Мы — у себя, хотя и отлучены от земли. (8)
От переводчика
На страницах пьесы Елинек, в двадцати трех сценах (отделенных одна от другой пропуском строки), рассказана история развития самосознания немецкого народа с начала XIX до конца XX века. Рассказана так, будто она увидена глазами Фридриха Гёльдерлина, «самого немецкого из немецких поэтов»,[1]сквозь призму его миропонимания, сквозь совокупность характерных для него мотивов, и стилистически выдержана в духе поэзии Гёльдерлина, характерного для него языка (текст Елинек почти целиком состоит из слегка измененных гёльдерлиновских цитат). Отсюда — единство взгляда на происходящее (взгляд «сверху», как бы с большой высоты), подкрепленное отсутствием разбивки на реплики разных действующих лиц, авторских ремарок и прочего. Пьесу можно прочитать как реконструкцию миров́идения Гёльдерлина. А можно сосредоточиться на другом — на том, что видит поэт, на истории Германии — и тогда мы столкнемся с перемешанными фрагментами самых разных высказываний, которые произносятся от лица «мы». В отличие от подлинных стихов Гёльдерлина, в пьесе Елинек почти никто не говорит от лица «я». Говорит как будто бы сам немецкий народ, а если присмотреться — разные его части, каждая из которых претендует на то, что она есть целое. И поэт, слышащий все высказывания, видимо, отождествляет себя с каждой из частей «мы» — вероятно, еще и поэтому реплики в тексте пьесы не отделяются одна от другой. Три части немецкого народа выступают в пьесе как три коллективных, если можно так выразиться, персонажа: немертвые, мертвые и живые. Немертвые — умершие великие поэты и мыслители; их «извергла земля» и они существуют в облаках (или: в виде облаков[2]) и в людской памяти. Мертвые — герои войн, погребенные в земле и не нашедшие там покоя; согласно немецким народным представлениям, в облике корней мандрагоры они могут выходить на поверхность и тоже воздействуют на живых. У Гёльдерлина это трехчастное деление мира описано, например, так:
Ибо давно уже сверху Влияют на нас облака И немалое корни готовят, рояся в недрах. («Титаны») [3]
В пьесе-мистерии Елинек мертвые и немертвые — те и другие по-своему, с использованием совершенно разных аргументов, выражая разное отношение к жизни, — пытаются воздействовать на живых. Поэтому очень важно различать, кто произносит те или другие слова. Это можно определить по тем характеристикам, которые дают себе разные «мы». Немертвые: обитают наверху, в небе; связаны с духом, со словом; похожи на детей, ибо отрешены от земных забот; называют себя «немертвыми», «сынами богов», «ангелами истории», добрыми (духами)», «странниками», «вечными детьми», «небесным родом», «небожителями», «спящими». Мертвые: обитают в самом низу, в глубинах земли; тоже отчасти связаны со словом; называют себя «мертвыми», «героями», «праведными», «корнями мандрагоры», «костями истории». Живые: обитают на поверхности земли; называют себя «людьми», «народом», «немцами». Начиная с 8-й сцены реплики мертвых, немертвых и живых перемежаются, порой все три персонажа спорят друг с другом, но определить, кто, когда и что говорит, предстоит самому читателю. Пьеса Эльфриды Елинек, написанная в 1990 году, была воспринята критикой и до сих пор воспринимается как скандальная. Ее интерпретации[4]сводятся к тому, что Елинек издевается над Гёльдерлином и изображает его провозвестником нацизма. Некоторые исследователи уточняют, что идеи знаменитого поэта были лишь использованы нацистами при разработке идеологии и что сам он ответственности за это не несет. На мой взгляд, такая точка зрения не верна и обусловлена тем, что никто из интерпретаторов не проводит различия между тремя «мы» и, правильно идентифицируя гёльдерлиновские цитаты в пьесе, не рассматривает их в контексте тех произведений, откуда они взяты. На самом деле Елинек не высмеивает миров́идение Гёльдерлина, но точно его воспроизводит. Композиционно пьеса построена как типичное стихотворение Гёльдерлина, расширенное за счет включения сходных мотивов из других его стихов. Она фактически копирует структуру стихотворения «Любовь».
Если исключить первый, вводный отрывок, где явных цитат вообще нет, можно сказать, что пьеса начинается и кончается содержащимися в «Любви» характеристиками состояния современной (Гёльдерлину) эпохи, отличающейся безбожием и безлюбьем, и той эпохи, которая должна наступить:
Ибо молвите, где жизни осталось жить, Если сковано все рабской заботою? […] …когда зимней немотою Цепенеет земля […]
(ср. сцену 2, начало)
Разрастайся, как лес! Сбудься, живой душой Преисполненный мир! Стань, о язык любви, Всенародным глаголом И законы даруй земле!
(ср. сцену 23, конец) Пер. С. Аверинцева В промежутке описывается трудный процесс взросления человечества, а также — как во многих стихах Гёльдерлина — появление божественного вестника, помогающего людям прийти к более разумной и счастливой жизни. Вестник этот в одном случае остается неуслышанным (сцена 6), в другом случае о его появлении возвещает сама Земля (как это происходит в «Хироне» Гёльдерлина, она обращается к людям: «Напейтесь же, ручьев моих отрада…»; сцена 17). По мысли Гёльдерлина, человечество в его нынешнем состоянии дико и неразумно, как малое дитя, процесс взросления ему только предстоит, поэтому в оде «Слабоумие» оно и названо «одинокой дичью», о небесном отце же сказано, что он «водит еще не проснувшихся на золотых помочах, как детей». Еще подробнее эта тема раскрывается в стихотворении «У истоков Дуная»:
…зверь К прекраснейшему непривычный, спит Чутким сном до звезд. Так и мы. […] Истинным вечным и песням дивным Сонные души не радовались. Лишь немногие, бодрствуя, блуждали счастливые Среди вас, жители городов прекрасных…
Пер. В. Микушевича Елинек виртуозно обыгрывает гёльдерлиновский мотив «дикости»: она, например, показывает — путем простого сопоставления цитат, — что негры, которых Гегель описывает как дикарей, ничуть не более дики, чем те, кто не в состоянии увидеть во всех человеческих существах Земли, будь то живые, мертвые или немертвые, жителей одного общего Дома. О новом человечестве, которое вспомнит о «небесных отцах», в стихотворении «Штутгарт» сказано: «Повзрослевший и ясноглазый (в отличие от «непроснувшихся». — Т. Б.), стоит перед вами опомнившийся человек». В пьесе Елинек важную роль играет еще одна гёльдерлиновская тема: тема миссии поэта. Гёльдерлин затрагивал эту тему очень часто, видя в поэте глашатая «светлых сил небес», посредника между богами, или вышним миром, и людьми. В одном маленьком стихотворении, «Обманчиво-святые поэты», он обращает к забывшим о своем долге поэтам такой вопрос: «Если Земля умрет, кто вас поблагодарит?» У Елинек теме «обманчиво-святых поэтов» целиком посвящены первые семь из двадцати трех абзацев, высказывания таких «небожителей» или высказывания о них встречаются и в других частях. Уже это позволяет предположить, что для нее тема ответственности поэта — одна из важнейших. Она характеризует ложных поэтов, выворачивая наизнанку характеристики, которые Гёльдерлин дает поэтам настоящим; получается и смешно и зло, но издевки ее относятся отнюдь не к самому Гёльдерлину, а к тем, кого он так охарактеризовал. Речь идет, главным образом, о «себялюбии» современных поэтов, то есть о том, что они забыли свою посредническую роль и стали «знаками самих себя». Елинек приводит и некоторые высказывания самого Гёльдерлина, в той или иной мере окрашенные националистическим духом (из «Песни немца», «Смерти за родину» и ряда других стихотворений). Свое отношение к Гёльдерлину — вообще и в связи с этой пьесой — она, как мне кажется, очень ясно сформулировала в интервью с Вальтером Фоглем, корреспондентом газеты «Базлер Цайтунг» (16.6.1990):
«Ритмообразующее здесь — Гёльдерлин. Именно он задает ритм речи, такт; то есть он — мощный метроном, который опять и опять толкает вперед Целое. Немецкий идеализм был бы невозможен без Гёльдерлина, но в то же время Гёльдерлин это течение преодолел — здесь мы, так сказать, сталкиваемся с победой поэзии над философией, потому он и стал для этого текста биением пульса».
Театральная судьба «Облаков» показывает, насколько разными могут быть интерпретации этой пьесы. Премьера ее состоялась в 1988 году в боннском театре «Шаушпиль», в постановке режиссера-авангардиста Ханса Хоффера. Спектакль был показан в рамках цикла «Мы, немцы» и назывался тогда «Клейст — инвенция». Но настоящий успех принесла пьесе инсценировка швейцарского режиссера Йосси Вилера и драматурга Тильмана Раабке в Немецком театре Гамбурга, в 1993 году. В 1995 году, на международном театральном фестивале «Контакт» в Польше этот спектакль был удостоен первой премии. В постановке Вилера участвуют шесть действующих лиц — шесть женщин, вдовы военных летчиков. Они говорят то по отдельности, то хором, повторяют слова умерших мужей, пытаясь таким образом восстановить свою утраченную идентичность. Их реплики перебиваются обрывками фраз, доносящихся из громкоговорителя. Все это происходит неизвестно когда, в некоем бункере, через маленькое окошко которого видны облака… Режиссеру важно было подчеркнуть противоречие между стремлением человека к самореализации и притягательной силой штампов коллективного сознания. В 1999 году «Облака» были поставлены на родине Елинек, в городском театре Клагенфурта, режиссером Эвой Бреннер. Здесь акцент был сделан на взаимоотношениях между «своими» и «чужими», националистами и их жертвами, которые могут и «обменяться ролями». Место действия — современная Каринтия, реплики произносятся попеременно на двух языках — немецком и словенском (словенцы — национальное меньшинство в Каринтии). Границы между сценой и зрительным залом нет, театральное пространство поделено на черную и белую половины; поскольку в театральных билетах места не указаны, зрители сами выбирают, в какой из этих двух частей устроиться, чью сторону принять… Главные роли исполняют две актрисы: одна одета в черный костюм и говорит по-немецки, другая, в белом, произносит свои реплики по-словенски. Деление текста на «немецкие» и «словенские» реплики каждый вечер меняется. В 1992 году состоялась премьера радиопьесы «Облака. Дом.» в постановке Пеера Рабенса, на гессенском «Радиоканале-2». Это был радиоколлаж из декламации, пения, музыки и шумовых эффектов. Рабен отталкивался от статьи Леонарда Шмайзера, которому Елинек посвятила свою пьесу. В его интерпретации «немертвые» — это мифологические персонажи немецкой истории — фактически содержание исторической памяти немецкого народа, — которые покоятся в земле и надеются на возрождение. В неопубликованном сценарии радиопьесы «голоса» обозначены так: «Мертвый старик, умирающий старик, живой старик, мертвый юноша, умирающий юноша, живой юноша, прародитель (der Uralte)». Фоновые шумы (среди них — звуки, доносящиеся с футбольного стадиона) подчеркивали обыденность националистических высказываний разных «мы».
2005 год. Знаменитый немецкий режиссер Клаус Пейман ставит в «Берлинер ансамбль» «Облака» вместе с написанным Елинек (четырнадцать лет спустя) эпилогом к пьесе. Этот спектакль — «Облака. Дом. И потом домой» — единодушно оценивается рецензентами как провальный (лишенный событийной канвы и характеров, скучный). В спектакле занято четырнадцать персонажей — шесть женщин, восемь мужчин; все они одеты в зеленые фраки, у них белые перчатки, белые лица, к которым иногда приставляются клоунские носы, минималистская декорация изображает некую шахту с окошком, в которое можно разглядеть две ели. По мнению критиков, персонажи напоминают то ли лягушек (аллюзия к «Лягушкам» Аристофана? — Т.Б.), то ли «корней-детей», героев детской книжки с картинками, придуманной и нарисованной немецкой писательницей Сибиллой фон Ольферс (1881–1916) в 1904 году. Как бы то ни было, это фарсовое действо, по их мнению, высмеивает сегодняшних «зеленых» и сегодняшнее либеральное общество, в котором не осталось уже никаких идеалов… Сама Эльфрида Елинек в одном неопубликованном интервью[5]сказала: «…Я писала "Облака. Дом." в расчете на совместную работу с режиссером. В этом случае я вижу в режиссере соавтора. Создавая "Облака. Дом.", я хотела найти новые возможности для театра». Экспериментальная пьеса Елинек очень трудна для восприятия, для русского читателя особенно, поскольку такого рода театральных текстов на русском языке практически нет.[6]Попытка вникнуть в этот эксперимент обещает многое, и, чтобы облегчить такую задачу, я предлагаю читателю — может быть, параллельно с чтением пьесы — заглядывать в приложенные к ней комментарии.[7] Т. Баскакова
Облака. Дом{1}
С благодарностью — Леонарду Шмайзеру («Память земли») и Даниэлю Эккерту{2}
Мы привыкли думать{3}: мы, мол, далеко снаружи. А потом внезапно оказывается, что мы в самом средоточье. Святые, светящие в темноте. Мы всегда теряемся, когда кто-то, пусть даже один, дает нам приют в своей памяти, на какое-то время. О нас говорят уже очень давно — на обочинах дорог, украдкой. Это не наши фантазии! Приятное чувство, мчаться ночью по нашим эстакадам, а внизу светятся пивные: в них такие же люди, как мы! Светлое обманчивое сияние. Люди — чужие, странники, как и мы, — стекаются к автовокзалам, чтобы потом снова разделиться, растечься в разных направлениях, и мы нисходим на них дождем, от которого наутро у них промокнут ботинки. А бывает, что днем, на перекрестке, где скапливаемся мы, людские потоки… Ничего особенного там нет, но всё кишмя кишит знаками, указующими на нас. После нас придут другие, но и мы не ничто! Недаром у нас от нас тяжелеет голова. Передвигаться таким способом умеем только мы, единственные. И пусть рельсы сколько угодно пересекаются, мы обозримо лежим перед нами и перед другими путниками — как надежные, отмеченные вехами пути. Теперь мы дома, и ничто нам не помешает воспрянуть.
В холодную пору года{4}, когда завывает буря, над головами у нас Свет проходит, мы — у себя. Где еще жизни осталось жить? Быть у себя хорошо. Как хорошо крестьянину, когда он праздничным утром выходит взглянуть на поля, если из душной ночи прохладные молнии падали, да и теперь еще гром грохочет вдали. Других мы страшимся. Прокладываем для себя ровный путь. Не уклоняемся в сторону, ибо нас у нас не отнять. Ведь и ручей регулярно возвращается в старое русло, да и трава каждый год одинаково зелена. Хорошо быть и оставаться «в себе», а смертные — те пусть без страха пьют небесный пламень и навещают нас в нашем пустынном дому. Мы существуем. Существуем. Мы одиноки, но у нас хорошо. Отчий луч, чистый, нас не сожжет: он, потрясенно сострадая страданьям сильного, останется в буре Бога, губительной лишь для строптивцев, когда приблизится к нам приблизится к нам. Мы у себя дома.
Мы спасены. И к мертвым нисходит сиянье{5}, но мы, сады милые, других потеснив, просторно расположились под ним. Свобода является единственно истинным духом. В нас самих наше средоточье, и мы — у себя дома. Когда грозит нам северный ветер, мы не опадаем с ветвей. Мы сидим. Улыбаемся безмятежно. Дома. Вне нас нет единства, мы же его обрели, оно в нас, и оно есть только у нас. Свобода. Субстанция материи находится вне ее, дух есть у себя бытие. Это похоже на нас. На нас. Быть дома. Быть у себя. Упорно ждать, чтобы увидеть, как придет нечто! И то, что приходило, святое, всегда оказывалось нашим же словом. Держись мы друг за друга в ночи, мы были бы терпеливей в изгнании и улыбались друг другу. Привыкли б друг к другу и жили б в своем кругу. Мы себе верим. Быть дома, когда великое мы замыслим, — тогда знаменьями и вселенскими деяньями воспламенится новый пожар. И мы, пусть в рабском образе, но владыки, из чьей груди ключом бьет голос владычества, — мы будем узнаны. Быть дома, оттуда смотреть на других — тех, с неблестящими лбами, что словно злато погребены в земле; мы же, немертвые, у себя дома, когда блуждаем меж небом и землей, и среди народов мы первый. Помыслы всемирного духа тихо завершаются в нашей душе. Мы свидетельствуем о себе: мы здесь. Нас у нас не отнять.
Мы у себя. По непреложным законам{6}, как встарь, обновляется вдохновенье — святым Хаосом зачатое всех-творенье. Влечет нас наверх, и снова, ничтожные, низвергаемся мы в тюремные стены, но все же мы здесь. Чем бы ни было то, что над головою висит. Мы здесь. Это дом наш, языком нашим полный, язык же ищет опору в нас, как и Природа, качающая нас в колыбели. Жизнь и язык, все прочее не имеет смысла. Мы блаженствуем, даже сидя в средоточье страданья. Но встаем, когда терпенье вконец иссякнет, и цветем как тополи. Нашего слова довольно. А годы народов, кто из смертных их счел? Сократили ль мы их, чтоб люди ниже в поклоне склонялись, чтоб даже тишайшие струны сердец перед нами умолкли? Чтоб они с радостью путь завершили у нас на глазах? Иль пусть живут, смирясь со страшным заклятьем, у нас на глазах? Но при условье, что все, о ком мы печалились прежде, что города наши станут светлы и открыты, чистым огнем смогут одаривать земли, где встарь жили музы. Мы это мы. Ограничен срок жизни нашей, тесны нам границы, и мы вперед устремляемся, бьем ключом, как звук из груди, не удостаивая других даже взглядом. Мы это мы, и отовсюду мы прогоняем других. Дух струится у нас со лбов. Но — ограничен срок жизни нашей. Восточные народы этого не знают. Они знают только, что Один свободен, но именно поэтому такая свобода оказывается лишь произволом, дикостью, тупостью и необузданной страстью, душевная мягкость же обнаруживает себя лишь в силу случайности. Тогда как мы тогда как мы тогда как мы. Мы милые! Хотя и нам, вероятно, никто не сумеет сон отогнать от чела! Мы, добрые, тоже бедны на деянья, но мыслями полны! Мы! Но может, как луч приходит из облака, придет из мысли — духовно зрелый поступок? Родится плод, как в темнолиственной роще, из тихих букв? А молчанье в народе не есть ли уже предвосхищение праздника? Или это затишье пред бурей? Или ветер, предвестник грозы? Или — но кто же нас отсюда прогонит, здесь мы у себя дома! Здесь мы у себя дома.
Мы внятно слышимы{7}, нам никогда не забыться смертным сном. Этого у нас не отнять. Безымянны и не оплаканы — другие. Мы здесь по праву! В родных долинах проснутся к жизни наши сердца. Мы странники, но мы еще вернемся! Мы, переоценив свои силы, оказались слишком далеко, но мы вернемся. Мы смотрим на ту сторону, не страшась соседей, пятой попираем их главу. Дика и печальна их жизнь средь забот постылых, а все ж — они дома. Этого у них не отнять, они спокойно торят свой путь. И время растет. В родных долинах проснутся к жизни наши сердца. Мы — странники. Но именно потому, что мы рассматриваем историю как бойню, на которой приносятся в жертву счастье народов, государственная мудрость и индивидуальные добродетели, там, где возникает такая мысль, одновременно рождается вопрос: ради кого, с какой целью приносились столь чудовищные жертвы? На ком вина? Кто навлек на всех нас проклятье? Ведь наши предки, забывшие меру первыми, творили слепо, хоть и охотно, то, что внушал им их дух. Словно стихии древнего Хаоса, в разладе зыблются помыслы переживающего брожение века. И люди тоже зыблются, шлангоотзывчиво улыбаясь. Мы всё хотим дотянуться до соседа, его скорей в противящиеся облака спровадить, самим же в доме у него обосноваться и насладиться покоем. Мы нуждаемся в жизненном пространстве. Нуждаемся в славе! Мы еще покажем себя. Этого у нас не отнять, мы не из тех, кто живет вчерашним днем. Домой по тихой реке вернется моряк: и рад будет, коль привезет с дальних островов добычу. И мы тоже, как мореплаватели, спешим родную гавань дарами порадовать, хотя на чужбине находим порой не только радости, но и горе. О берег милый, тебя у нас не отнять, златая осень твоя даже бедняков вздохи обратит в песни. Мы у себя дома. И эгоизм, находясь в безопасности на спокойном берегу, наслаждается открывающимся перед ним далеким видом развалин. Другие же и на своей земле не имеют слова. Мы их смываем шлангами. И сидим потом, шлангоумные, в их домах, и глаза наши ясны. Этого у нас не отнять. Родина, пристань, предел надежный, — мы скоро вернемся; ты, материнский кров, и вы, объятья любящих родичей, станьте целебной повязкой для страждущих сердец. Лиственная кровля — обрамленье нашим блаженным шагам, дни и ночи спокойно проносятся над нами, мы сидим на корточках в траве и смотрим друг на друга — впрочем, смотрим и на то, что принесли нам другие. Мы радуемся, завидев сумрачные лица соседей. Теперь, как в копь, сойдем к себе мы в душу, тысячекратно вскрикнем и найдем там руду холодную губительного чувства. Вот они, другие! Гоните их, пока они не станут лишь частью нашего воспоминания о прежних блаженных днях. Пора им приказать долго жить! Словно выпитые до дна бутылки, упадут они на нашу родную землю, которая только нас принимает в себя и, уже как немертвых, выплевывает обратно. Гром наш еще гремит вдали. Мы здесь. Там — другие. Но не мы, не мы! Нас у нас не отнять. И всякий раз мы как дети, наши руки невинны.
Негры, если к ним присмотреться{8}, представляют собой нацию детей, неспособную отрешиться от своей детской непосредственности, ни в чем не заинтересованную и в принципе лишенную каких-либо интересов. Их продают в рабство, и они позволяют себя продавать, не задумываясь, справедливо это или нет. Они хоть и ощущают высшее, но не удерживают его в себе, оно лишь мимолетно проносится сквозь их головы. Лишенные сознания, они просто цветут на своих берегах. О силы неба, как же люди бренны! Еще недавно на вершинах жизни шумели мы листвой! Нас, юных героев, влекло на высоты заснеженные; неутомимо, щека к щеке, пели мы нашу песнь. И вот мы снова у себя, это благодаря нам солнце сделалось благодатнее. Другие оставались внизу, глубоко в долине. Тогда как мы, тогда как мы! Теперь мы снова дома, безропотно никнем в зябкой дремоте на стылом бреге, но — у себя. На голос чуждый всюду встают стада, леса шумят, и недра подземные внимают духу реки, внятно дух шевельнулся, и в бездне трепет. Но мы, мы всем предоставили возможность пребывать в вечном покое. Однако мы, сами мы еще восстанем от сна. Нас у здешних мест не отнять, мы с любовью заботливой себя взращиваем. Мы — не другие. Мы в своем кругу, а Бог, даже Он, снаружи: гремит и не познается. Мы в Нем не нуждаемся. Чтобы дух наш принял его, Бог должен быть не просто Громовержцем. Он должен нам сопутствовать, быть таким, чтобы Его у нас не отнять, а иначе пусть уходит. По-настоящему мы нуждаемся только в нас! У негров же этого нет, ничто не приводит их к осознанию высшего. Любой предмет, которому они приписывают волшебную силу, будь то животное, дерево или камень, обретает над ними власть. Мы это мы! Бог, там вверху, — наш. Спасительные прибежища должны быть только для нас, но не для других. Иначе пусть Он уходит. Негры. Они не знают различий, всякая всеобщность для них — лишь глубина произвола. Мы же — нас Он благословит, ибо Он знает нас и Его у нас не отнять. Так почему же никнут в зябкой дремоте отроки гор? Внизу не видят вестников отчих! Они приходят лишь к нам! Не будь нас, ни у кого не мог бы так мощно окрепнуть голос в груди. Беззаботны Бога пути — надо всеми, но не над нами! Мы удерживаем Его, чтобы сны наши не кончались. Когда мы спим высоко в горах, из недр глубинных вскипает родник — в нас самих. Сбросив путы, мы, разъярившись, вершим над собой труд очищенья. И любящими руками взваливаем себе на плечи небо. И как фурии разрушаем все по соседству, где выросли другие. Пусть те сгинут! И тогда нам одним будет светить жизнь над твердой землею.
Затем благодаря этому наступает четвертый момент{9} всемирной истории: германское государство; при сравнении с возрастами человека оно соответствовало бы старческой поре. Мы всегда были здесь! Естественный старческий возраст является слабостью, но старческий возраст духа оказывается его полной зрелостью, в которой он возвращается к единству, но именно как дух. Мы у себя, мы — наше достояние. Мы мирно зреем, распаляя в себе внутренний пыл, и деловито смотрим на небо — что грядет. Мы знаем это, ибо корни наши в земле. И мы бросаем всё вниз, как дети — камушки в пропасть, со скалы на скалу. Где же нам, кого повсюду видеть желают, где еще нам остановиться, кроме как здесь, здесь? Хорошо, что земля создает прохладу. Нас ожидает долгий путь. Пока мы не окажемся у себя; но тогда, но тогда, но тогда — мы сами для себя цель! И мы уже здесь. Мы пришли. Орлы обитают во тьме, и мы, их сыновья, бесстрашно проходим над пропастью по сомнительным тропам. Поэтому, когда кругом громоздятся вершины времени и любимые живут поблизости, изнуренные, на разрозненных скалах, дай нам воды невинной, чтобы в горсти наши текла, чтобы мы наилучшее получали. Нас у нас не отнять, и мы удержим в своих руках всё. Мы спим вверху, превыше всего, но придет час, и мы воспрянем. И заглянем в чужие жилища, и всё там ощупаем, и приютим там себя. Этого у нас не отнять. Вы еще увидите! Ничего из того, что можно охватить взглядом, у нас не отнять. Но продолжительность времени есть величина относительная, а дух вечен. Продолжительности в собственном смысле для него нет, и мы это мы, мы сами весьма и весьма продолжительны, мы пока далеко, но очень скоро мы будем здесь — мы, ангелы истории. Мы еще продолжаемся, в сумерках, поскольку прошли под сенью лесов ручьями родины. Ее у нас не отнять. Мы! Далее уже местность не узнавали; но вскоре, на новой заре, таинственно расцвело в золотой дымке, стремительно вырастая с каждым шагом солнца, нечто нам неведомое. И мы это взяли себе. Мы внезапно почувствовали себя чужаками. Но мы это взяли себе. Мы захватили это внезапно. И, внезапно ослепшие, стали искать самих себя — мы, очутившиеся в тени Чужого. Вот как обстоит с нами! И находим, кроме того, на Востоке славянскую нацию, которая не есть мы! Которая не есть мы! Часть славян приобщилась к западному разуму. Однако вся эта масса исключается из нашего обзора — потому что до сих пор не выступала как самостоятельный момент в ряду обнаружений разума в мире. Здесь нет места для рассмотрения вопроса, произойдет ли это впоследствии, так как в истории мы имеем дело исключительно с прошлым. Мы же для себя не загадка. Себя находим спящими в долине, которая, как колыбель, покоит нас. Над нами пуховой периной воздух веет, и мнится, что богиня нас лелеет! Останьтесь с нами, если вы — как мы! Проснувшись, мы покажемся себе новорожденным счастьем. Будем пред собой лежать раскрытые, как книга: как младенец, что тщится ущипнуть наш дух. Но как бы глубоко в нее ни погружались, мы не постигнем ни себя, ни этот детский жест. Давно уж землю нами лихорадит: приняв в себя, она нас всех извергла. Приюта не найти нигде. Земля не держит нас, но исторгает. Потребы жизни иногда все ж о себе напоминают, затем что жизнь земная тоже хочет жертв; но возвращаемся мы всякий раз к родному духу, который с нами говорит на нашем языке — на языке богов. Его у нас не отнять. У языка нет тайн от нас, разве что тайна нашей красоты: она нуждается в истолкованье. И вот мы здесь — пусть запечатаны, как письма сургучом, но здесь. Немертвые, мы сами пред собой лежим во прахе. Но мы воспрянем — мы, сидящие на стульях малыши, чей вечный лепет словеса их заглушает. Земле не ухватить нас. Мы сами ищем пространство и захватываем его. Мы его захватываем, и потом его у нас не отнять.
Мы — у себя, хотя и отлучены от земли{10}. Нет на земле нам приюта никогда и нигде, но как погребенные мы остаемся на ней — и мы еще вернемся, еще вернемся! Земля — наш переход по ту сторону, к концу времен. Конец истории нам не удался. История вновь и вновь наезжает на нас, мчась по рельсам. Почему она никак не умрет? Что мы такого сделали? Что мы такого сделали? Почему рука ее тянется из могилы? И показывает на нас? Мы хотим, чтобы о нас забыли. Только в своем кругу мы у себя дома. Но самые слепые — сыны богов: ибо человек знает свой дом, зверь знает, где рыть логово. И только им, душам неискушенным, не дано знать, где они обретут приют. Ибо где ты начнешь, там и кончишь; как ни сильны нужда и воспитанье, сильнее всего рожденье, луч света, встреченный новорожденным. А вот мы, лоном святым на счастье рожденные, — в городах, нами основанных. И все же упокоиться в земле мы не можем. История наша останется историей мертвых — до той поры, пока земля не замолчит наконец. Не любим мы, как другие дети, плакать в пеленках. Но, смеясь, змей разрываем и с добычей дальше бежим. Если кто-нибудь силой не задержит наше стремленье и расти нам даст — мы расколем, как молнией, землю, в которой доныне лежим; и, зачарованные, побегут вслед за нами леса, и двинутся горы, на бегу оседая. Мы — здесь. Мы пришли и теперь отдыхаем. Нас же от стремительной жизни никто не избавит. Мы волка разыщем в его собственном логове. Удача будет, поверьте, ведь речь идет обо всем, что дорого нам и свято: о доблести нашей и чести, о женах и детях, о жизни. Только больной, умирающий дуб способен выдержать бурю — здоровое дерево легче она опрокинет, вцепившись в пышную крону. Не всякий удар человек перенесть обязан: кого Сам Бог поразил, тот, думаю, вправе упасть. Мы, люди, падаем не за деньги, не напоказ. Мы здесь, чтобы просачиваться в почву, как вода. Чтоб как вода от камня к камню падать, из года в год все ниже, в неизвестность.
Иди к своим друзьям{11}, к тем, кого выбрал ты: вон человек стоит, я с ним знаком! Но возвращайся! Примем же, примем нас в наши ряды, чтоб не погибли мы бесславной смертью! Не по душе нам умирать зазря, хотим мы пасть на жертвенном кургане за родину, ей сердца кровь отдав, — и вскоре час такой настанет! К вам, дорогие! Я сойду; к вам, научившим меня достойной жизни и смерти! Земля принимает нас всех, а мы вновь и вновь овладеваем землей, насквозь пропитавшейся нашей плотью. Давайте же кричать, ибо все мы хотим родиться снова! Из земли, которой у нас не отнять, — после того, как прогоним ночь. Ее у нас не отнять! Мы здесь живем! Здесь у нас внизу всё по-братски, и к нам нисходят гонцы от вас, весть о победе неся. Процветай же, родина, наверху, мы здесь внизу тебя не забыли и усталыми ногами выталкиваем наверх, к свету, сокровища земных недр. А павших не считай! Дороже жизни любого ты, дорогая. Уже давно мы управляем всем, находясь под ногами других, но теперь настал срок, слышишь, окутанный тучей Гений Времени! Теперь мы придем и расположимся как дома здесь внизу. Земля сотрясается. Это мы в ней дрожим, от нам же присущего хлада, и тела свои согреваем, прижимаясь друг к другу. Здесь мы все. И однажды выйдем отсюда, обретя совершенную ясность видения самих себя. Мы живем новым или, по крайней мере, решительно отказываемся от ничтожного и стоим наготове, ожидая, захлестнет ли нас поток жизни; или, если нам до этого еще далеко, мы, по крайней мере, догадываемся о существовании свободы и не ненавидим ее, не боимся, но любим. Мы, мы, мы! Все исконные люди, подобные нам, исконный народ, народ вообще. Немцы! Немцы! Немцы!
Чужие же, те, что не относятся к нам{12}, — они лишь хлопотливый шум дальних городов. Шорох листвы, полнящейся светом. Земля, в которой мы лежим, уже колеблется, ужасный удар потрясает ее. Мы выходим наружу! За нами — другие странники, верные памяти о нас. Но они не стоят ни единой нашей слезы! Ибо довольствуются тем, чтобы быть чем-то вторичным, производным. Они — привесок к настоящей жизни, которая воспрянула по собственному почину, прежде них или рядом с ними; они — лишь отразившееся от скал эхо уже отзвучавшего голоса; они, если рассматривать их как народ, пребывают вне исконного народа и являются по отношению к нему чужаками и иноземцами. Они — не как мы; здесь, в нашей земле, они не у себя дома, и наши горы их не удерживают. Наш суровый лес не укроет их. Место покоя, земля непроглядная, облаками поит тебя гроза, люди же поят — своею кровью. Молча покоится тот, кто напрасно себе подобных вверху и внизу окликал. Покойтесь в мире. Где изольется сердце, где обретет оно вечный покой? У нас — лишь у нас в земле мы у себя дома. Где станет явью все то, что нам давно уже, ночью и днем, обещают пылкие грезы? Здесь, где все новые жертвы падают наземь, где они к нам опадают, словно листья с ветвей, — здесь, дорогие, здесь!
Мы видим друг друга вновь{13}, каждый в своей могиле, в том нет сомненья. Выдохнутые в бесконечность, как слог, мы сами — лишь слово, начало, мысль, но готовы подняться к деянью. Мы! За окном, где нас буря качает, — ее смеющаяся добыча. В той нации, которая до сего дня именует себя народом вообще, или немцами, в новое время вырвалось из-под спуда нечто исконное — по крайней мере, исконное — и проявилась творческая энергия. Это и есть новое! А тот, кто верит в застывшее, неизменное и мертвое бытие, верит в него потому, что мертв в себе самом и, поскольку сам мертв, не может не верить в мертвое. Нас манят глубины, сама земля говорит о каменных склепах, где мы лежим. Мы знаем глубины и то, что там произрастает. Это и есть — мы. А веру в смерть, противоположную вере в исконный живой народ, мы назвали подражанием чужестранному. Такое подражание чужестранному, если оно распространится среди немцев, обязательно проявится и в реальной жизни: как смиренное признание неизбежности уже имеющегося бытия, как отказ от любых попыток улучшить, посредством обретения свободы, нас самих или других людей. Мы вынуждены оставаться здесь, в земле, но камни падают вниз и убивают. Ибо безрассудно противиться нам, героям. Уже мы скатываемся с холмов в долину, откуда дерзко рвутся наверх супостаты, уверенные в своем искусстве, владеющие оружием; но еще увереннее устремляются им навстречу души юных героев: ибо мы, праведные, бьемся с врагами, как колдуны, и у бесчестных от наших песен подкашиваются колени. Примем же, примем нас в наши ряды! И навеки останемся с нами!
О немцах немцы обычно вспоминают{14} в последнюю очередь — либо по скромности, либо из-за того, что людям свойственно откладывать лучшее на потом. Мы еще слово, но мы уже зреем для деяния. Земля отличает чужих, приходящих сюда, но и понятия о ней не имеющих, от тех, кто знает ее законы, кто на ней вырос. Только мы живем здесь! Для чужого земля наша смертоносна. Вот мы и воспользуемся ясной погодой: им нужны наши головы, они этого хотят — что ж, мы их опередим, поохотимся за их головами! Как волны прилива, выше и выше вздымаются эти валы переменчивые. О добрые, ведь и мы тоже бедны на деянья, но мыслями полны! Но, может, как луч приходит из облака, придет из мысли — духовно зрелый поступок? Родится плод, как в темнолиственной роще, из тихих букв? Появятся братья, которые нас, как руду, из земли поднимут. Из Ничто, в Ничто. Мы, корни мандрагоры, воем, когда нас выдирают из священной горы. Все — братья, в чьих жилах течет одна кровь, кого сочленила судьба. И лучше всего — что мы сами претворяем свои слова в истину. Мы, молодые, ощупью ищем для себя путь. Чужеземцы же, попадая в Германию, не видят, что, так сказать, спрятано там под одеялом. Под травным ворсом почвы, ниже, в земле. А там — мы! И слово наше связано с землей, оно — в нас. Мы, кости истории, складываемся в складчатые горы, по нам сбегают вниз шумные ручьи; как же мы, мощные массы, исторгнемся историей на поверхность — туда, где собирает воды река, стремительно вырывающаяся из таинственного ущелья? Что удерживает нас вместе, прежде чем мы, водные потоки, ринемся вниз на равнину? Уже не обузданные — под деревьями и кустарниками в лесу, среди скал и пещер безлюдного плоскогорья. Дайте нам только время, мы еще не готовы. Мы сами на ощупь ищем для себя путь, скоро мы будем дома. Когда ж ты откроешься нам, душа родины, чтоб мы ниже в поклоне склонялись, чтоб даже тишайшие струны сердец пред тобою умолкли, чтоб мы, цветы ночи, тебя устыдились, день поднебесный, и с радостью путь завершили у тебя на глазах? Когда все, с кем мы печалились вместе, когда и грады наши будут светлы и открыты, чистым огнем полнясь, а горы земли немецкой станут обителью муз, как прежде — священные горы, и когда всюду под небом златым отчизны расцветет свободная радость, тогда мы и будем до
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|