Сказание 15. О Погибели, Судьбе и второй пропасти
Когда тебя зовет Судьба, Не думая иди, С немой покорностью раба, Не зная, что там впереди. Иди, и ставши сам собой, В тот вечно страшный час, когда Ты будешь скованным Судьбой, Ты волен навсегда.
К. Бальмонт
Океан бросается на берег бешеным псом, спущенным с цепи. Кусает холодными клыками волн. Заливает пеной ярости. Океан хочет оттолкнуться от берега, допрыгнуть до неба и проглотить звезды. Только на небе нет звезд. Здесь, на самом краю света, они не появляются почти никогда, а если появляются – то как сейчас: только две, только на скалах, только как часть черной фигуры, которая кажется сестрой скалам. Две воспаленные звезды горят над океаном, и тихая, хриплая песня про заплутавшего средь хмельных друзей мужа сливается с клокотанием воды, так же, как черные с серебром волосы смешиваются с ветром и ночью… «Только не плачь, хорошая моя. Хочешь послушать сказку, моя маленькая?» В небо, а может, в волны летит отчаянный, раздирающий грудь крик, но неистовство океана слишком сильно, крика не разобрать. Кажется – там что-то вроде: «Нет, я не хочу! Уходи, я не хочу!!» Тщетно. Голос, который не заглушается здешними бурями, от которого не закроешь уши, снова и снова доносится из-за плеч, сочится издевкой из каждой капли соленых брызг, рвет волосы – холоднее ветра… «Сказку о младенце с черными глазами и волосами. О мальчике, колыбелью которого стала темнота. О юноше, который предложил смерти побрататься с ним. О невидимке, который решил уйти из песен и вечно оставаться в тени братьев. О боге, который добровольно взял жребий подземного мира, хотя мог бы… о, мог бы…» «Молчи. Молчи-и-и-и, – в муке стонет ночь, и две звезды под обрывом проливаются неожиданной влагой. – Ты отняла у меня сына. Моего маленького Климена. Сделала его кровожадным чудовищем, не знающим пощады. Заперла в подземный мир, к ночным богам. Ты…»
«Твой сын – Владыка. Великий Владыка. Это ли не повод петь и плясать, Звездоглазая?» – голос насмешлив. Голос мурашками ползет по обнаженным плечам, неприкрытым волосам… «Это не мой сын! Мой мальчик остался в утробе Крона! Сгорел в пожаре Титаномахии! Захлебнулся ужасом зверств, на которые ты толкала его! О, Климен, сын мой, если бы ты услышал меня, если бы хоть раз ты услышал меня…» Небо и океан равнодушно внимают крикам: привыкли, и две мечущиеся в отчаянии звезды их не пугают. Пусть себе – то загораются гневом, то полыхают отчаянием, то тускнеют от потаенной боли… Вкрадчиво-безжалостное мурлыканье голоса из-за плеч гасит бешенство волн. «Почему же ты не сказала ему, о Матерь Богов? Почему не сказала о дне его рождения – дне, когда ты впервые услышала голос из-за плеч? «Не отдавай мальчика Крону, - это ли я говорила тебе в тот день? – Ты знаешь, что он замыслил страшное. Заверни в пеленки камень, а младенца спрячь…» Почему он не услышал от тебя этого?!» Голос впивается иголками – застревает под кожей, рвет в клочья обнаженную душу, и ветер, и бешенство волн – ничто по сравнению с ним… «Я боялась… боялась…» «Да. Ты боялась. Потому отнесла его Крону. Сначала его, а потом остальных детей, покуда наконец не вспомнила мое предупреждение – когда родила Зевса… Ты долго боялась, жена Крона! Ты боялась целых пять детей – почему не плачешь и о них тоже?!» «Ты… забрала у меня сына…» «Ты отдала мне своего сына. Отдала его на милость судьбы. Ты… со своим страхом… глупая курица… разве не понимаешь…» В голосе больше нет ни насмешки, ни притворной ласки, ни рассудительности: он гневен, яростен, он бичует страшнее молний, с размаху падает на беззащитные плечи, непокрытую голову, кроша скалы…
«Это ему было суждено! Он должен был возмужать на Крите! Стать первым из братьев! Одолеть отца! Хочешь – я прочту для тебя эти строки, глупая жена Крона?! В них Крон не проглотил больше никого из твоих детей! Там победа родилась раньше, там война закончилась без ярости Гекатонхейров, там на трон сел не сластолюбивый тиран, а мудрый и зрелый Владыка, там наступил новый Золотой Век! Лучше, чем Золотой Век! Ты…» Смех в ответ – скрежещущий, страшный. Две звезды над обрывом вспыхивают зеленым безумием. «Уже был Золотой Век. Он прошел, когда ты отняла у меня мужа. О, мудрая и дальновидная дура… ты ничего не понимаешь. Крон хотел детей. Он пустился в пляс, когда я сказала, что жду ребенка. Еще кричал: «Мальчик будет! Молчи, я знаю – малец, наследник!» И пел, и смеялся. А потом ты… это пророчество. Он обезумел от несправедливости, он больше не был собой, у него осталась лишь одна мысль: победить тебя. Убить тебя! Золотой Век кончился, когда ты – ты! – сделала Крона чудовищем!» Молчит море – утихла ярость, остался страх. Небо утихло – не кипит тучами, боится. Ветер – и тот, униженный, унялся, потому что вот оно – молчание со всех сторон: выше неба, страшнее бури… Только сорванный голос над скалами: «А теперь то же самое ты делаешь с моим сыном… О, бедный Климен, если бы он знал, если бы мог услышать… остановиться…» «Изливай свои печали скалам и морю, трусливая дочь Геи. Твой сын на пути к величию, какого, может быть, никогда не достигнут другие. Он не побоится исполнить то, что…» Звезды над обрывом вновь горят синим – мрачно и ровно, в них нет только воспаленного безумия. Звезды просто устали. Скоро рассвет, и звездам пора гаснуть… «Ты завидуешь нам, разве нет? Мне и матери. Потому ты так к нам жестока. Наверное, тебе всегда хотелось сына, но у тебя только три дочки… три пряхи… У тебя нет сыновей – вот ты и отбираешь чужих…» «Остерегись, Матерь Богов…» Голос клокочет жадной бездной. Сделай шаг – затянет, перемелет… Но слова летят камнями – звонкими, бесстрашными. «Что ж, радуйся, неумолимая! Радуйся, ибо скоро ты станешь матерью своего первенца. Ты породишь на свет того, кто будет страшнее Крона!»
Две звезды над обрывом гаснут – на миг. Потом опять появляются – горят веселым отчаянием… Не слышал. Не мог. Не помню. Сон, глупый, последний сон того, кому предстоит вскоре лишиться снов насовсем. Воины перед боем тревожатся. Все как один – я навидался судеб воинов за века. Неопытные – по сотне раз точат мечи, ломают пальцы, доспехи проверяют. Изматывают старших товарищей вопросами: а как оно? а расскажи, как в прошлый раз было? Молятся. Дом вспоминают. Опытные, пропитанные кровью и потом вояки – эти кто как. Кто куражится, льет в глотку вино и крутит усы: ох, перевидимся завтра с Танатом Железноры… то есть, Железнокрылым! Эх, сто раз от него ушел, и на сто первый уйду! Кто говорит без умолку о трофеях, рабынях, вспоминает любовные приключения… подшучивает над новичками. А кто и вовсе храпит с наигранной безмятежностью, но во сне к нему приходят тени сомнений: что-то завтра?! Ни одному воину не дано узнать, что такое – безмятежность Владыки перед боем. Спокойное, холодное, выверенное знание того, что победишь (Владыки не проигрывают, чудовища – тем более). Что тебя не застанут врасплох. Что не нужно тянуться за оружием: твое оружие – твой мир – всегда под рукой. Там, на поверхности, все лето носились тревожные вести. Протискивались в подземный мир – со стонущими тенями. Неясные шепотки о проклятии Геи, о безумии Реи. Наверное, проболтался кто-то с Олимпа, а может, пифии и пророки увидели то же, что однажды увидел я: лекарство от олимпийской заразы. На Олимпе тоже было неспокойно: это доносил Гермес. Поглядывал вопросительно и докладывал: Зевс готовится к битве с Гигантами. Решил их встретить, когда они уже полезут воевать: все равно ведь на Флеграх не возьмешь, значит, надо бить, когда они двинутся к Олимпу. Удивлялся: почему его не расспрашивают? Шептался с Персефоной, шептался с Гипносом, не дождался ответов ни от него, ни от нее. Рассказывал: Афина, мол, делает какие-то непонятные намеки насчет Ананки, потом насчет Геракла… что ты думаешь об этом, Владыка? – Что Промахос мудра.
Может быть, она понимает: Зевс не успеет подготовиться. Время – отцовская стихия – стремительно утекает сквозь стиснутые пальцы, сочится из разбитой клепсидры, и пока там, наверху, думают, что остаются месяцы – счет начинает идти на ночи, думают о днях – а хитрое время начинает скакать мелкими шажками – часами… И значит – все идет как должно. Я ждал, вынося приговоры, изредка покидая дворец Судейств, проходя по полям Мук, без каких-либо чувств навещая Элизиум. Осени. Времени, когда срывают плоды. Когда облекается в цвета скорби Деметра и стихает смех влюбленных по берегам рек. Когда травы остро пахнут, умирая, когда начинают хлестать свирепые дожди, бесятся и хмелеют ветры, бушует море… Осени – времени ежегодного предсмертия для природы. Сотни ежегодных ожиданий – не таких, как нужно – горячих, нетерпеливых, бессмысленных – слились в однородное, серое, как утренний горный туман, ожидание Владыки. Осень медлила застенчивой девушкой, впервые идущей на свидание. Стыдливо потупив глаза, уступала место лету – и это было правильно, потому что плодам нужно вызреть, налиться соком, пусть даже это плоды великой войны. Потом Нюкта начала задерживаться в небесах дольше, а уставший Гелиос – раньше отправляться с конями на покой. Астрей надавал тычков сыновьям – и ветры вылетели в поле, и осень не утерпела, сломалась, пришла. Пришло. Жена спустилась в темном уборе, под стать материнскому. Заняла место по правую руку на троне. Взошла на ложе для выполнения супружеского долга. Нюкта шепнула Гекате: «Там очень душно. Воздух пропитан ожиданием» - Трехтелая, которая, кажется, собралась идти на войну, защищать Олимп кивнула и приказала мормоликам подготовить ей доспехи. Потом ропот Среднего мира умолк. Замолчали небеса, в испуге прижимаясь поближе к земле. И перестали стонать тени на асфоделевых полях. Скучно. Просто. Тогда я понял – все. Всё. Душистый сад Геи-Матери заплодоносил горем для старого мира. На выжженных Флегрейских полях проросли к небесам дивные побеги – пятьдесят стеблей. Протянули к Олимпу руки-цветы. Нынче плоды сами урожай собирать хотят – во славу матушки-Геи… От земли до небес тень материнского проклятия – во весь рост. * * *
– Олимп, – только и сказал Гермес. Глаза у него были черными – из-за горького, отгоревшего ужаса. Я не спросил. Ничего не сказал. Разочаровывать не стал, хотя вся поза племянника, его лицо, руки – так и орали: «Вставай, лавагет! Иди, лавагет! Семья в беде!» Может, он еще что-то и глазами кричал, но я больше по глазам не читаю – глупость… Тени новоприбывших шатались где-то у Дворца Судейств, стонали, жаловались на «проклятых прях», ругались из-за того – кому первому в очередь идти на суд. Сетовали на то, что Владыка в делах и не принимает: больше, чем мук, мертвые страшатся неопределенности…
Харон третью ночь работал веслами с ожесточением, не успевал высыпать из лодки монеты, и теням приходилось стоять по колено в меди. Оболы плыли по густым черным водам Стикса – скромным украшением в волосах вдовицы… Геката отправилась воевать. Вчера прощалась с Персефоной, жена отговаривала, говорила, что не женское дело. Трехтелая подмигнула: «Твой м… Владыка мог бы рассказать – женское ли дело. Да и Афина с Артемидой будут участвовать». Захватила факелы, свиту из мормолик и волков и была такова – оборонять Олимп. В очередную решающую для мира битву. – Дядя, там… они не боятся молний. Падают, а потом поднимаются, и стрелы Аполлона их не сражают. Копья Афины и Ареса, молот Гефеста, трезубец… А они бьют и бьют, и непонятно, откуда черпают мощь, и становятся все сильнее. Небо дрожит. Вокруг Олимпа – пожары, там нечему гореть, но все горит! Или может, это они горят… Он, кажется, был пьян отчаянием поражения – он ведь не помнил, как это. Я тоже не помню. Было когда-то, в Титаномахии… С кем-то другим. – Мойры – мойры вступили в битву! Тогда, – это слово он произнес шепотом, потому что за ним были Гекатонхейры и скалы, летящие в небо, – не пошевелились, сидели и нитки вили, а сейчас выскочили с булавами! Орут, что какие тут нити и жребии, сначала самим бы отбиться… Персефона приходила вчера. Бледная: увидела, какие толпы теней бродят по берегам Леты вокруг судейского места. Спрашивала, не нужно ли ей подняться наверх – предупредить мать… О чем, - сказал я, – что горят поля и леса, а люди умирают? Догадается сама. Ей не впервой. Перед тем, как уйти, жена поклонилась – непонятно, по привычке, с насмешкой или просто так. – Афина предлагает взывать к Ананке. Говорит, что спрашивать осталось только ее… А что она может нам сказать, если они неуязвимы! Какую помощь может посоветовать… – Пусть взывают. Никогда не знаешь, что посоветует Ананка. – А что делать мне? Измученное лицо с полосой сажи на носу – детское. Гермесу повезло вечно оставаться немного ребенком. Афина вот родилась взрослой, Аполлон совсем младенцем взялся за лук, чтобы убить дракона, преследовавшего мать, а Гермес… «Этот гад опять что-то утащил!» «Врррредитель! Подложил мне поросенка в постель! Главное – откуда он тут поросенка взял?!»» «Найдите мне этого вестника! Если он еще раз вздумает накрасить меня во сне румянами Геры – я… я…!!!» Вечный ребенок, он всегда лучше других знал, что ему делать. До этого дня. Наверное, когда рушится мир вокруг тебя – это страшно. Я поднялся. Сделал два шага к резному каменному столу, источавшему холод. Снял со стола хтоний и протянул племяннику. – Бери. – А ты разве не…? – Битва Олимпа с Гигантами меня не касается. Я достаточно повоевал. – Влады… дя… д-даже Деметра просила, говорила – пусть бы брат… как раньше… И Посейдон, и Гера… Вот как, и Гера. Впору просиять ярче Гелиоса от осознания своей значимости. – Я не вмешаюсь в эту битву. Я научился говорить так, что со мной не хотелось спорить. Племянник погас. Угрюмо озирал каменный покой, тер пальцем нос, испачканный сажей. Взвешивал в руке хтоний. – И что мне с ним делать? Чем он поможет одолеть их? Победить? – Ничем. Это не оружие воина. Не оружие лавагета. Не оружие победы. – Что тогда? – Способ остаться целым самому. Кажется, он был в ужасе. Недоуменно взглядывал то на шлем, то на меня. Мол – как так, остаться самому? Самому – без остальных? Без Семьи?! Если вдруг Алкионей будет соответствовать своему имени, и засов на дверях тюрьмы отодвинут в сторону – пусть хоть кто-то… Впрочем, такого не может быть. – Поступай с ним как знаешь. Лишним в бою не будет. Я не добавил – «Можешь не возвращать». Хотя мог бы. От кого прятаться и к чему быть невидимкой? Солнце скрылось в ворохе пепла, запорошившего путь колеснице Гелиоса. Не мрак, но полумрак, а мне уже не нужно таиться. Скрываются слабые. Знай я эту простую истину – выкинул бы шлем еще во время Титаномахии. Я не вмешаюсь в бой на Олимпе, но у меня – свой бой. А со своей Погибелью принято встречаться без всякой тайны – лицом к лицу. Колесница с недовольной квадригой ушла за Гераклом час назад.
* * *
Собирался долго. Как-то нудно, несмотря на то, что звать слуг больше не приходилось: захотел облечься в броню – и вот она на тебе. Черная. Шлем не натирает: хотя не хтоний, а не натирает. Богу не могут натирать шлемы. Чудовищу тем более. Хтоний не был таким удобным, как этот – часть меня, часть мира и жребия. Глухой – только глаза тускло смотрят из прорезей. Нет ни вычурной ковки, ни украшений – чернота как она есть, панцирь – такой же. На поножи и наручи не смотрел, но, наверное, там то же самое. Сандалии из обычных стали боевыми, а двузубец был готов уже давно: пожелай – и возникнет в руке. Щит только явился с опозданием, но зато и явился не таким, каким должен был – будто не от моего доспеха. По краям все было правильно: вздымались и опадали языки пламени, кривились безглазые лица, и асфодели обвивались влюбленными змеями вокруг русла Стикса… А потом шла россыпь гранатовых зерен – откуда? Для чего? Царапнула ненужным, забытым, выброшенным за ненадобностью… И тополь – откуда на щите Подземного Владыки взяться тополю?! Или гранатам? Пусть бы лучше – песьи морды, муки Сизифа и Тантала и черный, ставший родным оскал Тартара. Харон с его ладьей – это было бы в самый раз. Тесей с неразлучным Пейрифоем на троне – лучше не придумаешь. А на щите Харона не было – была колесница с четверкой ярящихся скакунов. Кони били копытами: ждали возницу. И вместо Тесея с Пейрифоем на щите красовался юноша с лирой, из-под пальцев которого, казалось, вот-вот вылетит кощунственное: «А если бы у тебя отняли…» Чужой щит. И меняться не думает. Швырнул его в кресло: Владыка нынче не защищаться идет, а истреблять. После я медлил, стоя перед каменным столом, с которого незадолго до этого поднял хтоний – чтобы отдать Гермесу. Ждал ее. Времени было – сколько хочешь: послушные моей воле кони только что дотащили колесницу с Гераклом до Флегрейских полей, где оставался только один Гигант. Непонятно – то ли его боялись, то ли он своих со спины прикрывал… А может, просто характер скверный. Квадрига надрывно хрипела, норовила протащить колесницу по кочкам, оскаливалась в едином порыве ненависти: растерзать бы возницу! Не наш! Когда я вошел в конюшню больше часа назад – Никтей и Эвфрон забились в угол, Орфней мотал головой, как обезумевший, а Аластор стоял смирно, только косился с мольбой: «Ты же не…» Нет, приказа не ослушались, не пошли против моей воли, хлынувшей в них – отправились с пустой колесницей, чтобы доверить вожжи чужой руке. Смотрели то ли с укором, то ли с ненавистью. Глухой шлем без узоров – сгусток моего мира – лежал на столе, у широкой чаши с водой. Из чаши смотрел старик с черными волосами – костистое лицо со взглядом, страшнее, чем у Таната. Старик заладил появляться в воде и зеркалах не так давно, месяца два назад. До этого, вроде, там был какой-то другой. Все пытался кривить в презрительной гримасе отсутствующие губы – и что самое интересное, у него выходило. Сначала все пытался вспомнить, где его видел – вроде, в Титаномахии где-то. На какой-то горе. Еще серп там был… К Мнемозине спрашивать не пошел: она не является в аид, скрывается от меня где-то в Среднем Мире. Небось, ждет, когда придет пора клятву исполнять. А старик… если чего-то не помнишь – можно просто привыкнуть заново. Привык. «Я ошиблась, невидимка…» Я думал – не заговорит. Так и будет сопеть в полутьме то ли за плечами, то ли вообще где-то впереди. В последнее время она что-то совсем притихла, подбадривать перестала, начала вздыхать и по-старушечьи кряхтеть… Вслушивался несколько раз. Как-то услышал что-то похожее на плач. «Я – ошиблась, неви…» – Какой я теперь невидимка. Шлема нет. Тьмы нет. И меня видно. Ты видишь меня? «Да». Бездна ужаса глубже Тартара – в коротком ответе. «Ошиблась, ошиблась…» – Разве ты ошибаешься? – Ошибаются все. Судьба в первую очередь. Мне не следовало … Отсутствующие губы старика в чаше покривились – чуть заметно. – Вмешиваться. Что ты увидела в своем свитке? Чем грозило правление Урана? Что было бы, если бы Крон отказался свергать отца? – Те нити были страшными. Очень страшными. Одна вела к тому, что Гея сама освободит Гекатонхейров из Тартара и поднимет их на борьбу. В другой был Тифон, который освобождал Сторуких. И мир погружался в Хаос. Я испугалась, маленький Кронид… – Ты вмешалась. Заговорила с Кроном. С твоей помощью он сверг отца и сел на трон. Наступили золотые века. Но отец не смог понять тебя. Принять то, что есть кто-то, кто выше него. А потом узнал, что, хоть он и твой любимчик – ты можешь быть к нему жестока. – Пророчество было не отменить. Все нити вели к нему. Когда Повелитель Времени услышал от своего отца, что его свергнет сын, он обезумел… – Безумие всегда истинно. Он увидел своего настоящего противника. Он решил бороться не с сыновьями: он искал способ убить тебя. Чтобы ему никогда больше не грозило таких пророчеств. Я научился улыбаться. Наконец. От этой улыбки тени выворачиваются наизнанку и передергивает поредевшую свиту. Этой улыбкой, наверное, можно убивать надежнее, чем взглядом Горгоны. Жаль, я не пробовал. – Мой отец был хитер. Проницателен. Наверняка он слушал тебя достаточно долго, чтобы сделать выводы. Рано или поздно – он нашел бы способ. И тогда мир бы погрузился в чистый Хаос. – Хаос неподвластен мне, Владыка. Он враждебен мне. Он хранит свои тайны. Мог ли он породить новый мир? Новую историю? Могло ли остаться в этом мире место для судьбы? – Ты испугалась. – Да. Опять. Крон был Повелителем Времени. У него был серп, выплавленный матерью. Я знала, что он не отступится. В своем стремлении избавиться от судьбы он уничтожал целые народы. Он стал копьем для этого мира. – И тебе понадобился щит. Щит для мира от Крона. Щит, который закрывая мир, закроет от Крона и тебя тоже. Мать-Гея из ненависти к своему мужу выплавила смертоносный серп – чистое уничтожение из благодатных недр. Нюкта-Ночь в назидание Крону чудовищ нарожала. А Ананка-Судьба оказалась умнее всех: зачем рожать, если можно взять готовую болванку – и выковать?! В кузне Титаномахии – под тяжкими молотами битв и поражений. – А ведь я радоваться должен, – голос выходил ровным и скрипучим, и лицо старика в воде казалось медной маской. – Сколько забот из-за меня. Чтобы выковать как нужно. Наставить на нужную дорогу. Нюкта и Эреб, конечно, выполняли твои приказы. Щит не должен знать слабины. Не должен знать жалости. Ата со своей идеей о Восторге, Ярости и Страхе. Теперь понятно. Щит так просто раскалить – в горниле ненависти, в темноте утробы отца… – Танат тоже…? – Нет. Он – нет. Конечно, он же не умеет служить. Впрочем, какая разница. Щит так хорошо охладить и довести до блеска – в обжигающем холоде подземного мира, в долгом противостоянии за владычество. Скукой, властью, долгом, каждодневным присутствием рядом с Тартаром… – У Владыки есть только долг. У щита – только его предназначение. Левка с ее любовью была лишней. Что толкнуло ее к Амелету? Не отвечай. Мне плевать. Безжалостное лезвие медленно отсекало все нити, кроме одной, главной, впитавшей тьму и пламя моего мира, разветвленная дорога свивалась в одну, подземную тропу… Только раз я чуть не свернул: когда встретил Кору. Когда связался с порождением Хаоса – Эрос, рожденной в одно время с Ананкой… Щит для мира дрогнул, и ты, наверное, тогда испугалась, Судьба: потому что ведь у Владык любви не бывает, а я, дурак… Щит дрогнул – и чуть не пропустил удар в него. И тогда его закалили дополнительно – смертным страхом перед Гигантами. А теперь я в шаге от того, чтобы убить Алкионея. Наверное, ты просто поздно опомнилась. Промолчала – молчание таит куда больше подлости, чем слова, уж я-то знаю, я молчал большую часть жизни. Поостереглась подсказать другой выход, он ведь есть, другой? Что ж ты молчишь? Молчишь, значит – поздно… – Ты думала, я найду иной выход – я не нашел. Думала – я опять пойду нехожеными тропами, как всегда… Я не стал. Ты не ожидала, что я смогу. Из Владыки – в чудовище? Я упрямый, ты знаешь, я справился. Новая тварь, Крону не снилось. Мне осталось убить свою погибель – победить Гиганта не с помощью Геракла, а так, самому… что там – в твоем свитке? Что дальше? Чудовища не умеют прощать. Не умеют останавливаться. Зевс, Посейдон, Деметра… новое копье над миром. Ты уже испугалась или еще нет? Молчит. Наверное, это очень страшные строки. – Почему бы тебе не попробовать еще раз. Или уже попробовала? Сказала Алкионею еще в детстве: «Ты упрямый, маленький Тартарид. Ты справишься…» Шепнула, чем бить лучше. Стон – полубезумный, горький: «Ошииииблась…» Эхом – из памяти: «О, сын мой, Климен!» Улыбается старик в чаше – улыбка похожа на выжигающий все естество серп… В пальцах старика играет кинжал закаленной бронзы. Кончик кинжала лениво скользит по серому мрамору стола, рисуя змеиные кольца. Змея истории на рисунке свилась, пригрелась… кусает собственный хвост. – Ты говорила с ним, так ведь? А сказала ли ты ему, что будет, когда он победит? Если станет тем, кем рожден? Погибелью Аида? Если ты уберешь меня – новое копье над миром – его руками? Слышишь, Ананка – там в Тартаре ждут его победы. Прислушиваются, боятся шелохнуться… – Это… очень… страшные… строки… Голос все тише. Отдаляется, уходит. Наверное, ей уже нужно туда – на Флегры, куда прибыла моя колесница. Наверное, нужно подсказать своему новому избраннику – что делать… А из глухой, полной предвкушением тишины Тартара долетает в такт – «Рано или поздно», и непонятно, для кого эти слова – для меня? для нее? – Да, отец. Теперь я понял. Рано или поздно даже Судьба оказывается загнанной в угол. Кто бы из нас ни победил – пострадаешь ты и твой свиток. Если я смогу перешагнуть… подняться над ним… новое копье над миром. Владыка-чудовище. Свержение Зевса, торжество подземного мира на поверхности… И раз уж чудовища не умеют прощать – когда-нибудь я припомню тебе нашу игру с самого начала. Припомню… рано или поздно. Усмешка того, в чаше, делается особенно едкой, и морда змеи на мраморе украшается двумя клыками. Наверняка ядовитыми – как без яда свой хвост кусать? – Если выиграет он – он просто откроет Тартар. Ты знаешь, что выйдет оттуда. Одержимый местью за заточение… Крон не оставит тебя в покое. Он хотел сжечь твой свиток? Он это сделает, наверняка он додумался в Тартаре – как. Кто бы ни победил – я или Алкионей – над миром повиснет копье, а щита у тебя больше не будет. Выковать новый ты не успеешь. Да. Эти строки в твоем свитке написаны кроваво-черным. И для меня, и для него. – И что ты будешь делать, когда мы сойдемся в бою? Кому из нас будешь помогать? Кому – нашептывать советы? – Никому. Кинжал замер в пальцах – одиноким ядовитым зубом. Змеиным. Никогда я не слышал такого ее голоса – вконец осипшего и хриплого, пьяного от отчаяния и усталости. – Это страшные строки, Владыка. Слишком страшные. Поэтому я промолчу. Я не вмешаюсь. Не приду на помощь ни тебе, ни ему. Я положусь на Судьбу… Нужно бы мстительно улыбнуться. Сказать, что покойному Мому-насмешнику понравилась бы эта история: Судьба полагается на Судьбу! Вмешалась, наворотила, перепутала нити у собственных дочерей, свела в смертельной борьбе двоих чудовищ, какое ни победит – мир треснет и расколется, не хуже Титаномахии… А сама бочком в сторонку слезы утирать. Тут такое творится, что уже только понаблюдать можно. Я не стал улыбаться: зачем. Все сказано. Пальцы наткнулись на махайру – она тоже лежала на столе. Кажется, я хотел всучить ее племяннику вместе с хтонием. Тускло блеснул в руках адамантий – блеском прошлого. Перекованное оружие, в котором – ни крупицы прежней силы, только новая. Только та острота, что была обретена под ударами молота, в огненных горнилах, при закалке… Повесил серп на пояс. «Зачем?» – виновато прошелестела Судьба. Зачем меч Владыке? Мечом дрался невидимка из прошлого. Колесничий и бездарный ученик всех своих наставников. Он – не я. А я – больше не он. А меч пусть себе висит на поясе – продолжая карикатурное сходство с Кроном. У него, правда, не было двузубого копья… Зато он сам был копьем. Может, мне без щита к Алкионею заявиться? Я хмыкнул. Подозвал из крепла чужой щит с нелепыми картинами на нем. Взял шлем. Двузубец брать не стал, он и так со мной всегда: захочешь – явится… Уже когда я дошел до двери, понял, что сказано не все и что эта – ну, Ананка – все еще за плечами: дышит, не уходит… Остановился. – На кого из нас ты ставишь? Ответ из-за плеч донесся почти неслышный и уже когда я шагнул в дверь. – На тебя, мой маленький Кронид. Я всегда ставлю на тебя. Потом плеча нежно, трепетно коснулись прохладные пальцы… а потом за спиной установилась чистая, глухая тишина.
* * *
Песни аэдов нынче скучны и длинны. Может, это я старею, а может – вкусы меняются. Прежде, в Титаномахию, сказители слагали бойко: раз – кому-то голову оттяпали, два – попировали, три – наделали детей, а там и опять можно головы рубить. Теперь же пока за славословиями и отступлениями до подвига доберутся – все гости в пиршественном столе объедятся-обопьются и захрапят. А аэд будет, не замечая, что ему не внимают, расписывать длинную подготовку к подвигу: как ковался щит, точился меч, как герой долго и пламенно прощался с женой. Потом он проведет героя по всем комнатам его дворца и посмотрит его глазами на всех детей и родственников, потом посадит на колесницу (полчаса отдав при этом описанию коней) – а потом уж, в блеске, громе и славе герой покатит совершать положенное. И его путь растянется еще на несколько минут пения. Давно замечал, что Ананка – наверное, все-таки немного аэд. Что мне вздумалось тогда идти по своему дворцу? Мог ведь и до двери не добираться, а так и шагнуть в Беотию – прямо из комнаты, где готовился. Но вместо этого я проходил через комнаты и коридоры, пробегал глазами мимо статуй и росписей на стенах. Словно проводил пальцами по зарубкам на верном лезвии. Дворец дышал величием. Предвкушением скорой победы – о, конечно, последний шаг – и на трон в главном зале сядет не просто Владыка, а первый из богов, сразивший собственную Погибель. Это дорогого стоит. Я вглядывался во дворец - и он смотрел в ответ обожанием. Слепой преданностью из глаз слуг, подобострастием теней… бесконечным теплом золота. Все знали, что я иду побеждать. Все принимали это по-разному. Ата – с ликованием: «Какая игра!» Лисса – с восторгом: «Служить… буду… такому служить – честь!» Нюкта – с тревогой: молчаливый взгляд из угла… Стикс смотрела водами своей реки задумчиво. Таната не было – Гигантомахия в разгаре, тени надо исторгать. Стигийские рассыпались в упоении: Эмпуса, мормолики, Ламия… Гипнос улыбался – с гордостью. С кривой, застывшей гордостью, будто бог сна решил гримасой Горгону напугать. Коридоры, комнаты, украшения, взгляды, сплетались воедино. Я шел как Владыка – неспешной поступью, облеченный в черный доспех… Я шел к тому, в чем не было сомнения: шел побеждать. – Ты уходишь, царь мой? Жена была в одиночестве – без свиты. И зал, где она встретила меня, тоже был пуст, не считая двух-трех теней-служанок, но они живо уплыли в двери. – Да. – Сражаться с Гигантами? – Нет. – Тебя не будет долго? – Может быть. Она помолчала немного, не осмеливаясь подойти ближе: так и стояла, за пять шагов, глядя в глаза. Давно я на нее не смотрел. Видел – недавно, делил ложе, как положено, а не смотрел – давно. Ты подурнела, Персефона. Румянца на щеках будто и не было, исчезла нежная округлость черт – где же вечная, воспеваемая рапсодами юность? Губы искривлены-изломаны, готовы плеваться горькими, хлесткими словами. Глаза – зелень Элизиума: мертвое величие. Прямая, холодная, острая, как лезвие меча… да. Так ты больше подходишь своему трону. Моему миру. Мне. – Что ты прикажешь мне делать в твое отсутствие? – Оставаться во дворце. – Я выполню приказ Владыки. Я буду ждать твоего возвращения. Равнодушно, холодно. Правдиво. Когда это она научилась так правдиво врать – у Аты, что ли, уроки брала? Поклонилась в знак прощания и покинула зал не спеша – с достоинством царицы подземного мира… как – и ничего не скажешь напоследок, царица?! Видимо, ничего. Да и тем, кто идет побеждать – не положено напутствий. Им положены пышные встречи после победы. Из-под ног куда-то шарахнулся Гелло. Из-за угла полетело бурчание Эвклея. Не останавливаясь, я надел свой новый шлем – черный, глухой… Основной зал. Шаг. Скучный, простой – шаг. Владычий, холодный, тяжелый, неспешный… Еще шаг. Следующий шаг я сделал уже по земле Беотии. Безмятежно журчал ручей по зеленой ложбинке, зажатой в кулак суровых скал. Где-то далеко у Олимпа гром воевал с огнем, а за пятьдесят шагов стрелы отливала каленым золотом колесница с четверкой храпящих вороных коней – моя колесница. На ней были двое.
* * *
Он стек на землю не спеша, двигаясь гораздо ловчее, чем если бы у него были ноги. Черные змеиные кольца примяли зелень травы. С гудением унеслись в разные стороны потревоженные пчелы. Он улыбался – и почему-то сразу стало ясно, что он отлично умеет улыбаться, не то, что я… Геракл спрыгнул следом, поигрывая своей палицей – хмурая гора, на которую зачем-то посадили сверху львиную бороду. Смерил взглядом с недоумением сначала меня, потом Алкионея… – Сам поехал, – сказал зачем-то. – Я его хотел на плечо, да и… связать еще. А он сам поехал. Сказал, хочет с тобой увидеться. Я кивнул, не отрывая глаз от сияющей мне в лицо улыбки. Ярче лучей безжалостного Гелиоса, в тот первый день. Я пока еще не различал лица – только улыбку… Наверное, так улыбается Судьба. – Стрелу он все-таки получил, – сообщил Геракл из-под своей шкуры. – Вместо «радуйся». Чтобы не высовывался. Я не кивнул. Не моргал. Улыбка слепила глаза, но я знал: если моргну – увижу худшее. Его лицо. – Возьми колесницу, – сказал я. – Тебя ждут на Олимпе. Прозвучало как «убирайся». Гипнос – или кто-то из его сыновей? – шептался у Ахерона со своей подружкой из нимф. У Владыки, шептал он, теперь все звучит как «убирайся». Даже приказ подойти. Геракл постоял еще мгновение, глядя на воина в черном шлеме. Потом вернулся к колеснице. Кажется. Вроде бы, не сразу справился с лошадьми, надрывно храпящими, взрывающими копытами мягкую, черную, плодородную землю… Я не смотрел. Мы уже были одни. На зеленой цветущей поляне – укромном уголке, огороженном скалами, украшенном цветами и протекающим ручьем… на роскошной арене – одни. Двое любимчиков. Он выдернул из плеча торчавшую в нем стрелу, отравленную ядом Лернейской гидры. Держал в сильных, гладких пальцах – покачивал с намеком. Из обнаженного плеча неспешно струилась черная кровь, но он не обращал на нее внимания. Он стоял, раненый в плечо – и улыбался… Любимчик. Мое отражение. Я видел его лицо сотни раз до того, как посмотрел на него сегодня. В чашах. Водоемах. Блестящей меди щитов. В серебре – зеркал. В глазах пленниц и рабынь на ложе. Я знаю, тебя, Алкионей, новый любимец Судьбы. Ананка почему-то предпочитает вот таких – остроскулых, черноглазых, с широкими плечами (на такие влезет любая ноша!) и упрямым взглядом. Наверное, я должен ревновать. Наверное, должен стискивать пальцы, вонзая их в родную бронзу двузубца, потому что ты не можешь, не можешь, не можешь быть настолько похожим на меня, потому что я поклялся себе, что у меня никогда не будет сыновей – чтобы никогда напротив меня в бою не встал кто-то, настолько схожий со мной! Но чудовища не ревнуют. И Судьбы у нас нет: у них – предназначение. Ты ведь об этом знаешь, правда? Новое поколение правителей, рожденное от Геи и Тартара – вы хорошо понимаете свое предназначение. Улыбающаяся юность, небрежно перепоясанная шкурой пушистого барса. Ты мог бы быть моим сыном. Но ты – сын Матери-Геи, нет, иначе: я знаю, что ты ее любимый сын. Я знаю, какое сходство она в тебе видит. Мне на руку это сходство – ты ведь помнишь, чем там закончилось, в прошлый раз? Жаль, я не вижу у тебя в руке серпа – тогда бы сходство стало полным. Вообще не вижу оружия: щурюсь, стараясь различить сквозь улыбку: что там в руке? Палица? Секира? Может, дротик? А может – и вообще оружия не видно? Нет, не видно. Наверное, это – общее для всех Гигантов: самим быть оружием матери-Земли. Наверное, это их общая тактика: не бросаться вперед. Улыбаться приглащающе в лицо противни<
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|