Промежуточная сцена – январь, 1837 г 6 глава
Татьяна. Семен уже ушел, отец. Я скажу ему. (Татьяна встает, но отвлекается.) Ой, смотри. Облако поднимается… Появляется солнечный свет – слабый и почти красный. Самое время! Александр. Я его вижу. Татьяна. Что это было за письмо? Александр. Будто костер! Татьяна. Про Михаила? Александр. Михаил больше не вернется домой. (Пауза.) Я попросил священника мне его прочесть. Михаил был вызван в российское консульство в Берне для получения официального предписания вернуться на родину… за связь с какими-то социалистическими крикунами у них там, в Швейцарии. Представь себе, в Швейцарии! Среди всех этих упитанных коров, гор и сыра. Михаил теперь, кажется, в Париже. Императорским указом бывший поручик Михаил Бакунин лишен дворянского достоинства и сослан на каторгу в Сибирь. Его имущество конфисковано в казну. (Пауза.) Вы выросли в раю, все вы, дети, в гармонии, которая поражала всех вокруг. Потом, когда за Любовью ухаживал этот кавалерист, как его звали?… Тата берет его руку и через какое-то мгновение утирает его рукой себе слезы. Tатьяна. Так странно… В Премухине Михаил никогда не интересовался политикой. Мы все были выше этого. Много выше. Александр. Солнце зашло. Да? Татьяна кивает. Я видел, как оно опускалось. Татьяна. Да. Александр. Зашло? Татьяна. Да. Я говорю, да. Затемнение
Кораблекрушение Действующие лица Александр Герцен, радикальный писатель Натали Герцен, его жена Тата Герцен, их дочь Саша Герцен, их сын Коля Герцен, их младший сын Николай Огарев, поэт и радикал Иван Тургенев, поэт и писатель Тимофей Грановский, историк Николай Кетчер, доктор Константин Аксаков, славянофил Няня Жандарм Виссарион Белинский, литературный критик
Георг Гервег, радикальный поэт Эмма Гервег, его жена Мадам Гааг, мать Герцена Николай Сазонов, русский эмигрант Михаил Бакунин, русский активист в эмиграции Жан-Мари, французский слуга Карл Маркс, автор «Коммунистического манифеста» Мальчик из магазина Натали (Наташа) Тучкова, подруга Натали Бенуа, французский слуга Синяя Блуза, парижский рабочий Мария Огарева, жена Огарева, живущая с ним раздельно Франц Отто, адвокат Бакунина Рокко, итальянский слуга Леонтий Баев, российский консул в Ницце
Действие происходит между 1846-м и 1852 гг. в Соколове, барском поместье в 15 верстах от Москвы, в Зальцбрунне в Германии, Париже, Дрездене и Ницце. Действие первое Лето 1846 г Сад в Соколове, в барской усадьбе в 15 верстах от Москвы. Огарев, 34 лет, читает Натали Герцен, 29 лет, из журнала «Современник». Тургенев, 28 лет, лежит на спине без движения, надвинув на глаза шляпу. Он ничего не слышит. Натали. Отчего ты остановился? Огарев. Я больше не могу. Он сошел с ума. Закрывает журнал и дает ему упасть. Натали. Ладно, все равно было скучно. Саша Герцен, семи лет, пробегает через сад. За ним бежит няня, с детской коляской. У Саши в руках удочка и пустая банка для мальков. Саша, не подходи слишком близко к реке, любимый мой! (Обращается к няне.) Не пускайте его играть на берегу! Огарев. Но… у него ведь, кажется, удочка в руках… Натали (зовет). А где Коля? (Смотрит в другую сторону.) Хорошо, хорошо, я присмотрю за ним. (Продолжая разговор.) Я не против скуки. Скучать в деревне даже приятно. Но вот в книге скука непростительна. (Отворачивается и говорит, забавляясь.) Куда приятнее кушать цветочки. (Взглядывает на Тургенева.) Он что, заснул? Огарев. Он мне об этом ничего не говорил. Натали. Александр и Грановский пошли собирать грибы. Должно быть, скоро вернутся… О чем поговорим? Огарев. Давай… конечно. Натали. Отчего мне кажется, что я здесь уже бывала раньше?
Огарев. Потому что ты здесь была прошлым летом. Натали. Разве у тебя не бывает такого чувства, что, пока время стремглав несется неизвестно куда, бывают минуты… ситуации… которые повторяются снова и снова. Как почтовые станции, где мы меняем лошадей. Огарев. Мы уже начали? Или это еще до того, как мы начнем беседовать? Натали. Ах, перестань валять дурака. Все равно что-то не так в этом году. Хотя здесь все те же люди, которые были так счастливы вместе, когда мы сняли эту дачу прошлым летом. Знаешь, что изменилось? Огарев. Прошлым летом здесь не было меня. Натали. Кетчер дуется… Взрослые люди, а ссорятся из-за того, как варить кофе. Огарев. Но Александр прав. Кофе плох. И может, метод Кетчера его улучшит. Натали. Разумеется, это не парижский кофе!.. Ты, верно, жалеешь, что уехал из Парижа. Огарев. Нет. Совсем нет. Тургенев ворочается. Натали. Иван?… Он теперь, наверное, в Париже, ему снится Опера! Огарев. Я только одно тебе скажу. Петь Виардо умеет. Натали. Но она так уродлива. Огарев. Красавицу полюбить каждый может. Любовь Тургенева – всем нам упрек. А мы играем этим словом, как мячиком. (Пауза.) После нашей свадьбы, в первом письме тебе и Александру, моя жена писала, что уродлива. Так что это я сам себе делаю комплимент. Натали. Еще она писала, что не тщеславна и ценит добродетель ради самой добродетели. Она точно так же ошибалась и насчет своей внешности. Прости, Ник. Огарев (спокойно). Если уж мы заговорили о любви… Ах, какие мы писали письма… «…Любить Вас значит любить Господа и Его Вселенную. Наша любовь в своей готовности объять все человечество опровергает эгоизм…» Натали. Мы все так писали – а почему бы и нет – это было правдой. Огарев. Помню, я писал Марии, что наша любовь превратится в легенду, которую будут передавать из века в век, что она останется в памяти как что-то святое. А теперь она открыто живет в Париже с посредственным художником. Натали. Это другое – можно сказать, обычное дорожное происшествие, но по крайней мере вы были вместе телом и душой, пока ваш экипаж не свалился в кювет. А наш общий друг просто плетется в пыли за каретой Виардо и Кричит bravo, bravissimo в надежде на милости, в которых ему навсегда отказано… Не говоря уж об ее муже на запятках.
Огарев. Ты уверена, что не хочешь поговорить о морских путешествиях? Натали. Тебе от этого будет не так больно? Огарев. Мне все равно. Натали. Я люблю Александра всем своим существом, но раньше было лучше. Тогда казалось, что готова распять или сама взойти на крест за одно слово, за взгляд, за мысль… Я могла смотреть на звезду и думать, как Александр там далеко в ссылке смотрит на ту же самую звезду, и я чувствовала, что мы стали… Огарев (пауза). Треугольником. Натали. Как не стыдно. Огарев (удивлен). Поверь мне, я… Натали. А теперь на нас напала эта взрослость… будто жизнь слишком серьезна для любви. Другие жены смотрят на меня искоса, а после того, как отец Александра умер и оставил ему большое состояние, лучше уж точно не стало. В нашем кругу теперь ценятся только долг и самоотречение. Огарев. Долг и самоотречение ограничивают свободу самовыражения. Я объяснил это Марии – она сразу поняла. Натали. Она не любила тебя по-настоящему. А я знаю, что люблю Александра. Просто мы уже не те безумные дети, какими были, когда бежали посреди ночи. И я даже шляпку оставила… К тому же вся эта история… Он тебе рассказывал. Я знаю, что рассказывал. Огарев. Ну, в общем, да… Натали. Ты, верно, скажешь, что это была всего лишь горничная. Огарев. Нет, я так не скажу. «Всего лишь графиня» – куда ближе моим взглядам в этих вопросах. Натали. Одним словом, созерцанию звезд пришел конец. А ведь я бы никогда ничего не узнала, если бы Александр сам не признался… Мужчины бывают так глупы. Огарев. Смешно все-таки, что Александр столько рассуждает о личной свободе, а чувствует себя убийцей оттого, что один-единственный раз, вернувшись домой перед рассветом… Тургенев ворочается и поднимает голову. (Подбирает слова.) Проехал без билета… Тургенев снова откидывается. …Или, я хочу сказать, поменял лошадей?… нет, извини… Тургенев садится, разглаживая складки. Он одет как денди. Тургенев. Ничего, что он их ест? Натали быстро ищет глазами Колю, но сразу успокаивается. Натали (зовет). Коля! (Затем говорит, уходя.) Ох, как он перепачкался! (Уходит.)
Тургенев. Я проспал чай? Огарев. Нет, они еще не вернулись. Тургенев. Пойду поищу. Огарев. Не туда. Тургенев. Поищу чаю. Белинский рассказал мне хорошую историю. Я забыл тебе рассказать. Какой-то бедный провинциальный учитель прослышал, что есть место в одной из московских гимназий. Приезжает он в Москву и приходит к графу Строганову. «Какое право вы имеете на эту должность?» – зарычал на него Строганов. «Я прошу этой должности, – говорит молодой человек, – потому что я слышал, что она свободна». – «Место посла в Константинополе тоже свободно, – говорит Строганов. – Отчего же вы его не просите?» Огарев. Очень хорошо. Тургенев. А молодой человек ему на это отвечает… Огарев. А-а… Тургенев. «Я не знал, что это во власти вашего превосходительства, но пост посла в Константинополе я бы принял с равной благодарностью». (Громко смеется собственной шутке. У него резкий смех и, для человека его роста, неожиданно высокий голос.) Боткин собирает средства, чтобы отправить Белинского на воды в Германию… врачи советуют. Если бы только умерла моя мать, я бы имел по крайней мере двадцать тысяч в год. Может быть, я поеду вместе с ним. Воды могут пойти на пользу моему мочевому пузырю. (Поднимает номер «Современника».) Ты читал тут Гоголя? Можно, конечно, подождать, пока книга выйдет… Огарев. Если хочешь знать мое мнение – он с ума сошел. Натали возвращается, вытирая руки от земли. Hатали. Я зову его, словно он может услышать. Мне все кажется, что вот однажды я скажу: «Коля!» – и он обернется. (Утирает слезу запястьем.) О чем он думает? Могут ли у него быть мысли, если у него нет для них слов? Тургенев. Он думает: грязность… цветочность… желтость… приятнозапахность… не-очень-вкусность… Названия приходят позже. Слова всегда спотыкаются и опаздывают, безнадежно пытаясь соответствовать ощущениям. Натали. Как вы можете так говорить, ведь вы поэт. Огарев. Потому и может. Тургенев поворачивается к Огареву. Он сильно взволнован и не может найти слов. Тургенев (пауза). Я благодарю тебя за то, что ты сказал. Как поэт. То есть ты как поэт. Сам я теперь пишу рассказы. (Собирается идти к дому.) Огарев. Мне он нравится. В нем теперь куда меньше аффекта, чем раньше, тебе не кажется? Тургенев возвращается в некотором возбуждении. Тургенев. Позвольте вам сказать, что вы не понимаете Гоголя. В этом виноват Белинский. Я люблю Белинского и многим ему обязан, как за его похвалу моему первому стихотворению, так и за полное безразличие ко всем последующим. Но он всем нам вбил в голову, что Гоголь – реалист…
Входят Александр Герцен, 34 лет, и Тимофей Грановский, 33 лет. У Герцена корзина для грибов. Натали (вскакивает). Вот и они… Александр! Она обнимает Герцена настолько горячо, насколько позволяют приличия. Герцен. Милая… да что же это? Мы ж не из Москвы вернулись. Грановский, не говоря ни слова, мрачно идет к дому. Натали. Вы опять ссорились? Герцен. Мы спорили. Он скоро остынет. Одно жаль – был такой интересный спор, что… Он переворачивает корзину. Из нее падает один-единственный гриб. Натали. Эх, Александр. Я даже отсюда гриб вижу! Она выхватывает корзину и убегает с ней. Герцен садится в ее кресло. Герцен. Что вы с Натали обо мне говорили? В любом случае, большое спасибо. Огарев. О чем вы спорили с Грановским? Герцен. О бессмертии души. Огарев. А, об этом. Из дома выходит Кетчер, 40 лет. Он худ, остальные мужчины могли бы сойти за его племянников. С несколько церемонным видом он несет поднос с кофейником на маленькой спиртовке и чашками. Герцен, Огарев и Тургенев молча смотрят, как он ставит поднос на садовый столик и наливает чашку кофе, которую подносит Герцену. Герцен пробует кофе. Герцен. То же самое. Кетчер. Что? Герцен. Вкус тот же. Кетчер. Так, по-твоему, этот кофе не лучше? Герцен. Нет. Другие, стоящие рядом, начинают нервничать. Кетчер издает короткий лающий смешок. Кетчер. Однако же это удивительно, что ты и в такой мелочи, как чашка кофе, не хочешь признать свою неправоту. Герцен. Это не я, а кофе. Кетчер. Это, наконец, из рук вон, что за несчастное самолюбие! Герцен. Помилуй, да ведь не я варил кофе, и не я делал кофейник, и не я виноват, что… Кетчер. Черт с ним, с этим кофе! С тобой невозможно разговаривать! Между нами все кончено. Я уезжаю в Москву! (Уходит.) Огарев. Так между кофе и бессмертием души ты всех друзей растеряешь. Кетчер возвращается. Кетчер. Это твое последнее слово? Герцен делает еще один глоток кофе. Герцен. Прости. Кетчер. Так. (Уходит снова, разминается с входящим Грановским.) Грановский (Кетчеру). Ну как?… (Видя выражение лица Кетчера, Грановский не продолжает.) Аксаков приехал. Герцен. Аксаков? Не может быть. Грановский (наливает себе кофе). Как угодно. (Морщится от вкуса кофе.) Он возвращался от каких-то друзей и заехал по дороге… Герцен. Что же он к нам не выходит? Старым друзьям не пристало ссориться по… Возвращается Кетчер, как будто ничего не произошло. Наливает себе кофе. Кетчер. Аксаков приехал. Где Натали? Герцен. Грибы собирает. Кетчер. Это хорошо. За завтраком грибы были отличные. (Пригубляет кофе, остальные наблюдают за ним. Раздумывает.) Гадость. (Ставит чашку. В возбужденном порыве он и Герцен целуют друг друга в щеки и обнимаются, состязаясь в утверждении собственной вины.) Герцен. На самом деле не так уж плохо. Кетчер. Кстати, я вам говорил, что мы все попадем в словарь? Герцен. А я уже в словаре. Грановский. Он не о словаре немецкого языка, в котором ты, Герцен, упоминаешься один раз, и то случайно. Кетчер. Нет, я говорю об одном совершенно новом слове. Герцен. Позволь, Грановский. Я вовсе не был случайностью. Я был плодом сердечного увлечения и свою фамилию получил в честь немецкого сердца моей матери. Будучи наполовину русским и наполовину немцем, в душе я, конечно, поляк… Часто мне кажется, что меня разделили. Иногда я даже кричу по ночам от того, что мне снится, будто на то, что от меня осталось, претендует император Австрии. Грановский. Это не император Австрии на тебя претендует, а Мефистофель. Тургенев смеется. Огарев. Кетчер, что за новое слово? Кетчер. Ничего вам теперь не скажу… (Герцену с яростью.) Ну почему ты полагаешь, будто должен каждый разговор перетащить на себя. Тащишь, как вор. Герцен (протестует Огареву). Вовсе я не тащу, скажи, Ник? Грановский. Тащишь. Кетчер (Грановскому). Ты, кстати, тоже! Герцен (не дает Кетчеру продолжить). Во-первых, я вправе постоять за свое доброе имя, не говоря уж о чести моей матери, а во-вторых… Огарев. Остановите его, остановите! Герцен смеется сам над собой вместе с остальными. Аксаков, 29 лет, выходит из дома. Такое ощущение, что он наряжен в яркий театральный костюм. На нем вышитая косоворотка, штаны заправлены в высокие сапоги. Герцен. Аксаков! Выпей кофе! Аксаков (говорит с официальным видом). Я хотел сказать вам лично, что все отношения между нами кончены. Жаль, но делать нечего. Вы, конечно, понимаете, что мы более не можем встречаться по-дружески. Я хотел пожать вам руку и проститься. Герцен позволяет пожать себе руку. Аксаков идет обратно. Герцен. Что ж такое со всеми? Огарев. Аксаков, отчего ты так нарядился? Аксаков (рассерженно поворачивается). Потому что я горжусь тем, что я русский! Огарев. Но люди думают, что ты перс. Аксаков. Тебе, Огарев, мне нечего сказать. На самом деле против тебя я ничего не имею – в отличие от твоих друзей, с которыми ты шатался по Европе… потому что ты гнался не за фальшивыми богами, а за фальшивой… Огарев (говорит горячо). Вы бы поосторожней, милостивый государь, а то ведь и недолго… Герцен (быстро вмешиваясь). Ну, довольно этих разговоров! Аксаков. Вы, западники, просите выдать вам паспорта для лечения, а потом едете пить воды в Париж… Огарев снова начинает кипятиться. Тургенев (мягко). Вовсе нет. Парижскую воду пить нельзя. Аксаков. Ездите во Францию за вашими галстуками, если вам так угодно. Но почему вы должны ездить туда за идеями? Тургенев. Потому что они на французском языке. Во Франции можно напечатать что угодно, это просто поразительно. Аксаков. Ну а каков результат? Скептицизм. Материализм. Тривиальность. Огарев по-прежнему в бешенстве, перебивает. Огарев. Повтори, что ты сказал! Аксаков. Скептицизм-материализм. Огарев. До этого! Аксаков. Цензура совсем не вредна для писателя. Она учит нас точности и христианскому терпению. Огарев (Аксакову). Я за кем гонялся фальшивой? Аксаков (не обращает внимания). Франция – это нравственная помойка, но за то там можно опубликовать все, что угодно. И вот вы уже ослеплены и не видите того, что западная модель – это буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов. Герцен. К чему ты это мне говоришь? Ты им скажи. Огарев уходит. Аксаков (Герцену). О, я слышал о вашей социалистической утопии. Ну для чего она нам? Здесь же Россия… (Грановскому.) У нас и буржуазии-то нет. Грановский. К чему ты это мне говоришь? Ты ему скажи. Аксаков. Да все вы… якобинцы и немецкие сентименталисты. Разрушители и мечтатели. Вы отвернулись от coбcтвенного народа, от настоящих русских людей, брошенных сто пятьдесят лет тому назад Петром Великим Западником! Но не можете договориться о том, что же делать дальше. Входит Огарев. Огарев. Я требую, чтобы ты досказал то, что начал говорить! Аксаков. Я уже не помню, что это такое было. Огарев. Нет, ты помнишь! Аксаков. Гонялся за фальшивой бородой?… Нет… Фальшивой монетой?… Огарев уходит. Нужно воссоединиться с простым народом, от которого мы оторвались, когда стали носить шелковые панталоны и пудрить парики. Еще не поздно. Мы еще можем найти наш особый русский путь развития. Без социализма или капитализма, без буржуазии. С нашей собственной культурой, не испорченной Возрождением. И с нашей собственной церковью, не испорченной папством или Реформацией. Может быть, наше призвание – объединить все славянские народы и вывести Европу на верный путь. Это будет век России. Кетчер. Ты забыл про нашу собственную астрономию, не испорченную Коперником. Герцен. Отчего бы тебе не надеть крестьянскую рубаху и лапти, коли ты хочешь представлять подлинную Россию, вместо того чтобы наряжаться в этот костюм? В России до Петра не было культуры. Жизнь была отвратительная, нищая и дикая. История других народов – это история раскрепощения. История России двигалась вспять, к крепостничеству и мракобесию. Церковь, которую рисуют ваши иконописцы, существует только в их воспаленном воображении, а на самом деле это компания кабацких попов и лоснящихся жиром царедворцев на содержании у полиции. Такая страна никогда не увидит света, если мы махнем на нее рукой. А свет – вон там. (Указывает.) На Западе. (Указывает в противоположном направлении.) А тут его нет. Аксаков. Ну тогда вам туда, а нам сюда. Прощайте. (Уходя, встречается с ворвавшимся Огаревым.) Мы потеряли Пушкина… (Делает вид, что пальцем «стреляет» из пистолета.), мы потеряли Лермонтова… (Снова «стреляет».) Огарева мы потерять не должны. Я прошу у вас прощения. Кланяется Огареву и уходит. Герцен обнимает Огарева за плечи. Герцен. Он прав, Ник. Грановский. И не только в этом. Герцен. Грановский… когда вернется Натали, давай не будем ссориться. Грановский. Я и не ссорюсь. Он прав, у нас нет своих собственных идей, вот и все. Герцен. А откуда им взяться, если у нас нет истории мысли, если ничего не передается потомкам, потому что ничего не может быть написано, прочитано или обсуждено? Неудивительно, что Европа смотрит на нас как на варварскую орду у своих ворот. Огромная страна, которая вмещает и оленеводов, и погонщиков верблюдов, и ныряльщиков за жемчугом. И при этом ни одного оригинального философа. Ни единого вклада в мировую политическую мысль. Кетчер. Есть! Один! Интеллигенция! Грановский. Это что такое? Кетчер. То новое слово, о котором я говорил. Огарев. Ужасное слово. Кетчер. Согласен. Зато наше собственное, российский дебют в словарях. Герцен. Что же оно означает? Кетчер. Оно означает нас. Исключительно российский феномен. Интеллектуальная оппозиция, воспринимаемая как общественная сила. Грановский. Ну!.. Герцен. А… интеллигенция!.. Огарев. И Аксаков интеллигенция? Кетчер. В этом вся тонкость – мы не обязаны соглашаться друг с другом. Грановский. Славянофилы ведь не совсем заблуждаются насчет Запада, Герцен. Герцен. Я уверен, они совершенно правы. Грановский. Материализм… Герцен. Тривиальность. Грановский. Скептицизм прежде всего. Герцен. Прежде всего. Я с тобой не спорю. Буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов. Грановский. Однако из этого не следует, что наша собственная буржуазия должна будет пойти по этому пути. Герцен. Нет, следует. Грановский. И откуда ты можешь об этом знать? Герцен. Я – ниоткуда. Это вы с Тургеневым там были. А мне паспорта так и не дали. Я снова подал прошение. Кетчер. По болезни? Герцен (смеется). Из-за Коли… Мы с Натали хотим показать его самым лучшим врачам… Огарев (оглядывается). Где Коля?… Кетчер. Я сам врач. Он глухой. (Пожимает плечами.) Прости. Огарев, не обращая внимания, уходит искать Колю. Тургенев. Там не только одно мещанство. Единственное, что спасет Россию, – это западная культура, которую принесут сюда такие люди… как мы. Кетчер. Нет, ее спасет Дух Истории, непреодолимая Сила Прогресса… Герцен (давая выход своему гневу). Черт бы побрал эти твои заглавные буквы! Избавь меня от тщеславной мысли, будто мы все играем в пьесе из жизни отвлеченных понятий! Кетчер. Ах, так это мое тщеславие? Герцен (Грановскому). Я не смотрю на Францию со слезами умиленья. Мысль о том, что можно посидеть в кафе с Луи Бланом или Ледрю-Ролленом, что можно купить в киоске еще влажную от краски «Ла Реформ» и пройтись по площади Согласия, – эта мысль, признаюсь, радует меня, как ребенка. Но Аксаков прав – я не знаю, что делать дальше. Куда нам плыть? У кого есть карта? Мы штудируем идеальные общества… И все они удивительно гармоничны, справедливы и эффективны. Но единственный, главный вопрос – почему кто-то должен подчиняться кому-то другому? Грановский. Потому что без этого не может быть общества. Почему мы должны дожидаться, пока нас поработят наши собственные индустриальные гунны? Все, что дорого нам в нашей цивилизации, они разобьют вдребезги на алтаре равенства… равенства бараков. Герцен. Ты судишь о простых людях после того, как их превратили в зверей. Но по природе своей они достойны уважения. Я верю в них. Грановский. Без веры во что-то высшее человек ничем не отличается от животного. Герцен забывает сдерживаться, и Грановский начинает отвечать ему в тон, пока между ними не начинается перепалка. Герцен. Ты имеешь в виду – без суеверий. Грановский. Суеверия? Так ты это называешь? Герцен. Да, суеверия! Ханжеская и жалкая вера в нечто, существующее вовне. Или наверху. Или бог еще знает где, без чего человек не может обрести собственное достоинство. Грановский. Без этого, как ты говоришь, «наверху», все счеты будут сводиться здесь, «внизу». В этом и есть вся правда о материализме. Герцен. Как ты можешь, как ты смеешь отметать чувство собственного достоинства? Ты, человек, можешь сам решать, что хорошо, а что дурно, без оглядки на призрака. Ты же свободный человек, Грановский, другого рода людей не бывает. Быстро входит Натали. Она испугана. Ее расстройство поначалу неверно истолковано. Она бежит к Александру и обнимает его. В ее корзине немного грибов. Натали. Александр… Герцен (извиняющимся тоном). Мы тут поспорили… Грановский (обращается к Натали). С глубоким сожалением я должен покинуть дом, где меня всегда встречал столь радушный прием. (Собирается уйти.) Натали. Жандарм пришел, он в доме, – я видела. Герцен. Жандарм? Слуга выходит из дома, его обгоняет жандарм. О, Господи, снова… Натали, Натали… Жандарм. Кто из вас господин Герцен? Герцен. Я. Жандарм. Вам велено прочитать это письмо. От его превосходительства графа Орлова. (Подает Герцену письмо.) Герцен открывает конверт и читает письмо. Натали (жандарму). Я поеду с ним. Жандарм. Мне про это ничего не известно… Грановский (Герцену, меняет тон). Прости меня… Герцен. Нет, все в порядке. (Объявляет.) После двенадцати лет полицейского надзора и ссылок граф Орлов любезно уведомляет, что я могу подавать бумаги для поездки за границу!.. Остальные окружают его с облегчением и поздравлениями. Жандарм мнется. Натали выхватывает письмо. Кетчер. Ты снова увидишься с Сазоновым. Грановский. Он изменился. Тургенев. И с Бакуниным… Грановский. Этот, боюсь, все тот же. Натали. «…Выехать за границу для лечения вашего сына Николая Александровича…» Герцен (подхватывает и поднимает ее). Париж, Натали! Ее корзинка падает, грибы рассыпаются. Натали (плачет от радости). Коля!.. (Убегает.) Герцен. Где же Ник? Жандарм. Стало быть, хорошие новости? Герцен понимает намек и дает ему на чай. Жандарм уходит. Натали (возвращается). Где Коля? Герцен. Коля? Не знаю. А что? Натали. Где он? (Убегает, зовет его по имени.) (За сценой.) Коля! Коля! Герцен (спешит за ней). Он же не может тебя услышать… Тургенев выбегает за ними. Встревоженные Грановский и Кетчер уходят следом. После паузы, во время которой издали слышится голос Натали, наступает тишина. Дальние раскаты грома. Саша входит с другой стороны, оборачивается и смотрит назад. Выходит вперед и замечает рассыпанные грибы, поправляет корзинку. Не торопясь входит Огарев. Он несет Сашину удочку и банку, оглядывается назад. Огарев (зовет). Коля, идем! Саша. Он же вас не слышит. Огарев. Идем скорей! Саша. Он не слышит. Огарев идет назад навстречу Коле. Далекий гром. Огарев. Вот видишь. Услышал. (Выходит.) Саша начинает собирать грибы в корзинку. Июль 1847 г Зальцбрунн, курортный городок в Германии. Белинский и Тургенев снимают комнаты на первом этаже маленького деревянного дома на главной улице. Навес во дворе они используют как летнюю беседку. Оба читают: Белинский – рассказ, а Тургенев – длинное письмо. Во время чтения время от времени отпивают минеральную воду из чашек с носиками. Белинскому 36 лет, жить ему осталось меньше года. Он бледен, лицо у него отечное. Рядом с ним стоит массивная трость, на которую он опирается при ходьбе. Тургенев дочитывает первым. Кладет письмо на стол. Он ждет, когда Белинский дочитает, тем временем пьет из чашки, морщась. Белинский заканчивает читать и отдает рукопись Тургеневу. Тургенев ждет, пока Белинский выскажет свое мнение. Белинский задумчиво кивает, отпивает из чашки. Белинский. Хм. Почему ты не говоришь, что ты сам об этом думаешь? Тургенев. Что я думаю? Какое читателю до этого дело? Белинский смеется, закашливается, стучит палкой о землю, приходит в себя. Белинский. Я имею в виду, что ты думаешь о моем письме Гоголю? Тургенев. Ну… мне оно кажется ненужным. Белинский. Смотри, юнга, я тебя в угол поставлю. Тургенев. Об этой книге ты уже сказал все, что хотел, в «Современнике». Неужели это будущее литературной критики: сначала разгромная рецензия, потом обидное письмо автору?
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|