Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

География, достопримечательности, религии, народы 23 глава




– Я думаю, что наш брат Халед по‑своему прав, – тихо и чуть смущенно начал Фарид. Он взглянул большими темно‑карими глазами на Кадербхая, и когда тот заинтересованно и поощрительно кивнул, продолжил: – Я думаю, что счастье – тоже реальная, истинная вещь, но мы из‑за него становимся неразумными. Счастье – это такая странная и могущественная вещь, что мы из‑за него заболеваем, как из‑за каких‑нибудь микробов. А страдание излечивает нас от этого, от избытка счастья. Как это говорится? «Бхари вазан…»?

Кадербхай напомнил ему эту фразу на хинди и перевел ее на английский язык очень тонко и поэтично: «Бремя счастья может облегчить лишь бальзам страдания». Даже сквозь наркотический туман мне было видно, что он владеет английским гораздо лучше, чем продемонстрировал мне в нашу первую встречу, – очевидно, тогда он предпочел не раскрываться до конца.

– Да‑да, именно это я и хотел сказать. Без страдания счастье раздавило бы нас.

– Это очень интересная мысль, Фарид, – заметил Кадербхай, и молодой индиец вспыхнул от этой похвалы.

Я почувствовал легкий укол зависти. Благосклонная улыбка Кадера давала ощущение счастья не менее эффективно, чем одурманивающая смесь в кальяне. Меня охватило непреодолимое желание быть сыном Абдель Кадер Хана, заслужить его благодатную похвалу. В моем сердце была пустота, незанятая отцом, и там начал вырисовываться образ Кадербхая. Высокие скулы и короткая серебристая бородка, чувственные губы и глубоко посаженные янтарные глаза стали для меня идеальным воплощением отца.

Оглядываясь на этот момент в прошлом и вспоминая, как жаждал я любить Кадера, с какой готовностью схватился за возможность служить ему, как верный сын отцу, я задаюсь вопросом, не были ли мои чувства в значительной мере порождены тем фактом, что он обладал столь сильной властью в этом городе – его городе. Нигде я не чувствовал себя в такой безопасности, как в его обществе. Я надеялся, что, погрузившись в реку его жизни, я смою тюремный запах, собью со следа ищеек, гнавшихся за мною. Тысячу раз в течение всех этих лет я спрашивал себя, полюбил бы я его так же быстро и так же преданно, если бы он был беден и беспомощен, или нет.

Сидя под небесным куполом этой комнаты и завидуя Фариду, заслужившему похвалу, я понимал, что, хотя Кадербхай первым заговорил о том, что хочет сделать меня приемным сыном, на самом деле это я сделал его моим приемным отцом. И в течение всей этой дискуссии тихий голос во мне произносил, как молитву и заклинание: «Отец мой, отец мой…»

– Ты, похоже, не разделяешь энтузиазма, с каким мы все пользуемся возможностью поговорить на английском языке, дядюшка Собхан? – обратился Кадербхай к суровому седовласому старику, сидевшему справа от него. – Если ты не возражаешь, я скажу за тебя. Я знаю, что ты думаешь: Коран учит нас, что причиной нашего страдания являются наши грехи и проступки, не так ли?

Собхан согласно помотал головой, поблескивая глазами, угнездившимися под кустиками седых бровей. Казалось, его позабавило, что Кхадербхай угадал его позицию по данному вопросу.

– Ты сказал бы, что, живя в соответствии с принципами, которые проповедует священный Коран, добрый мусульманин изгоняет страдание из своей жизни, и после смерти его ожидает блаженство на небесах.

– Мы все знаем, что думает дядюшка Собхан, – нетерпеливо прервал его Абдул Гани. – Никто из нас не станет оспаривать твоих убеждений, Собхан‑джи, но все же позволь мне заметить, что ты порой заходишь в них слишком далеко, нa? Я помню, как ты побил бамбуковой палкой молодого Махмуда за то, что он заплакал, когда умерла его мать. Разумеется, нам не следует противиться воле Аллаха, но проявлять те или иные чувства только естественно, не так ли? Но оставим это; что меня действительно интересует, так это твое мнение, Кадер. Пожалуйста, скажи нам, что ты думаешь о страдании.

Несколько мгновений, пока Кадербхай собирался с мыслями, все молчали в ожидании и даже не шевелились. У каждого из присутствующих имелась своя точка зрения, которую он высказал более или менее красноречиво, но было ясно, что последнее слово всегда остается за Кадербхаем. Я чувствовал, что если собравшимся здесь зададут когда‑нибудь вопрос о страдании еще раз, то они ответят в том же ключе, а может быть, и теми же словами, которые произнесет сейчас Хозяин. Выражение его лица было бесстрастным, глаза скромно потуплены, но он, несомненно, сознавал, какое благоговение вызывает у других. Я подумал, что это должно льстить его самолюбию, ибо он был далеко не бесчувственным человеком. Когда я узнал его ближе, то убедился, что он всегда живо интересуется мнением других о нем и понимает, какое воздействие оказывает на них его харизма. И к кому бы он ни обращался – кроме Бога, – его речи были продуманным спектаклем. Кадер мечтал не больше не меньше, как изменить мир. Он никогда ничего не говорил и не делал случайно, импульсивно; все, даже смирение в его голосе в тот момент, было точно рассчитанной деталью общего плана.

– Прежде всего мне хотелось бы сделать общее замечание, а потом уже развить его более подробно. Никто из вас не возражает против этого? Хорошо. Общее замечание заключается в том, что, по моему мнению, страдание – это способ проверить нашу любовь. Всякое страдание – и самое незначительное, и невыносимое – в некотором смысле есть испытание нашей любви. И почти всегда это испытание нашей любви к Богу. Таково мое первое утверждение. Не хочет ли кто‑нибудь обсудить его, прежде чем я продолжу?

Я посмотрел на окружающих. Некоторые улыбались, предвидя, что он скажет, другие согласно кивали, третьи сосредоточенно нахмурились. Но обсуждать сказанное никто, вроде бы, не стремился, все ждали продолжения.

– Хорошо, тогда рассмотрим это более обстоятельно. Священный Коран учит нас, что все вещи в мире, включая даже противоположности, связаны друг с другом. Мне думается, что, говоря о страдании, надо учитывать два момента, связанные с болью и удовольствием. Первый момент: боль и страдание взаимосвязаны, но не являются одним и тем же. Боль можно испытывать, не страдая, а страдание возможно без чувства боли. Вы согласны с этим?

Окинув взглядом внимательные лица, он убедился, что все согласны.

– Разница между ними, как мне представляется, заключается в следующем: все, чему нас учит боль, – например, тот факт, что огонь обжигает и может быть опасен, – всегда индивидуально, принадлежит нам одним, а то, что мы познаем в страдании, объединяет нас со всем человечеством. Если, испытывая боль, мы не страдаем, значит, мы не узнаем ничего нового об окружающем мире. Боль без страдания – как победа без борьбы. Она не позволяет нам постичь то, что делает нас сильнее, лучше, ближе в Богу.

Все помотали головами в знак согласия.

– А как насчет удовольствия? – спросил Абдул Гани и, увидев, что кое‑кто слегка усмехается при этом, добавил: – А что такого? Разве у человека не может быть абсолютно здорового, чисто научного интереса к удовольствию?

– Что касается удовольствия, – продолжил Кадер, – то тут, мне кажется, дело обстоит примерно так же, как, по словам Лина, этот Сапна обошелся с Библией. Страдание и счастье абсолютно одинаковы, но прямо противоположны. Одно – зеркальное отражение другого, не имеет смысла и не существует без него.

– Прошу прощения, я не понимаю этого, – робко произнес Фарид, густо покраснев. – Не могли бы вы объяснить это, пожалуйста?

– Возьмем в качестве примера мою руку, – мягко ответил ему Кадербхай. – Я могу вытянуть пальцы и показать тебе ладонь или положить ее тебе на плечо. Назовем это счастьем. Но я могу также сжать пальцы в кулак, и это будет страданием. Два этих жеста различны внешне, неодинаковы по своим возможностям и противоположны по смыслу, но рука в обоих случаях одна и та же. Страдание – это счастье с обратным знаком.

Еще два часа после этого все высказывали свои соображения, обсасывая тему со всех сторон и споря друг с другом. Опять курили гашиш. Дважды подавали чай. Абдул Гани растворил в своем чае таблетку черного опиума и выпил его с привычной гримасой.

Маджид в ходе дискуссии несколько видоизменил свою позицию, согласившись, что страдание не всегда является признаком слабости, но по‑прежнему настаивал, что мы силой воли можем закалить себя и бороться с ним. А сила воли, по его словам, приобретается благодаря строгой самодисциплине – своего рода добровольному страданию. Фарид проиллюстрировал на примерах из жизни друзей свое понимание страдания как противоядия избыточному счастью. Старый Собхан прошептал несколько фраз на урду, и Кадербхай перевел сказанное: есть вещи, которые не дано понять простым смертным, их может постичь только Бог, и страдание, возможно, одна из них. Кеки Дорабджи подчеркнул, что во вселенной, согласно религиозным представлениям парсов, происходит непрерывная борьба противоположностей – света с темнотой, жары с холодом, страдания с удовольствием, и одно не может существовать без другого. Раджубхай добавил, что страдание – это состояние непросвещенной души, замкнутой внутри своей кармы. Палестинец Халед упрямо молчал, несмотря на все старания Абдула Гани разговорить его. Абдул сделал несколько попыток, поддразнивая и подначивая Халеда, но в конце концов плюнул, раздосадованный своей неудачей.

Что касается самого Абдула Гани, то из всей компании он был самым разговорчивым и располагающим к себе. Халед вызывал у меня интерес, но в нем, похоже, накопилось слишком много гнева. Маджид служил раньше в иранской армии. Он был, судя по всему, прямым и храбрым человеком, но чересчур упрощенно смотрел на мир и на людей. Собхан Махмуд был, безусловно, очень набожен и настолько пропитался антисептическим религиозным духом, что ему не хватало гибкости. Фарид был чистосердечен, скромен и великодушен, но я подозревал, что он склонен поддаваться чужому влиянию. Кеки был хмур и необщителен, а Раджубхай относился ко мне с явным подозрением, доходившем почти до грубости. Абдул Гани был единственным, кто проявил чувство юмора и громко смеялся. Он держался одинаково фамильярно как с более молодыми, так и со старшими и развалился на подушках, в то время как остальные сидели более или менее прямо. Он прерывал говорящих и бросал реплики, он больше всех ел, пил и курил. К Кадербхаю он обращался с особой теплотой, но без подчеркнутой почтительности, и было ясно, что они близкие друзья.

Кадербхай комментировал чужие высказывания, задавал вопросы, но к своему тезису больше не возвращался. Я чувствовал усталость и молчал, слушая других и пассивно плывя по течению, довольный тем, что никто не требует, чтобы я тоже излагал свои взгляды.

Завершив дискуссию, Кадербхай проводил меня до дверей, выходивших на улицу рядом с мечетью Набила, и остановил там, взяв за руку. Он сказал, что рад моему визиту и надеется, что мне понравилось. Затем он спросил, не могу ли навестить его на следующий день, так как он хочет попросить меня об одной услуге. Удивленный и польщенный, я не раздумывая согласился и пообещал вернуться утром. Идя по ночному городу, я почти не думал об этом обещании.

Вместо этого я мысленно перебирал идеи, высказанные группой философствующих мафиози. Мне вспомнилась другая дискуссия, похожая на эту, в которой я участвовал в тюрьме. Хотя народ там был по большей части малообразованный – а может быть, как раз поэтому, – они страшно любили рассуждать на отвлеченные темы. Они не называли это философией и даже не знали толком, что это за штука, но предметом обсуждения служили именно философские проблемы морали и этики, смысла и цели.

День у меня выдался длинный, и вечер не короче. В моем брючном кармане была фотография мадам Жу, в голове различные концепции страдания, а на ногах тесные туфли, подаренные Карлой своему любовнику на похороны. Но чаще всего мне приходила в голову австралийская тюрьма, где воры и убийцы, которых я называл друзьями, страстно спорили об истине, любви и добродетели. «Вспоминают ли они меня хоть изредка? – подумал я. – Наверное, я для них как сон наяву, сон о побеге и свободе. Интересно, что они сказали бы по поводу страдания?»

Кадербхай, безусловно, старался произвести на нас впечатление своими хитроумными высказываниями, расширявшими границы здравого смысла, как и художественным совершенством их оформления. Его определения – «страдание – это счастье с обратным знаком» – были острыми и цепкими и впивались в память, как рыболовные крючки. Но истинное понимание страдания, которое испытываешь в жизни пересохшим испуганным ртом, крылась не в умствованиях Кадербхая. Истину высказал палестинец Халед Ансари, и я был с ним согласен. Он лучше всех выразил простыми безыскусными словами то, что знают все заключенные, да и вообще все люди, прожившие достаточно долго: страдание всегда связано с потерей. В молодости мы думаем, что страдание нам причиняют другие, но с возрастом, когда те или иные стальные двери захлопываются за нами, мы понимаем, что настоящее страдание – сознавать, что ты безвозвратно потерял что‑то.

Чувствуя себя маленьким, одиноким и заброшенным, я наощупь, по памяти пробирался домой темными закоулками нашего поселка. Сделав последний поворот, я увидел около своей хижины человека с фонарем. Оказалось, что это Джозеф, пьяница, избивший жену. Рядом с ним была маленькая девочка с растрепанными спутанными волосами, а в тени за его спиной я разглядел Прабакера.

– Что случилось? – прошептал я. – Почему вы здесь так поздно?

– Привет, Линбаба. Ты переоделся в очень красивую одежду. – Улыбка Прабакера желтой луной плавала в слабом свете фонаря. – И мне очень нравятся твои туфли – такие чистые и блестящие. Ты пришел как раз вовремя. Джозеф делает доброе дело. Он хочет, чтобы у каждого на его собственной двери был знак удачи. Он перестал быть пьяницей, работает сверхурочно и зарабатывает дополнительные деньги, которые уплатил, чтобы помочь нам всем с удачей.

– С какой удачей?

– Посмотри на эту девочку, на ее руку. – Он взял девочку за запястья и приподнял ее руки, но свет был слабым, и я не понял, что я должен был увидеть. – Смотри, у нее только четыре пальца на руке! Это знак очень большой удачи.

Наконец я увидел. Указательный и средний пальцы на ее руке срослись в один. Ладонь была синей, а Джозеф держал блюдечко с синей краской. Девочка макала руку в краску и делала отпечаток на дверях хижин, чтобы защитить их обитателей от всяческого зла, которое может навлечь на них дурной глаз. Деформированная рука девочки была, по мнению суеверных жителей трущоб, признаком особого божеского благоволения. Девочка шлепнула ладошкой по моей хлипкой двери, и Джозеф, одобрительно кивнув, повел ее дальше.

– Я помогаю этому прежде избивавшему свою жену и пившему слишком много дару Джозефу, – информировал меня Прабакер свистящим театральным шепотом, который разносился метров на двадцать. – Ты нуждаешься в чем‑нибудь от меня, пока я не ушел?

– Нет, спасибо. Спокойной ночи, Прабу.

Шуба ратри, – ответил он. – Спокойной ночи. Посмотри хороший сон обо мне, ладно?

Он хотел уйти, но я остановил его:

– Послушай, Прабу!

– Да, Лин?

– Скажи мне, что такое, по‑твоему, страдание? Что это значит, когда люди страдают?

Прабакер оглянулся на Джозефа, удалявшегося по кривой улочке с тлеющим в лампе червячком. Затем он внимательно посмотрел на меня. Хотя он стоял вплотную ко мне, я видел только его глаза и зубы.

– Ты хорошо себя чувствуешь, Лин?

– Да, вполне, – рассмеялся я.

– Ты выпил слишком много дару, как этот пьяница Джозеф раньше?

– Нет‑нет. Послушай, ты же всегда все мне объясняешь. Мы сегодня говорили о страдании, и мне интересно, что ты о нем думаешь.

– Но это же легко: страдание – это когда ты голоден, не прав ли я? Голод по чему‑нибудь – это страдание. А когда нет голода ни по чему, нет страдания. Это же все знают.

– Да, наверное. Ну, спокойной ночи.

– Спокойной ночи, Лин.

Он пошел, напевая, уверенный, что разбуженные его песней люди не будут на него в претензии. Он знал, что они послушают его одну минуту и опять уснут с улыбкой, потому что он поет о любви.

 

 

Глава 15

 

– Проснись, Лин! Эй, Линбаба, ты должен быстро‑быстро проснуться!

Открыв один глаз, я увидел, что надо мной висит воздушный шарик, на котором нарисовано лицо Джонни Сигара. Я закрыл глаз.

– Чтоб ты провалился, Джонни.

– Я тебя тоже приветствую, – захихикал он, – но тебе надо вставать.

– Ты нехороший человек, Джонни. Злой и нехороший. Уйди.

– У одного парня травма, Лин. Нам нужны твои медицинские средства. И твоя медицинская личность тоже.

– Еще даже не рассвело, – простонал я. – Всего два часа. Скажи ему, чтобы он пришел утром, когда я высплюсь и буду нормальным человеком.

– Хорошо, я скажу ему, и он уйдет, хотя ты должен знать, что кровь у него течет очень быстро. Но если тебе все равно надо продолжать спать, я прогоню его собственным шлепанцем, если он сам не уйдет.

Я уже снова начал погружаться в большой сонный океан, но слово «кровь» заставило меня вынырнуть обратно. Я сел, моргая и чувствуя, что одна нога у меня отнялась. Моя постель, как почти у всех в трущобах, состояла из одеяла, сложенного вдвое и расстеленного на утрамбованном земляном полу. Для желающих имелись матрасы, набитые капковой ватой, но никто ими не пользовался, потому что они занимали слишком много места и служили идеальной средой обитания для вшей, блох и прочих паразитов, а крысы их просто обожали. Я уже много месяцев спал на голом полу и вполне привык к этому, но на костях у меня было не слишком много жира и мяса, и по утрам они, как правило, болели.

Джонни держал фонарь у моего лица. Отттолкнув его в сторону, я увидел, что в дверях сидит на корточках еще один человек, вытянув руку перед собой. На руке была большая рана, из которой довольно интенсивно капала кровь в подставленное ведро. Еще не вполне проснувшись, я тупо уставился на желтую пластмассовую посудину. Человек принес ведро с собой, чтобы не испачкать кровью пол в моей хижине, и это почему‑то произвело на меня даже большее впечатление, чем сама рана.

– Простите за беспокойство, мистер Лин, – проговорил молодой человек.

– Это Амир, – проворчал Джонни, громко шлепнув молодого человека по затылку. – Он такой глупый парень. Теперь он просит прощения за беспокойство. А о чем он думал раньше? Мне и вправду надо было взять шлепанец и побить его.

– Ну и рана! – Глубокий порез начинался у плеча и заканчивал почти у самого локтя. Большой кусок кожи свисал с одной стороны наподобие лацкана пальто. – Ее надо зашивать. Надо отвести его в больницу, Джонни.

– Больница найя! – завопил Амир. – Нахин, баба![75]

Джонни двинул ему по уху.

– Заткнись, болван! Он не хочет в больницу, Лин. Он наглый гунда и боится полиции. Скажи, болван, ты бошься полиции, на?

– Джонни, перестань колотить его. Это не поможет. Как это произошло?

– В драке. Его банда дралась с другой бандой. Они дерутся саблями и ножами, эти уличные бандиты, и вот результат.

– Это они начали! – оправдывался Амир. – Они дразнили наших женщин. – (Выражение «дразнить женщин» означало различные виды сексуального домогательства – от оскорбительных реплик до физических действий.) – Мы говорили им, чтобы они прекратили это. Наши дамы не могли ходить свободно. Только поэтому мы с ними и подрались.

Джонни поднял свою боксерскую ладонь, призывая Амира к молчанию, и хотел заодно двинуть ему еще раз, но, видя, что я сердито нахмурился, сдержал себя.

– Ты думаешь, что это позволяет тебе драться саблями и ножами, болван? Твоя мама будет очень рада, если женщин перестанут дразнить, а тебя искромсают на мелкие кусочки, на? Она будет просто счастлива! А теперь Линбаба должен чинить и зашивать твою руку. Позорник, вот ты кто!

– Подожди, Джонни. Я не могу зашить ему руку. Рана слишком большая и грязная.

– Но у тебя же есть иголки и нитки в твоем медицинском ящике, Лин.

Он был прав. В аптечке имелись иглы для наложения швов и шелковый кетгут. Но я никогда еще не пользовался ими.

– Я не умею зашивать, Джонни. Тут нужен специалист – доктор или медсестра.

– Я же сказал, Лин. Он не пойдет к доктору. Я уже пробовал заставить его. Один парень из другой банды был ранен еще сильнее, чем этот болван. Может быть, он даже умрет, и этим займется полиция, а она будет задавать всякие вопросы. Поэтому Амир боится идти к доктору или в больницу.

– Дайте мне иголку и нитку, я зашью сам, – сказал Амир, судорожно сглотнув.

В его широко раскрытых глазах были страх и решимость. Я только сейчас обратил внимание на то, как он молод: лет шестнадцать‑семнадцать, не больше. На нем были спортивные туфли «Пума», джинсы и баскетбольная майка с номером 23 на груди. Все это изготавливалось в Индии по западным образцам и было в моде среди его сверстников, выросших в трущобах. В животе у этих парней было пусто, а в головах – каша из зпимствованных чужеземных идеалов: вместо еды они покупали одежду, в которой, как им казалось, они выглядели не хуже уверенных в себе иностранцев с обложек журналов и из кино.

За шесть месяцев, что я прожил в трущобах, я ни разу не встречался с этим мальчишкой, хотя он был одним из многих тысяч, живущих в радиусе пятисот метров от моей хижины. А некоторые – в частности, Прабакер и Джонни Сигар, – были, казалось, знакомы со всеми, и меня поражало, что они в подробностях знают жизнь всех этих тысяч людей. Но еще более удивительным было то, что они беспокоились и заботились о них. Я подумал, не является ли Амир родственником Джонни. Когда мальчишка предложил зашить рану самостоятельно, Джонни молча кивнул мне, подразумевая: «Да, он такой, он сделает это сам». Амира между тем пробрала дрожь, когда он представил себе, как игла впивается в его плоть, а губы его издали беззвучный стон.

– Ну ладно, ладно, – сдался я. – Я зашью его рану. Но это будет больно – у меня нет обезболивающих средств.

– Больно! – прогремел Джонни радостно. – Больно – это не проблема, Лин. Это хорошо, что тебе будет больно, чутиа [76]. Надо, чтобы у тебя в мозгах стало больно, вот что!

Я посадил Амира на свою постель, прикрыв его плечи еще одним одеялом. Достав керосиновую плитку из ящика, я накачал ее, разжег и поставил на нее кастрюлю с водой. Джонни отправился к кому‑то из соседей за чаем. Я наскоро вымыл лицо и руки в темноте возле хижины. Когда вода вскипела, я налил немного на тарелку, а в кастрюлю бросил две иглы, чтобы стерилизовать их. Промыв рану теплой мыльной водой и антисептиком, я высушил ее с помощью чистой марли. Затем я туго перебинтовал руку и оставил повязку на десять минут, надеясь, что края немного сойдутся и зашивать будет легче.

Амир по моему настоянию выпил две большие кружки сладкого чая, чтобы предупредить шок, симптомы которого уже начали проявляться. Он был напуган, но спокоен. Он доверял мне. Он не знал, что я делал подобную операцию всего раз в жизни, и при обстоятельствах, до смешного похожих на нынешние. Тогда человека ранил ножом в драке его сокамерник. Спор между дерущимися был таким образом разрешен и вопрос был для них закрыт, но если бы раненый обратился в тюремный лазарет за помощью, его поместили бы в изолятор в целях защиты. Для некоторых заключенных – растлителей малолетних, стукачей – это было порой единственное место, где они могли уцелеть. Другие, которых отправляли в изолятор против их воли, рассматривали это как божье наказание. Их могли заподозрить в тех же грехах, да и очутиться в компании этих презренных подонков им не улыбалось. Поэтому раненый обратился ко мне. Я зашил его рану нитками для вышивания с помощью кожевенной иглы. Рана зажила, но остался уродливый неровный шов. И теперь, помня о том случае, я чувствовал себя неуверенно. Робкая доверчивая улыбка Амира не облегчала мою задачу. «Люди всегда приносят нам вред своим доверием, – сказала мне как‑то Карла. – Больше всего ты навредишь человеку, которому симпатизируешь, в том случае, если полностью доверишься ему».

Я выпил чая, выкурил сигарету и приступил к работе. Джонни стоял в дверях, безуспешно пытаясь отогнать нескольких любопытствующих соседей с детьми. Игла была изогнутой и очень тонкой. Очевидно, ее надо было держать каким‑то пинцетом, но у меня под рукой такового не было – я одолжил свой соседям для починки швейной машинки. Пришлось заталкивать иглу в кожу и вытаскивать ее пальцами. Это было неудобно, игла скользила, и первые несколько стежков получились у меня довольно неаккуратными. Амир морщился и очень изобретательно гримасничал, но молчал. После пятого или шестого стежка я приноровился, и работа пошла более споро, хотя Амиру от этого легче не стало.

Человеческая кожа более упруга и прочна, чем кажется. Сшивать ее нетрудно, она не рвется, когда протягиваешь нить. Но игла, какой бы тонкой и острой она ни была, остается чужеродным человеку предметом, и если вы не привыкли к такой работе, то каждый раз, всаживая иглу в человеческое тело, испытываете психологический дискомфорт. Несмотря на ночную прохладу, я вспотел. По мере того как работа продвигалась, Амир все больше приободрялся, во мне же нарастали напряжение и усталость.

– Надо было настоять, чтобы он пошел в больницу! – не выдержал я. – Это не работа, а смех!

– Ты очень хорошо зашиваешь его, Лин, – возразил Джонни. – Ты мог бы сшить замечательную рубашку.

– Совсем не так хорошо, как надо. У него останется большой шрам. Не знаю, какого черта я взялся за это.

– У тебя, наверно, проблемы с туалетом, Лин?

– Что‑что?

– Ты плохо ходишь в туалет? У тебя трудное опорожнение?

– Господи помилуй, Джонни, что ты несешь?

– У тебя плохое настроение, Лин. Обычно оно совсем не такое. Может быть, проблема с трудным опорожнением, я думаю?

– Нет! – простонал я.

– А‑а, тогда, наверно, с чересчур частым опорожнением?

– В прошлом месяце у него три дня было очень частое опорожнение, – вступила в разговор одна из соседок в дверях. – Муж говорил, что Линбаба ходил опорожняться три или четыре раза каждый день, а потом еще три или четыре раза ночью.

– Да‑да! – подхватил другой сосед. – Я помню. Он такую боль при этом испытывал и такие рожи строил, йаар! Можно было подумать, что он ребенка рожает. И это было очень жидкое опорожнение, громкое и быстрое – все равно как пушка выстреливает в День независимости. Ба‑бах! Вот как! Я порекомендовал ему пить чанду [77], и опорожнение стало густым, и цвет получился хороший.

– Это хорошая мысль, – одобрил Джонни. – Пойдите приготовьте чай чанду, чтобы у Линбабы улучшилось опорожнение.

– Не надо мне никакого чая! – взорвался я. – У меня нет проблем с опорожнением! Я вообще не успел еще произвести какое‑либо опорожнение. Я просто до смерти хочу спать. Оставьте меня в покое, ради всего святого! Ну вот. Я кончил. С рукой, надеюсь, все будет в порядке, Амир. Но тебе надо сделать укол против столбняка.

– Не надо, Линбаба. Я уже делал укол три месяца назад, после последней драки.

Я промыл рану еще раз и засыпал ее обеззараживающим порошком. Наложив поверх всех двадцати шести стежков свободную повязку, я велел Амиру не мочить ее и прийти ко мне через день на проверку. Он попытался всунуть мне деньги, но я не взял их. Никто в трущобах не платил мне за лечение. Но тут я отказался не только из принципа, но и потому, что испытывал совершенно необъяснимую злость – на Амира, на Джонни, на самого себя. Я приказал Амиру убираться на все четыре стороны, и он, прикоснувшись к моей ступне, задом выбрался из хижины, получив на прощание еще один подзатыльник от Джонни.

Не успел я убрать хижину после операции, как ворвался Прабакер и, схватив меня за рубашку, стал куда‑то тащить.

– Как хорошо, что ты не спишь, Линбаба! – воскликнул он, с трудом переводя дыхание. – Мы не потратим время на то, чтобы разбудить тебя. Пошли скорее!

– Куда еще, черт побери?! Оставь меня, Прабу, мне надо что‑то сделать с этим беспорядком.

– Некогда делать беспорядок, баба. Пошли скорее, пожалуйста, и никаких проблем.

– Еще какие проблемы! Я никуда не пойду, пока ты не объяснишь мне, в чем дело. Это мое последнее слово.

– Ты абсолютно обязательно должен пойти, Лин! – настаивал он, продолжая тянуть меня за рубашку. – Твой друг попал в тюрьму! Ты должен ему помочь.

Выскочив из хижины, мы по узким утопающим в темноте трущобным закоулкам выбрались на траснпортную магистраль. Возле отеля «Президент» мы поймали такси и помчались по пустынным и молчаливым улицам мимо колонии парсов, причала Сассуна и Колабского рынка. Прабакер остановил такси около полицейского управления Колабы, прямо напротив «Леопольда». Ресторан в этот час был, естественно, закрыт, металлические ставни спускались до самой земли. Он казался неестественно тихим, как будто, затаившись, обделывал какие‑то темные делишки.

Мы с Прабакером прошли через ворота во двор полицейского участка. Сердце мое билось учащенно, но внешне я был спокоен. Все здешние копы говорили на маратхи – это было непременное условие приема на работу, – и я понимал, что мое знание языка будет для них приятным сюрпризом и оградит меня от лишних вопросов – если у них нет особых причин подозревать меня. Тем не менее, я вступил на вражескую территорию, и мысленно я заталкивал тяжелый сундук с запертым в нем страхом в самый дальний угол своего чердака.

У подножия длинной металлической лестницы Прабакер тихо объяснил что‑то хавалдару, полицейскому констеблю. Тот кивнул и отошел в сторону. Прабакер покачал мне головой, и мы поднялись на площадку второго этажа, где уперлись в тяжелую железную дверь с окошком, забранным решеткой. За ней появилось лицо полицейского, которое повело большими карими глазами влево и вправо, после чего дверь открылась. Мы вошли в помещение, служившее своего рода приемной, в которой стояли письменный стол, металлический стул и бамбуковая кушетка. Открывший нам полицейский был в эту ночь дежурным по участку. Перекинувшись парой слов с Прабакером, он грозно уставился на меня. Это был высокий человек с выпирающим брюшком и свирепо ощетинившимися усами, тронутыми сединой. За его спиной был дверной проем, перекрытый висевшей на петлях решеткой. Из‑за решетки на нас с крайним любопытством взирало с десяток арестованных. Стражник, повернувшись к ним спиной, протянул руку.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...