцева стал заглавный герой повести «Преподобный Сергий Радонежский» (1925). Путь к Богу человека ХХ века – тема самого крупного произведения писателя, автобиографической тетралогии «Путешествие Глеба» (1937 – 1953).

Православным мировидением в еще большей степени пронизаны лучшие эмигрантские произведения И.Шмелева «Лето Господне» (1927 – 1948) и «Богомолье» (1931). В отличие от Зайцева Шмелев много писал о «бытовом благочестии», о праведниках незнатных, «неизвестных». Постоянный в поздней прозе Шмелева мотив всеединства «тварной природы» – людей, растений, животных – придает его произведениям черты идилличности, умильной просветленности. Все в мире Шмелева чувствует, дышит, живет, и потому отменяется трагизм, связанный с конечностью индивидуального существования. Хотя жизненный круг отдельного существа размыкается смертью, Божий мир стабилен и вечен, а главное – исполнен высокого смысла, гарантированного интуицией о воскресении. Критик Г.Адамович назвал шмелевское творчество «скрытой, приглушенно-страстной борьбой за прошлое». Исчезнувшая как будто навсегда и даже утратившая свое имя Россия в прозе писателя воскресает и приобщается к вечности.

Это устремление – к информативной реставрации былого, и, что еще важнее, к его мифопоэтическому «воскрешению словом» – было свойственно большей части писателей старшего эмигрантского поколения. Одно из центральных мест в общей жанрово-родовой системе литературы «первой волны» заняли различные виды мемуаристики (наибольшее распространение получили жанры автобиографического романа, дневника, мемуарного эссе, литературного портрета, «комментариев»). Помимо уже указанных произведений И.Шмелева и Б.Зайцева, заметным явлением в литературе «первой волны» эмиграции стали романы И.А.Бунина «Жизнь Арсеньева» (1927 – 1933) и А.И. Куприна «Юнкера» (1932), «автобиографическое повествование» М.Осоргина «Времена» (1955), мемуары З.Гиппиус «Живые лица» (1925) и В.Ходасевича «Некрополь» (1939), а также серия книг А.М.Ремизова («Взвихренная Русь» (1927), «Подстриженными глазами» (1951), «Иверень» (1981), «Мышкина дудочка» (1953) «Учитель музыки» (1983) и др.).

«Взвихренную Русь» многие современники Ремизова называли лучшей книгой о революции и гражданской войне. Она создавалась, как и многие другие ремизовские книги, на основе дневниковых записей 1917 – 1921 гг. Стилевой строй книги определяется мотивом «взвихренности»: лирические монологи, авторский «плач по России» перемежаются наплывами образов кроваво-ледяного революционного вихря. Мотивы метели и снежных вихрей у Ремизова воплощают авторскую концепцию трагической истории Руси – гибели России Имперской и появления России Советской. Называя поэму А.Блока «Двенадцать» «вихревой песней взбаламутившейся вздыбившейся России», Ремизов словно говорит и о своей книге.

«Взвихренная Русь» – роман-коллаж[10], фрагменты которого сливаются в спонтанный поток литературных, философских, исторических и сновидческих ассоциаций автора, которые, в свою очередь, перемежаются сказками, легендами, апокрифами, стилизациями памятников древнерусской литературы. Авторское воображение будто «воскрешает» образы писателей-современников, оставшихся погибать в Советской России (А. Блока, А. Белого, М. Кузмина, Б. Пильняка, В. Розанова, Н. Гумилева и др.), превращая их в героев своеобразного романа-реквиема.

С важнейшей для всей литературы эмиграции категорией памяти связано и бурное развитие исторической прозы. Прежде всего писателей, разумеется, привлекало недавнее прошлое России, последние десятилетия перед катастрофическими событиями 1917 г., однако понять их можно было, только обратившись к истокам – к зарождению современных конфликтов в древней и новой истории, к драматическим сюжетам становления российской государственности и кульминационным моментам европейской истории.

С точки зрения концептуальной емкости наиболее интересны в литературе «первой волны» историко-философские книги Д.С.Мережковского («Наполеон» (1929), «Рождение богов. Тутанкамон на Крите» (1925), «Мессия» (1925), «Тайна Запада. Атлантида – Европа»(1930), «Иисус Неизвестный» (1932 – 1934) и др.), а также серия романов и повестей М.А.Алданова, в рамках которой сложились два самостоятельных тематических цикла. Одна группа произведений Алданова объединена общим названием «Мыслитель» и воспроизводит события конца XVIII – начала XIX в., последовавшие за французской революцией 1789 г. (в эту тетралогию входят романы «Девятое термидора» (1923), «Чертов мост» (1925), «Заговор» (1927) и повесть «Святая Елена, маленький остров» (1923). Другой цикл произведений посвящен истории русской революции (трилогия «Ключ» (1930), «Бегство» (1932) и «Пещера» (1934 – 1936), а также два объемных романа, написанных уже за хронологическими пределами «первой волны», в 1950-е годы, – «Истоки» (1950) и «Самоубийство» (1956)). В то время как Мережковский рассматривал историю под знаком неуклонного движения человечества к Апокалипсису, Алданов отказывался видеть в историческом процессе какой бы то ни было цельный «сюжет», считая конкретные события результатом случайного стечения обстоятельств. Показательно, тем не менее, что оба писателя-эмигранта крайне скептически относились к влиятельной прежде концепции «исторического прогресса».

Отношение к истории как к враждебной человеку стихии и даже сознательный антиисторизм – общая мировоззренческая черта большинства писателей «первой волны». «Дух времени», «наше время» – эти публицистические штампы быстро стали непопулярными даже в газетных очерках и эссе. В условиях эмиграции трансформировалось само представление о времени[11]. Писатель-эмигрант чувствовал себя один на один с небом, с вечностью, поэтому закономерным было его обращение к «последним сущностям», к «проклятым вопросам». Именно в литературе русского зарубежья нашло предельное выражение экзистенциальное сознание человека ХХ века.

Этот вариант мировидения, получил в литературе эмиграции еще большее распространение, чем тяготение к православной духовности. Ретроспективный утопизм религиозных писателей и мыслителей старшего поколения, при всей его привлекательности для измученных изгнанием эмигрантов, был все же неприемлем для многих «детей» серебряного века. Если старшее поколение писателей еще могло, по словам критика В.Варшавского, участвовать «в круговой поруке священных общеэмигрантских воспоминаний»[12], то среднее и в особенности младшее поколение эмиграции (писатели, дебютировавшие в литературе, соответственно, в 1910-е годы или уже в период зарубежного «безвременья») опиралось в своем творчестве на личным опытом оплаченные и своей, пока еще недолгой, жизнью взращенные истины.

Героем экзистенциальной ветви эмигрантской литературы стал человек «вообще», личность, лишенная социальной и этнокультурной конкретности. Вот что писал о персонажах молодых писателей зарубежья (Б.Поплавского, С.Шаршуна, Ю.Фельзена, Г.Газданова) В.Варшавский: «Это действительно как бы «голый» человек, и на нем нет «ни кожи от зверя, ни шерсти от овцы».<...> В социальном смысле он находится в пустоте, нигде и ни в каком времени, как бы выброшен из общего социального мира и предоставлен самому себе»[13].

Поэт и критик Г.Адамович обобщил творческие принципы литераторов, разделявших такую позицию, «лирическим» термином «парижская нота» (по большей части это были поэты, жившие в Париже). «Литература возникает в «темном погребе личности», в вопросительно-лирических сомнениях, в тревоге, в мучениях, в безотчетной любви и уж конечно без барабанного боя»[14], – писал он в одной из заметок, вошедшей позднее в книгу литературно-критической эссеистики «Комментарии». Примером подлинной литературы он считал творчество И.Анненского, называя этого «старшего» символиста «единственно возможным, вместе с Блоком, претендентом на русский поэтический трон со смерти Тютчева и Некрасова»[15].

Главной для Адамовича мировоззренческой проблемой стала (как это было прежде у И.Анненского) проблема «оправдания творчества», поиска этической опоры, позволявшей заниматься «эстетикой» в обстановке социально-исторической катастрофы. Резко отвергая «обольщение бальмонтовщиной во всех ее видах», т.е. увлечение формальными поисками в искусстве, Адамович выдвинул требование литературного аскетизма и предельной искренности самовыражения. В сфере человеческих эмоций критик больше всего ценил чувство «круговой поруки» перед лицом «слепых судеб», трагической солидарности с обездоленными и умирающими. Состав тяготевших к «парижской ноте» литераторов был непостоянен и, по признанию самого критика, случаен, поэтому соответствующего литературного течения или даже «школы» с более или менее определенными творческими принципами не возникло.

Заметнее всего эмоциональные и стилевые веяния «парижской ноты» сказались в поэзии А.Штейгера и Л.Червинской, хотя близость этому комплексу настроений просматривается у большинства молодых поэтов первой волны, печатавшихся в парижском журнале «Числа» (это Д.Кнут, Ю.Иваск, Р.Блох и др.). Акцент на гибельности и призрачности мира, пафос экзистенциального отчаяния, проповедь самоотречения, стремление к поэтическому «минимализму» (антиметафоризм, противостояние «громкости», дневниковая манера выражения, тяготение к форме незавершенного фрагмента, вплоть до обрыва стиха на полуслове) – вот наиболее общие особенности этой поэзии. Особенно выразительно настроения «парижской ноты» прозвучали в поэзии Г.Иванова.

 


[1] Вот как сказала об отношении европейцев к русским переселенцам поэтесса Раиса Блох (ее стихотво­рение стало текстом знаменитой в эмиграции песни А.Вертинского «Чужие города»):

...Тут живут чужие господа,

И чужая радость и беда.

И мы для них чужие навсегда...

[2] В 20-е годы в Русском общевоинском союзе насчитывалось около 100 тысяч членов, в 30-е годы со­став сократился до 40 тыс.

[3] См.: Струве Г. Русская литература в изгнании. Опыт исторического обзора зарубежной литера­туры. 2-е изд., испр. и доп. Paris, 1984. С.19 – 24.

[4] Заслуживает упоминания один из фактов борьбы с инакомыслием в Советской России, благодаря ко­торой эмиграция пополнилась целым созвездием ярких имен. Летом – осенью 1922 г. Советское прави­тельство насильственно выслало из страны большую группу крупных деятелей культуры, образования, здравоохранения и науки, среди которых были социолог П.А. Сорокин, философы Н.А.Бердяев, С.Л.Франк, С.Е.Трубецкой, Ф.А. Степун, И.А. Ильин, писатель М.А. Осоргин. Самая большая группа знаменитых из­гнанников была доставлена двумя пассажирскими пароходами из Петрограда в немецкий город Штеттин (в наст. вр. входит в состав Польши).

[5] Сама традиция называть эпоху конца XIX – начала XX вв. в России «серебряным веком» (или «рус­ским культурным ренессансом») возникла именно в русском зарубежье.

[6] Помимо «Современных записок» (Париж) заметную роль в объединении литературных сил зарубе­жья сыграли журналы «Воля России» (Прага) и «Числа» (Париж), а также газеты «Руль» (Берлин), «Последние новости» и «Возрождение» (обе издавались в Париже).

[7] Публицистика русского зарубежья (1920-1945). Сб. ст. М., 1999. – с.72.

[8] Так характеризовал писательскую силу Бунина философ эмиграции Ф.Степун, утверждавший, что «созерцание мира умными глазами стоит любой миросозерцательной глубины» (Степун Ф. Встречи. М., 1998. С.94).

[9] Это «Жизнь Тургенева. Биография» (1932), «Жуковский. Биография» (1951) и «Чехов. Биогра­фия» (1954).

[10] См.: Лавров А.В. «Взвихренная Русь» Алексея Ремизова: символистский роман-коллаж // Ремизов А.М. Собр. соч: В 10 т. Т.5. М., 2000. С.544 - 557.

[11] Так, сопоставляя советскую и эмигрантскую «хронометрию», Г.Адамович задавал в одной из статей 1920-х годов, вошедшей позднее в книгу «Комментарии», риторический вопрос: «Была пятилетка. Но есть ли тысячелетка?» (Адамович Г. Одиночество и свобода. М., 1996. С.171).

[12] Варшавский В.С. Незаме­ченное поколение. М., 1992. С.173.

[13] Цит по: Струве Г. Указ. соч. С. 309.

[14] Адамович Г. Указ соч. С.175.

[15] Там же. С.220.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...