В письме к высокочтимому Роберту Оксфорду и Мортимеру,
лорду-казначею Великобритании[5] Милорд! То, что я имел честь высказать Вашей светлости в недавней нашей беседе, не было для меня мыслью новой, возникшей случайно и произвольно, но плодом долгих размышлений, и с тех пор суждения некоторых весьма сведущих лиц, к которым я обратился за советом, еще более утвердили меня в справедливости моих соображений. По их общему мнению, ничто не будет столь полезным для развития науки и улучшения нравов, как действенные меры, рассчитанные на исправление, улучшение и закрепление нашего языка, и они полагают вполне возможным осуществить такого рода предприятие при покровительстве государя, поддержке и поощрении его министров и стараниях надлежащих лиц, для сего избранных. Я с радостью услышал, что ответ Вашей светлости отличается от того, что в последние годы принято говорить в подобных случаях, а именно: что дела такого рода следует отложить до мирного времени – общее место, настаивая на котором иные зашли так далеко, что из-за войны, которую мы ведем за рубежом, рады любыми средствами заставить нас не думать о соблюдении гражданских и религиозных обязанностей. Милорд, от имени всех ученых и просвещенных лиц нашего государства я жалуюсь Вашей светлости, как главе министерства, что наш язык крайне несовершенен, что повседневное его улучшение ни в коей мере не соответствует повседневной его порче; что те, кто полагает, будто они делают наш язык более отточенным и изысканным, только умножили его неправильности и нелепости и что во многих случаях попираются все законы грамматики. Но дабы Ваша светлость не сочла мой приговор слишком суровым, я позволю себе высказаться подробнее. Ваша светлость, полагаю, согласится с моим объяснением причин меньшей утонченности нашего языка по сравнению с итальянским, испанским или французским. Совершенно очевидно, что чистый латинский язык никогда не был распространен на этом острове, поскольку не предпринималось, или почти не предпринималось, никаких попыток завоевать его вплоть до времени Клавдия. И в Британии среди народа латинский язык не был в столь общем употреблении, как в Галлии и Испании. Далее мы видим, что римские легионы были отсюда отозваны, чтобы помочь своей стране против нашествия готов и других варваров. Между тем предоставленные сами себе бритты подверглись жестоким набегам пиктов и были вынуждены призвать на помощь саксов. В результате саксы установили свою власть почти над всем островом, оттеснив бриттов в самые отдаленные и горные области, меж тем как остальные части страны приняли обычаи, религию и язык саксов. Это, я полагаю, и послужило причиной того, что в языке бриттов сохранилось больше латинских слов, нежели в древнесаксонском, который, исключая незначительные изменения в правописании, сходен в большинстве своих исконных слов с современным английским, а также немецким и другими северными языками.
Эдуард Исповедник, долго живший во Франции, первый, по-видимому, внес некоторую примесь французского в саксонский язык. Двор стремился угодить своему королю, а все остальные сочли это модным, что происходит у нас и ныне. Вильгельм Завоеватель пошел значительно дальше. Он привез с собой великое множество французов, рассеял их по всем монастырям, раздал им большие земельные наделы, приказал все прошения писать по-французски и попытался ввести этот язык в общее употребление по всему королевству. Так, во всяком случае, принято думать. Однако Ваша светлость вполне убедили меня в том, что французский язык сделал еще более значительные успехи в нашей стране при Генрихе II, который, получив большие владения на континенте во французской земле как от отца, так и от супруги, совершал туда частые поездки в сопровождении большого числа соотечественников, состоявших при его дворе. В течение нескольких следующих веков продолжались постоянные сношения между Францией и Англией как ради принадлежащих нам во Франции владений, так и ради новых завоеваний. Таким образом, два или три столетия назад в нашем языке было, по-видимому, больше французских слов, нежели сейчас. Многие слова были впоследствии отвергнуты, некоторые уже во времена Спенсера, хотя у нас сохранилось еще немало слов, давно вышедших из употребления во Франции. Я мог бы привести несколько примеров как того, так и другого рода, будь они хоть сколько-нибудь полезны или занимательны.
Исследование различных обстоятельств, в силу которых может изменяться язык страны, увлекло бы меня в весьма пространную область. Отмечу только, что у латинского, французского и английского языков была, по-видимому, сходная судьба. Первый со времен Ромула до Юлия Цезаря подвергался непрерывным изменениям. Из того, что мы читаем у писателей, случайно затронувших сей вопрос, так же как из отдельных отрывков древних законов, ясно, что латинский язык, на котором говорили за три столетия до Туллия, был столь же непонятен в его время, как английский или французский языки трехсотлетней давности непонятны нам сейчас. А со времени Вильгельма Завоевателя (то есть немногим менее чем за семьсот лет) оба эти языка изменились не меньше, чем латинский за такой же период времени. Будет ли наш язык или французский разрушаться с той же быстротой, что и латинский, – вопрос, который может вызвать больше споров, нежели того заслуживает. Порча латинского языка объясняется многими причинами: например, переходом к тираническому образу правления, погубившему красноречие, ибо отпала нужда поощрять народных ораторов; предоставлением жителям многих городов Галлии, Испании и Германии, а также других далеких стран, вплоть до Азии, не только гражданства города Рима, но и права занимать различные должности, что привело в Рим множество чужеземных искателей удачи; раболепством сената и народа, вследствие чего остроумие и красноречие превратились в славословие – пустейшее из всех занятий; величайшей испорченностью нравов и проникновением чужеземных предметов роскоши вместе с чужеземными словами для их обозначения. Можно было бы указать еще на несколько причин, не говоря уже о вторжениях готов и вандалов, значение коих слишком очевидно, чтобы нужно было на них останавливаться особо.
Язык римлян достиг высокого совершенства прежде, чем начал приходить в упадок. А французский язык за последние пятьдесят лет подвергся такой тщательной отделке, какую только был в состоянии выдержать; тем не менее и он, по-видимому, приходит в упадок вследствие природной непоследовательности французов и из-за особого пристрастия некоторых их авторов, особенно недавнего времени, злоупотреблять жаргонными словами – наипагубнейшее средство исказить язык. Покойный Лабрюйер, прославленный среди французов писатель, пользовался многими новыми словами, коих нет ни в одном из ранее составленных общих словарей. Английский язык, однако, не достиг еще такой степени совершенства, когда следует опасаться его упадка. Если же он достигнет определенного предела утонченности, то, возможно, найдутся способы закрепить его навечно или по крайней мере до той поры, пока мы не подвергнемся вторжению или не окажемся порабощенными другим государством. Но даже в последнем случае лучшие наши творения, вероятно, тщательно хранились бы, их приучились бы ценить, а сочинители их приобрели бы бессмертие. Однако даже и без подобных переворотов (коим, мне думается, мы менее подвержены, нежели континентальные королевства) я не вижу необходимости в том, чтобы язык постоянно менялся, ибо можно привести множество примеров обратного. От Гомера до Плутарха прошло свыше тысячи лет, и можно признать, что по крайней мере в течение этого времени чистота греческого языка сохранялась. Колонии греков располагались по всему побережью Малой Азии вплоть до северных ее областей, расположенных у Черного моря, на всех островах Эгейского и на некоторых – Средиземного, где на протяжении многих веков, даже после того как они стали римскими колониями, греческий язык сохранялся неизменным, пока после падения империи греки не были покорены варварскими народами.
У китайцев есть книги на языке двухтысячелетней давности, и даже частые нашествия татар не смогли его изменить. Немецкий, испанский и итальянский языки за последние несколько веков подверглись незначительным изменениям или не изменились вовсе. Мне ничего не известно о других европейских языках, да и нет особых причин их рассматривать. Завершив сей обзор, я возвращаюсь к рассуждениям о нашем собственном языке и желал бы смиренно предложить оные вниманию Вашей светлости. По моему мнению, период, в который английский язык достиг своего наибольшего совершенства, начинается с первых лет правления Елизаветы и кончается великим мятежом сорок второго года. Правда, слог и мысли были тогда очень дурного вкуса, в особенности при короле Якове I, но, кажется, обрели пристойность в первые годы правления его преемника, который, помимо многих других качеств превосходного монарха, был великим покровителем просвещения. Я имею основания сомневаться в том, что со времени междоусобной войны порча нашего языка не уравновесила по меньшей мере те улучшения, которые мы в него внесли. Лишь немногие из лучших авторов нашего века полностью избежали этой порчи. В период узурпации жаргон фанатиков настолько проник во все сочинения, что от него невозможно было избавиться в течение многих лет. Затем последовала пришедшая с Реставрацией распущенность, которая, пагубно отразившись на нашей религии и нравственности, сказалась и на нашем языке. Едва ли улучшению языка мог содействовать двор Карла II, состоявший из людей, которые последовали за ним в изгнание, либо из тех, кто слишком наслушался жаргона времен фанатиков, либо молодежи, воспитанной во Франции. Так что двор, который обычно был образцом пристойной и правильной речи, стал, и продолжает с тех пор оставаться, худшей в Англии школой языка. Таковым он пребудет и впредь, если воспитанию дворянской молодежи не будет отдано больше заботы, дабы она могла выходить в свет, владея некоторыми основами словесных наук, и стать образцом просвещенности. В какой мере сей недостаток отразился на нашем языке, можно судить по пьесам и другим развлекательным сочинениям, написанным за последние пятьдесят лет. Они в избытке наполнены жеманными речами, недавно выдуманными словами, заимствованными либо из придворного языка, либо у rex, кто, слывя остроумцами и весельчаками, считает себя вправе во всем предписывать законы. Многие из сих утонченностей давно уже устарели и едва ли понятны теперь, что неудивительно, поскольку они были созданы единственно невежеством и прихотью.
Насколько мне известно, еще не бывало, чтобы в этом городе не нашелся один, а то и больше высокопоставленных олухов, пользующихся достаточным весом, чтобы пустить в ход какое-нибудь новое словечко и распространять его при каждом разговоре, хотя оно не содержит в себе ни остроты, ни смысла. Если словечко сие приходилось по вкусу, его тотчас вставляли в пьесы да журнальную писанину, и оно входило в наш язык; а умные и ученые люди, вместо того чтобы сразу же устранять такие нововведения, слишком часто поддавались соблазну подражать им и соглашаться с ними. Есть другой разряд людей, также немало способствовавших порче английского языка: я имею в виду поэтов времен Реставрации. Эти джентльмены не могли не сознавать, сколь наш язык уже обременен односложными словами, тем не менее, чтобы сберечь себе время и труд, они ввели варварский обычай сокращать слова, чтобы приспособить их к размеру своих стихов. И занимались этим так часто и безрассудно, что создали резкие, нестройные созвучия, какие способно вынести лишь северное ухо. Они соединяли самые жесткие согласные без единой гласной между ними только ради того, чтобы сократить слово на один слог. Со временем их вкус настолько извратился, что они оказывали предпочтение тому, что прежде считалось неоправданной поэтической вольностью, утверждая, что полное слово звучит слабо и вяло. Под этим предлогом такой же обычай был усвоен и в прозе, так что большинство книг, которые мы видим ныне, полны обрубками слов и сокращениями. Примеры таких злоупотреблений бесчисленны. И вот, опуская гласную, чтобы избавиться от лишнего слога, мы образуем созвучия столь дребезжащие, столь трудно произносимые, что я часто недоумевал, можно ли их вообще выговорить. Уродованию нашего языка немало способствовала и другая причина (вероятно, связанная с указанной выше); она заключается в странном мнении, сложившемся за последние годы, будто мы должны писать в точности так, как произносим. Не говоря уже об очевидном неудобстве – полном разрушении этимологии нашего языка, изменениям тут не предвиделось бы конца. Не только в отдельных городах и графствах Англии произносят по-разному, но даже и в Лондоне: при дворе комкают слова на один лад, в Сити – на другой, а в предместьях – на третий. И через несколько лет, вполне возможно, все эти выговоры опять переменятся, подчинившись причудам и моде. Перенесенное в письменность, все это окончательно запутает наше правописание. Тем не менее многим эта выдумка настолько нравится, что иногда становится нелегким делом читать современные книги и памфлеты, в которых слова так обрублены и столь отличны от своего исконного написания, что всякий, привыкший к обыкновенному английскому языку, едва ли узнает их по виду. В университетах некоторые молодые люди, охваченные паническим страхом прослыть педантами, впадают в еще худшую крайность, полагая, что просвещенность состоит в том, чтобы читать каждодневный вздор, который им присылают из Лондона; они называют это знанием света и изучением людей и нравов. С такими познаниями прибывают они в город, считают совершенством свои ошибки, усваивают набор новейших выражений и когда берут в руки перо, то выдают за украшение стиля все необычайные словечки, подобранные в кофейнях и игорных домах, причем в правописании они изощряются до крайних пределов. Вот откуда взялись те чудовищные изделия, которые под именем «Прогулок», «Наблюдений», «Развлечений» и других надуманных заглавий обрушились на нас в последние годы. Вот откуда взялось то странное племя умников, которые уверяют нас, будто пишут в соответствии со склонностями нынешнего века. Я был бы рад, если бы мог сказать, что эти причуды и кривлянья не затронули более серьезных предметов. Словом, я мог бы показать Вашей светлости несколько сочинений, где красоты такого рода столь обильны, что даже Вы, при ваших способностях к языкам, не смогли бы их прочесть или понять. Но я убежден, что многие из этих мнимых совершенств выросли из принципа, который, если его должным образом осознать и продумать, полностью бы их развенчал. Ибо опасаюсь, милорд, при всех наших хороших качествах просвещенность нам по природе не слишком свойственна. Наше беспрестанное стремление укорачивать слова, отбрасывая гласные, есть не что иное, как склонность вернуться к варварству тех северных народов, от которых мы произошли и языки которых страдают тем же недостатком. Нельзя не обратить внимания на то, что испанцы, французы и итальянцы, хотя и ведут свое происхождение от одних с нами северных предков, с величайшим трудом приучаются произносить наши слова, меж тем как шведы и датчане, а также немцы и голландцы достигают этого с легкостью, потому что наши слова и их сходны по грубости и обилию согласных. Мы боремся с суровым климатом, чтобы вырастить более благородные сорта плодов, и, построив стены, которые задерживают и собирают слабые лучи солнца и защищают от северных ветров, иногда с помощью хорошей почвы получаем такие же плоды, какие выращивают в более теплых странах, где нет нужды в стольких затратах и усилиях. То же относится и к изящным искусствам. Возможно, что недостаток тепла, который делает нас по природе суровыми, способствует и грубости нашего языка, несколько напоминающего терпкие плоды холодных стран. Ибо я не думаю, что мы менее даровиты, чем наши соседи. Ваша светлость, я надеюсь, согласится с тем, что мы должны всеми силами бороться с нашими природными недостатками и быть осмотрительными в выборе тех, кому поручаем их исправление, меж тем как доныне это выполняли люди, наименее к тому пригодные. Если бы выбор был предоставлен мне, я скорее вверил бы исправление нашего языка (там, где дело касается звуков) усмотрению женщин, нежели безграмотным придворным хлыщам, полоумным поэтам и университетским юнцам. Ибо ясно, что женщины, по свойственной им манере коверкать слова, естественно, отбрасывают согласные, как мы – гласные. То, что я сейчас поведаю Вашей светлости, может показаться сущими пустяками. Находясь однажды в смешанном обществе мужчин и женщин, попросил я двух или трех лиц каждого пола взять перо и написать подряд несколько букв, какие придут им в голову. Прочитав сей набор звуков, нашли мы, что написанное мужчинами, из-за частых сочетаний резких согласных, звучит подобно немецкому языку, а написанное женщинами – подобно итальянскому, изобилуя гласными и плавными звуками. И хотя я ни в коем случае не намереваюсь затруднять наших дам, испрашивая у них совета в деле преобразования английского языка, мне думается, что нашей речи нанесен большой вред с тех пор, как они исключены из всех мест, где собирается общество, а появляются лишь на балах и в театрах, да в других местах, где происходит многое еще худшее. Для того чтобы внести преобразования в наш язык, думается мне, милорд, надобно по здравом размышлении произвести свободный выбор среди лиц, которые всеми признаны наилучшим образом пригодными для такого дела, невзирая на их звания, занятия и принадлежность к той или иной партии. Они, по крайней мере некоторые из их числа, должны собраться в назначенное время и в назначенном месте и установить правила, которыми намереваются руководствоваться. Какими методами они воспользуются – решать не мне. Лица, взявшие на себя сию задачу, будут иметь перед собой пример французов. Они смогут подражать им в их удачах и попытаются избежать их ошибок. Помимо грамматики, где мы допускаем очень большие погрешности, они обратят внимание на многие грубые нарушения, которые, хотя и вошли в употребление и стали привычными, должны быть изъяты. Они найдут множество слов, которые заслуживают, чтобы их совершенно выбросили из языка, еще больше – слов, подлежащих исправлению, и, возможно, несколько давно устаревших, которые следует восстановить ради их силы и звучности. Но более всего я желаю, чтобы обдумали способ, как установить и закрепить наш язык навечно, после того как будут внесены в него те изменения, какие сочтут необходимыми. Ибо, по моему мнению, лучше языку не достичь полного совершенства, нежели постоянно подвергаться изменениям. И мы должны остановиться, в противном случае наш язык в конце концов неизбежно изменится к худшему. Так случилось с римлянами, когда они отказались от простоты стиля ради изощренных тонкостей, какие мы встречаем у Тацита и других авторов, что постепенно привело к употреблению многих варваризмов еще до вторжения готов в Италию. Слава наших писателей обыкновенно не выходит за пределы этих двух островов, и плохо, если из-за непрестанного изменения нашей речи она окажется ограниченной не только местом, но и временем. Именно Ваша светлость заметили, что, не будь у нас Библии и молитвенника на языке народном, мы вряд ли могли бы понимать что-либо из того, что писалось у нас каких-нибудь сто лет назад. Ибо постоянное чтение этих двух книг в церквах сделало их образцом для языка, особенно простого народа. И я сомневаюсь, чтобы внесенные с той поры изменения способствовали красоте и силе английской речи, хотя они во многом уничтожили ту простоту, которая является одним из величайших совершенств любого языка. Вы, милорд, – лицо, столь сведущее в Священном писании, и такой знаток его оригинала – согласитесь, что ни один перевод, когда-либо выполненный в нашей стране, не может сравниться с переводом Ветхого и Нового завета. И многие прекрасные отрывки, которые я часто удостаивался слышать от Вашей милости, убедили меня в том, что переводчики Священного писания в совершенстве владели английской речью и справились со своей задачей лучше, нежели писатели наших дней, что я приписываю той простоте, которой эта книга целиком проникнута. Далее, что касается большей части нашей литургии, составленной задолго до перевода Библии, которым мы ныне пользуемся и мало с тех пор измененным, то, по-видимому, мы вряд ли сможем найти в нашем языке более величественные примеры подлинного и возвышенного красноречия; каждый человек с хорошим вкусом найдет их в молитвах причастия, в заупокойной и других церковных службах. Но когда я говорю, что желал бы сохранить наш язык навеки, я вовсе не хочу сказать, что не следует обогащать его. При условии, что ни одно слово, одобренное вновь созданным обществом, впоследствии не будет исключено и не исчезнет, можно разрешить вводить в язык любые новые слова, какие сочтут нужными. В таком случае старые книги всегда будут ценить по их истинным достоинствам и не будут пренебрегать ими из-за непонятных слов и выражений, которые кажутся грубыми и неуклюжими единственно потому, что вышли из моды. Если бы до нашего времени народ в Риме продолжал говорить на латинском языке, внести в него новые слова стало бы совершенно необходимым в силу великих изменений в законах, ремеслах и воинском деле, в силу многих новых открытий, сделанных во всех частях света, широкого распространения мореходства и торговли и множества других обстоятельств; и все же древних авторов читали бы с удовольствием и понимали с легкостью. Греческий язык значительно обогатился со времени Гомера до Плутарха, но, вероятно, в дни Траяна первого из них понимали так же хорошо, как и последнего. Когда Гораций говорит, что слова увядают и гибнут, подобно листьям, и новые занимают их места, он, скорее, сетует по этому поводу, нежели сие одобряет. Но я не вижу, почему это должно быть неизбежным, а если и так, то что сталось бы с его Monumentum aere perennius? Так как сейчас я пишу единственно по памяти, то предпочту ограничиться тем, что твердо знаю, а посему не буду входить в дальнейшие подробности. К тому же я хочу только доказать полезность моего проекта и высказать несколько общих соображений, предоставив все прочее тому обществу, которое, надеюсь, будет учреждено и получит благодаря Вашей светлости поддержку. Кроме того, мне хотелось бы избежать повторений, ибо многое из того, что я имел сказать по данному поводу, уже сообщалось мною читателям при посредничестве некоего остроумного джентльмена, который долгое время трижды на неделе развлекал и поучал сие королевство своими статьями и ныне, как полагают, продолжает свое дело под именем «Зрителя». Сей автор, столь успешно испробовавший силы и возможности нашего языка, полностью согласен с большинством моих суждений, так же как и большая часть тех мудрых и ученых людей, с коими я имел счастье беседовать по этому поводу. А посему, полагаю, такое общество выскажется весьма единодушно по основным вопросам.
Письма суконщика[6]
ПИСЬМО I торговцам, лавочникам, фермерам и всем простым людям Ирландии относительно медных полупенсовиков, отчеканенных мистером Вудом с целью пустить их в обращение в нашем королевстве Братья, друзья и соотечественники. Обстоятельства, о которых я намерен сообщить вам, уступают по своему величайшему значению лишь долгу вашему перед Богом и заботам о спасении ваших душ, ибо от них всецело зависят хлеб, одежда и все необходимое для жизни вам и вашим детям. Вот почему я самым настойчивым образом призываю вас, как мужчин, как христиан и родителей и как патриотов своего отечества, прочитать это послание с величайшим вниманием или попросить, чтобы вам его прочитали. А для того чтобы на покупку его вы затратили как можно меньше, я приказал типографу продавать его по самой низкой цене. Многие из вас совершают большую оплошность, когда не стараются прочитать советы человека, который пишет, не имея иного намерения, кроме желания сделать вам добро. Одним экземпляром этого послания, который будет стоить не дороже фартинга, смогут воспользоваться не менее двенадцати человек. Какое безрассудство, что вы, даже мудрейшие среди вас, не печетесь о всеобщем благе и к тому же не знаете и не стремитесь узнать, кто ваши друзья, а кто ваши враги. Около четырех лет назад была написана небольшая брошюра, автор которой советовал всем носить одежду, изготовленную в нашем любезном отечестве. Эта брошюра не преследовала никаких иных целей, в ней не говорилось ничего ни против короля, ни против парламента, ни вообще против кого бы то ни было. Однако несчастный типограф в течение двух лет подвергался жесточайшему судебному преследованию, и, сверх того, некоторые ткачи, ради которых она была написана, будучи в числе присяжных, признали его виновным. Всякий, кто стремится сделать вам добро, опустит руки, коль скоро вы либо пренебрегаете им, либо упрекаете его за его старания, коль скоро ему остается ожидать для себя лишь опасности, штрафа и тюремного заключения, которые, быть может, приведут его к погибели. Тем не менее я не могу не предостеречь вас еще раз от неминуемой гибели, которая угрожает вам, если вы не будете вести себя так, как должно. Поэтому я, прежде всего, изложу в простых словах обстоятельства дела, а затем растолкую, как вам следует поступать согласно здравому смыслу и законам вашей страны. Дело состоит в следующем: прошло немало лет с тех пор, как в нашем королевстве в последний раз чеканились медные полупенсовики и фартинги, вследствие чего в них некоторое время ощущался большой недостаток, а в обращении находилось много фальшивых монет под названием «медные гроши». Не раз обращались мы к Англии с просьбой дать нам право чеканить новую монету, как в прежние времена, но безуспешно. В конце концов, некий мистер Вуд, человек низкого происхождения, торговец скобяным товаром, получил патент, скрепленный печатью его величества, на чеканку медной монеты для нашего королевства на сумму в сто восемь тысяч фунтов стерлингов. Указанный патент, однако же, не обязывает никого из наших жителей брать эту монету, если они того не пожелают. Вам не мешает знать, что в Англии нарицательная стоимость полупенсовиков и фартингов очень немногим выше их действительной стоимости, и если вы разобьете их на куски и продадите меднику, то потеряете при этом не более пенни с каждого шиллинга. Однако мистер Вуд изготовил свои полупенсовики из такого неблагородного металла и сделал их настолько неполновесными по сравнению с английскими, что медник едва ли даст вам больше пенни полноценных денег за шиллинг мистера Вуда. Таким образом, эту сумму в сто восемь тысяч фунтов стерлингов полноценным золотом и серебром нужно отдать за дрянь, истинная стоимость которой составит не больше восьми или девяти тысяч фунтов. Но это еще не самое худшее, ибо мистер Вуд, если ему вздумается, может тайком переслать сюда еще сто восемь тысяч фунтов и скупить все наши товары по цене на одиннадцать двенадцатых ниже их стоимости. Так, например, если шляпник продает дюжину шляп по пять шиллингов штука, что составляет три фунта, и берет плату монетой мистера Вуда, он на самом деле получит всего лишь пять шиллингов. Быть может, вам покажется странным, что какой-то мистер Вуд, человек весьма низкого происхождения, сумел приобрести такое большое влияние, чтобы ему удалось скрепить печатью Его величества отправку столь значительной суммы неполноценных денег в нашу несчастную страну, в то время как вся местная знать и все наше дворянство не могли добиться той же милости и получить для нас разрешение чеканить наши собственные полупенсовики как прежде. Я растолкую вам все это чрезвычайно просто. Мы находимся очень далеко от королевского двора, и нет у нас там никого, кто мог бы ходатайствовать за нас, хотя многие лорды и сквайры, чьи имения и чья родина находятся здесь, проводят там всю свою жизнь и тратят там все свое состояние. Мистер Вуд, напротив, имеет возможность постоянно блюсти свои интересы. Он – англичанин, у него есть влиятельные друзья, и он, по-видимому, отлично знает, кому следует дать взятку, с тем чтобы тот шепнул другим, которые смогут замолвить словечко перед королем и рассказать ему разные небылицы. Его величество и, быть может, тот знатный лорд, который давал ему советы в этом деле, могли даже подумать, что это послужит на благо нашей стране, и таким образом, как выражаются юристы, король был обманут при даровании привилегии, что часто случается во всех государствах. Если указанный патент произведет действие, какого добивается мистер Вуд, это вконец разорит наше королевство, давшее столько доказательств своей лояльности. И я совершенно уверен, что будь только его величеству об этом известно, он немедленно взял бы этот патент обратно и, пожалуй, выразил бы кой-кому свое неудовольствие. Но для мудрых достаточно одного слова. Большинство из вас слышало, с каким гневом наша высокопочтенная палата общин приняла известие о патенте Вуда. По этому поводу было произнесено множество прекрасных речей и было приведено множество ясных доказательств того, что все это дело от начала до конца не что иное, как наглый обман. Было также опубликовано несколько язвительных суждений, на которые упомянутый Вуд имел наглость ответить также в печати, и притом с такою самоуверенностью, как если бы он был более достойным человеком, чем все члены нашего парламента, вместе взятые. Вышеназванный Вуд, как только его патент был утвержден, или вскоре после этого, посылает множество бочек со своими полупенсовиками в Корк и другие портовые города и, чтобы сбыть их, предлагает сто фунтов своей монетой за семьдесят или восемьдесят фунтов серебром, но сборщики королевских пошлин весьма решительно отказываются принимать ее, и так же поступают почти все остальные. И поскольку парламент признал эту монету негодной и обратился к королю с просьбой изъять ее, то все королевство гнушается ею. Однако Вуд все еще строит козни с целью навязать нам свои полупенсовики, и если ему с помощью его английских друзей удастся добиться приказа, чтобы чиновники и сборщики королевских пошлин принимали их и чтобы этой монетой выплачивалось жалованье армии, то он сочтет свое дело сделанным. В этом случае вам предстоит следующее затруднение: солдат, придя на рынок или в трактир, предложит эти деньги и, если их не возьмут, примется, быть может, шуметь и буянить, станет угрожать, что отколотит мясника или трактирщицу, или возьмет товар силой и швырнет им негодные полупенсовики. В этом и в подобных случаях лавочнику, трактирщику или какому-либо иному торговцу ничего не останется делать, как потребовать за свои товары вдесятеро дороже, если за них платят монетой Вуда (например, двадцать пенсов этими деньгами за кварту эля и соответственно за все остальное), и не расставаться со своими товарами до тех пор, пока он не получит денег. Предположим, что вы приходите с этими негодными деньгами в трактир, и хозяин дает вам кварту эля за четыре таких полупенсовика. Как должен поступить в этом случае трактирщик? Пивовар не захочет, чтобы ему платили этой монетой, а если он будет настолько глуп, что возьмет ее, то фермеры не захотят принимать ее в уплату за свой ячмень. Ведь по условиям своих договоров они обязаны платить аренду полноценными и законными деньгами Англии, каковыми эти деньги не являются, как не являются они и законными деньгами Ирландии. Сквайр, их лендлорд, никогда не будет ослеплен настолько, чтобы принимать такую дрянь за свою землю. Таким образом, все это непременно должно где-нибудь остановиться, и где бы оно ни остановилось – все равно мы все погибли. На одну унцию обычно приходится от четырех до пяти этих полупенсовиков; допустим, что пять. Тогда три шиллинга четыре пенса будут весить один фунт, и, следовательно, двадцать шиллингов – добрых шесть фунтов. Существует много сот фермеров, которые платят по двести фунтов аренды в год. Следовательно, когда один из этих фермеров явится с половиной своей годовой аренды, что составляет сто фунтов, то она будет весить по меньшей мере шестьсот фунтов, и ее нужно будет навьючить на трех лошадей. Если сквайру вздумается поехать в город, чтобы купить одежду, вино и пряности для себя и для своей семьи или, быть может, провести там зиму, ему придется захватить с собою пять или шесть лошадей, навьюченных мешками, наподобие того как фермеры возят зерно; а когда его супруга поедет в своей карете к нам в лавки, за нею должна будет следовать повозка, нагруженная деньгами мистера Вуда. И я надеюсь, что учтивость не помешает нам принять их за то, чего они стоят. Говорят, что сквайр Конолли получает шестнадцать тысяч фунтов годового дохода. Если он пошлет за своей рентой в город (что он, по всей вероятности, сделает), то ему понадобится двести сорок лошадей, чтобы доставить половину своего годового дохода, и два или три больших погреба в своем доме, чтобы хранить ее. Но что будут делать банкиры, этого я сказать не могу. Ибо мне говорили, что некоторые крупные банкиры держат при себе сорок тысяч фунтов наличными, чтобы иметь возможность платить по всем счетам, для перевозки каковой суммы в монете мистера Вуда потребуется тысяча двести лошадей. Я, со своей стороны, уже решил, что мне делать. У меня недурная лавка, в которой я торгую ирландскими сукнами и шелками. Вместо того чтобы брать негодные медяки мистера Вуда, я стану выменивать товар на товары своих соседей – мясников, пекарей, пивоваров и всех остальных, а то небольшое количество золота и серебра, которое у меня есть, я намерен хранить как зеницу ока до лучших времен или до тех пор, пока не стану умирать с голоду. Тогда я куплю монету мистера Вуда, подобно тому как отец мой покупал медную монету во времена короля Якова. Он мог купить десять фунтов этой монеты за одну гинею, а я надеюсь приобрести столько же за один пистоль и затем купить хлеба у тех, у кого хватит глупости продать его мне. Если эти полупенсовики поступят в обращение, то их скоро станут подделывать, ибо подделка обойдется очень дешево – настолько негоден материал. Голландцы, по всей вероятности, также примутся подделывать полупенсовики и будут посылать их нам, чтобы расплачиваться за наши товары. Мистер Вуд не успокоится, напротив, он будет чеканить все больше и больше, так что через несколько лет у нас окажется этого хлама не менее, чем сто восемь тысяч фунтов, умноженных на пять. Следует иметь в виду, что в нашем королевстве в обращении находится всего-навсего не более четырехсот тысяч фунтов разменной монеты, и эти кровопийцы не успокоятся до тех пор, пока у нас не останется ни одного серебряного шестипенсовика. А чем все это кончится, когда королевство, наконец, будет доведено до такого состояния, я вам сейчас расскажу: помещики выгонят всех арендаторов за неуплату аренды, ибо, как я уже говорил прежде, арендаторы по условиям своих договоров обязаны платить законной монетой, имеющей хождение в Англии; затем они выгонят всех фермеров (что слишком многие из них уже делают), пустят все свои земли под пастбища для овец, оставив, кроме них, лишь такой скот, какой необходим; а затем сами превратятся в купцов и станут отсылать шерсть, масло, шкуры и полотно за море, получая за них плату наличными, вином, пряностями и шелками. Они будут держать на своих землях лишь нескольких жалких коттеров. Фермерам придется грабить, просить милостыню или покинуть свою родину. Лавочникам в нашем городе и во всех остальных городах придется закрыть торговлю и умирать с голоду: ведь благосостояние и купца, и лавочника, и ремесленника зависит от землевладельца. Когда же сквайр сам превратится в фермера и в купца, он станет копить все полноценные деньги, которые получит из-за границы, чтобы посылать их в Англию, и возьмет к себе в дом какого-нибудь жалкого портного, ткача или других ремесленников, которые рады будут получить хоть кусок хлеба. Я никогда бы не кончил, если бы мне пришлось перечислить вам все бедствия, которые ожидают нас в случае, если мы окажемся настолько глупыми и злонравными, что станем принимать эту проклятую монету. Было бы очень печально, если бы всю Ирлан
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|