Глава девятая
Часа через два по возвращении Василья Борисыча из лесу с Устиньей в передних горницах Патапа Максимыча гости за чаем сидели. Ни матери Манефы, ни соборных стариц, ни Аксиньи Захаровны, на шаг не отходившей от золовки-игуменьи, не было тут. Как ни старалась Устинья Московка попасть в передние горницы, где возлюбленный ее, чего доброго, опять, пожалуй, на хозяйскую дочь глаза пялить начнет, — никак не могла: Манефа приказала ей быть при себе неотлучно… Куда как досадно, куда как горько было это ревнивой каноннице. Гости из Городца и городские гости уехали — за пуншами только четверо сидело: сам хозяин, кум Иван Григорьич, удельный голова да Василий Борисыч. Рядом в боковуше, за чайным столом, заправляемым Никитишной, сидели Параша, Груня, Фленушка да Марьюшка. У мужчин повелась беседа говорливая, в женской горнице в молчанки играли: Никитишна хлопотала за самоваром. Груня к мужским разговорам молча прислушивалась. Параша дремала, Марьюшка с Фленушкой меж собой перешептывались да тихонько посмеивались. — Так как же ты, гость дорогой, в Неметчину-то ездил?.. Много, чай, поди было с тобой всяких приключеньев? — говорил Патап Максимыч Василью Борисычу. А тот сидел во образе смирения, учащал воздыхания, имел голову наклонну, сердце покорно, очи долу обращены. — Много было всяких приключениев, — отвечал он тихим, сладеньким голоском своим. — Много трудов приял? — Всего было достаточно, — глубоко вздохнув, ответил Василий Борисыч. — Особенно прискорбно было, как ночью кордон мы проходили. — Город, что ли, какой? — спросил кум Иван Григорьич. — Какое город! — возразил смиренно Василий Борисыч. — По-нашему сказать — граница, рубеж, а по тамошним местам кордоном зовут.
— Что ж такое тут приключилось? — спросил Патап Максимыч. — Пропуски там крепки, за нашими смотрят строго, у нас же и заграничных пачпортов не было, поехали на божию волю… И набрались же мы тогда страха иудейска, — ответил Василий Борисыч. — Расскажи, сделай милость. Очень любопытно узнать ваши похожденья, — сказал Патап Максимыч. И начал Василий Борисыч свой «проскинитарий»[78]: — Прибыли мы к кордону на самый канун Лазарева воскресенья. Пасха в том году была ранняя, а по тем местам еще на середокрестной реки прошли, на пятой травка по полям зеленела. Из Москвы поехали — мороз был прежестокий, метель, вьюга, а недели через полторы, как добрались до кордона, весна там давно началась… — Мудреное дело! — удивился Иван Григорьич. — Такие уж теплые земли господь своею премудростью создал, — наставительно молвил Василий Борисыч и, не дожидаясь ответа, продолжал проскинитарий: — Приехали мы в одну деревню, Грозенцы прозывается, версты три от кордона-то будет. Там христолюбец некий проживает, по нашему состоит согласу. То у него и ремесло, что беглых, беспачпортных да нашего брата паломника тайком за кордон переправлять, а оттуда разны товары мимо таможен возить — без пошлины, значит.. И в том первые пособники ему жиды… Переправляют нашего брата не кучей, а в одиночку, и завсегда в ночное время, чтобы, значит, таможенный объезд кого не приметил. Если ж увидят, дело плохое — тотчас музыку тебе на ноги[79], да по образу пешего хождения назад в Россию. В одну ночь товарища, с которым я за границу поехал, перевели благополучно, на другую ночь за мною пришли… Ох, искушение!.. Перерядили меня, раба божия, хохлом и повезли в другу деревню, а от той деревни четверти версты до кордона не будет… В самую полночь меня повели… Идем по задворкам, крадучись тихими стопами, яко тати… Искушение, да и только!.. И страх же напал на меня!.. Не приведи господи никому такого страха принять!.. Дрожу, ровно в лихоманке, сам в шубе, а по всем суставам мороз так и бегает, на сердце ровно камень навалило — так и замирает. Пошел было, как обычно хожу, а проводник в самое ухо мне шепчет: «Тише, на землю ступай, услышат…» Господи, боже мой, и по земле-то надо с опаской ходить!.. Огонь, вижу, близехонько светится, двухсот шагов, кажись, не будет… «Деревня, что ли?.. » — спрашиваю. «Молчи, — шепчет проводник, — это кордон и есть, тут караульня объездчиков, сторожка…» Оглянулся в другую сторону, и там огонек!.. «Ложись, — говорит проводник, — ползи за мной на четвереньках…» Пополз я ни жив ни мертв, сам молитву творю, а дух у меня так и занимает… А лютые псы и с той и с другой караулки лают, перекликаются, окаянные, меж собою. Думаю себе: «Бросятся, треклятые, тут мне и конец…» Поползли мы к канаве… Сажень ширины, полнехонька воды… «то что? » — спрашиваю. «Молчи. — шепчет проводник, — это самый кордон и есть, здесь вот Россия, за канавой Неметчина… Полезай за мной, да воду-то не больно бултыхай-услышат…» Ох, искушение!.. Вот, думаю, смерть-то моя пришла!.. Вода-то студеная, канава-то глубокая, чуть не по самое горло… Говорю: «Простудиться боюсь — не полезу в канаву…» А проводник изругал меня ругательски, да все шепотком на самое ухо: " Лодку, говорит, что ль для тебя, лешего, припасти?.. Аль мост наводить?.. Ишь неженка!..
Лезь, — не сахарный, не растаешь…" А собаки-то шибче да шибче… Господи, думаю, не нас ли почуяли?.. Ну, тут слава тебе, господи!.. Потерпел создатель грехам, не предал меня явной погибели… Кладочка тоненька проводнику под ноги попалась, положил он ее через канаву, и с шестом в руке, что в деревне мне дали, сух перешел на немецкую сторону… Перейдя кордон, опять на четвереньки, опять ползком… С полверсты так ползли… А потом стало посмелее: пошли на ногах, а пройдя с версту, видим — пара лошадей с телегой стоит, нас дожидаются… Тут уж мы поехали безо всякой опаски и добрались до места живы, здоровы, ничем невредимы… — Да, нечего сказать, приключения! — заметил Патап Максимыч. — И вот подумаешь — охота пуще неволи, — лезет же человек на такие страсти… И не боится.
— Во хмелю больше переходят, — отозвался Василий Борисыч. — Товарищ мой, Жигарев, рогожский уставщик, как его переправляли, на ногах не стоял. Ровно куль, по земле его волочили… А в канаве чуть не утопили… И меня перед выходом из деревни водкой потчевали. «Лучше, говорят, как память-то у тебя отшибет — по крайности будет не страшно…» Ну, да я повоздержался. — А на месте-то свободно проживали? — спросил удельный голова. — Нельзя сказать, чтоб совсем свободно. И там пришлось в переделе быть, — сказал Василий Борисыч. — В каком же это переделе? — спросил Патап Максимыч. — И там полиция есть, — отвечал Василий Борисыч. — От нее, от этой самой немецкой полиции, мы едва не пострадали. — Как же это случилось? Расскажи, пожалуйста: очень занятно про твои немецкие похождения слушать…— сказал Патап Максимыч. — А вот как дело было, — начал Василий Борисыч. — Дня через три после того, как приняли нас в монастыре, сидим мы в келарне, беседуем с тамошними отцами. Вдруг входит отец Павел, что митрополита сыскал, лица на нем нет… «Беда, говорит, ищут вас, мандатор гайдуков прислал, стоят у крыльца, ни на шаг не отходят». А мандатор по-ихнему как бы у нас становой, а гайдуки как бы сотские, только страшнее… Я так и присел, ну, думаю, приспел час воли божией — сейчас музыку на ноги да в Москву… Жигарев посмелей меня был, да и пьян же к тому, даром, что страстная, полы в зубы да, не говоря худого слова, мах в окошко… Только крякнул спрыгнувши да, поднявшись, не больно чтоб шибко в монастырский сад пошел… А сад у них большущий да густой — нескоро в том саду человека отыщешь. А у меня смелости нет, с места не могу сдвинуться, ноги как плети, как есть совсем их подкосило… Поглядел в окно — от земли высоко — убьешься… Прыгнуть, как Жигарев, пьяному только можно, потому что господь, по своему милосердию, ко всякому пьяному, если только он благочестно в святой вере пребывает, ангела для сохранности и обереганья приставляет… Вот и стою я, ровно к смерти приговорен: в ушах шумит, в глазах зелень, пальцем не могу двинуть — вот что страх-от значит… Не приведи господи!.. «Что, говорю, делать-то буду! » А сам плачу, слово-то насилу вымолвить мог… Отец Павел ублажает: «Поколь гайдуки, говорит, не взошли, надевай клобук да камилавку, подумают — здешний инок, не узнают…» — А после-то как же? — спрашиваю я отца Павла, дрожа от страха, — ведь иночество-то, говорю, не снимают, после этого надо ведь будет постричься…" — «Что ж? — отвечает отец Павел, — за этим дело не станет, завтра ж облечем тебя в ангельский образ…» Что тут делать?.. А у меня никогда и на мыслях не было, чтоб в иночестве жизнь провождать… А делать нечего, одно выбирай: музыку на ноги, либо клобук на голову… А гайдуки уж в сенях. Шумят, там отцы уговаривают их, а они силой в келарню-то рвутся… Решился… Ну, думаю: «Буди, господи, воля твоя…» И уж за камилавку совсем было взялся, да вспомнилось отцу келарю — дай бог ему доброго здоровья и душу спасти, — вспомнилось ему, что из келарного чулана сделана у них лазейка в сад… Меня туда; а лазеечка-то узенькая, хоть из себя я и сухощав, а насилу меня пропихали, весь кафтанец ободрали, и рукам досталось и лицу…
Только что они, господь их спаси, меня пропихали, гайдуки, слышу, в келарне — обыскивают… Я в сад. Забьюсь, думаю, куда подальше, в самую чащу. Пошел, хочу в кусты схорониться, ай кусты-то терновник — руки-то в кровь… Куда идти?.. — думаю да по сторонам озираюсь… Глядь, а тут развалющий анбаришка стоит, и оттуда кто-то осторожным, тихим голосом меня призывает, по имени кличет… Смотрю, ан это Жигарев, мой товарищ: и хмель у него соскочил… Забрался и я к нему… «Вот, брат, — говорю ему, — какие последствия-то, а еще в Москве толковали, что здесь свобода…» — Да, да, — говорит Жигарев, — надо подобру-поздорову отсюда поскорей восвояси, а главная причина, больно я зашибся, окно-то, дуй его горой, высокое, а под окном дьявол их угораздил кирпичей навалить… С час времени просидели мы в анбаришке, глядим, кто-то через забор лезет… Батюшки светы!.. Гайдуки, должно быть, сад обыскивать… Пришипились мы — ни гугу, а я ни жив ни мертв… А это был от отца Павла паренек по нас послан. Отвел он нас версты за две от монастыря… Совсем уж стемнело, как иноки за нами пришли, «уехали, говорят, гайдуки». Ну, а потом все было спокойно. — Как же так? — спросил Патап Максимыч. — Известно как, — отвечал Василий Борисыч. — Червончики да карбованцы и в Неметчине свое дело делают. Вы думаете, в чужих-то краях взяток не берут? Почище наших лупят… Да. Только слава одна, что немцы честный народ, а по правде сказать, хуже наших становых… Право слово… Перед богом — не лгу.
— Все, видно, под одним солнышком ходим — по всем, видно, странам кривда правду передолила, — заметил кум Иван Григорьич. — Именно так, — со вздохом подтвердил Василий Борисыч. — Так за этим страхом ты, гость дорогой, совсем было в преподобные угодил, — смеялся Патап Максимыч. — Вот дела так дела!.. А не хотелось? — примолвил он, подмигнув Василью Борисычу и прищурясь на левый глаз. — Призвания свыше на то не имею, — смиренно склонив голову, с покорностью ответил Василий Борисыч. — И хорошо, по-моему, что не имеешь того призвания, — сказал Патап Максимыч. — Что это за иночество, что это за келейное наше старчество?.. Одно пустое дело… Послушай только, чего не плетут у нас на Керженце старцы да келейницы… В Оленевском скиту старица была, не то Минадора, не то Нимфодора — шут ее знает, — та все проповедовала, что господь всякого человека монашеского ради жития создал… И многие ее вранье слушали да сдуру-то еще похваливали… Могла ли этакое слово дурища Нимфодора сказать, когда сам господь повелел людям плодиться и множиться… Так ли?.. Ведь повелел? — Это точно… Сказано в писании, — ответил Василий Борисыч, — однако в том же писании и житие иноческое похваляется, ангельский бо чин есть… Земные ангелы, небесные человеки!.. Только известно: не всякому дано — могий вместити да вместит. — Да… Вот красноярский игумен есть, отец Михаил… Он, брат, вместил… Да еще как вместил-то!.. В крепкий дом на казенну квартиру попал, — с усмешкой молвил московскому уставщику Патап Максимыч. — Испытаниями, горестями, озлоблениями же и лишениями преисполнено житие иноческое, — смиренно проговорил Василий Борисыч. — Одно пустое дело!.. — стоял на своем Патап Максимыч. — Захочешь спасаться, и в миру спасешься — живи только по добру да по правде. Не отвечал Василий Борисыч. — Чего ведь не придумают! — продолжал Патап Максимыч. — Человеку от беды неминучей надо спастись, и для того стоит ему только клобук да манатью на себя вздеть… Так нет, не смей, не моги, не то в старцах на всю жизнь оставайся… В каком это писании сказано?.. А?.. Ну-ка, покажи — в каком? — Можно и отбыть в таком разе иночество, — уклоняясь от прямого ответа, молвил Василий Борисыч. — Как же так? — спросил Патап Максимыч. — Повелено иноческую одежду сожечь на том человеке, — сказал Василий Борисыч. — Когда на нем сгорит она, тогда и он свободен от иночества… Так положено. — Положено, положено! — слегка горячась и громчей прежнего заговорил Патап Максимыч. — Где оно положено?.. Кто положил?.. — Святые отцы, — молвил Василий Борисыч. — Все на святых отцов взваливают!.. Чего им, сердечным, и на ум не вспадало, все валят на них, — еще громче заговорил Патап Максимыч. — Нет, коли делом говорить, покажи ты мне, в каком именно писании про это сказано?.. Не то что без пути-то попусту язык о зубы точить? Стихнул Василий Борисыч перед вспыхнувшим тысячником, решился не говорить ни слова. Только вздыхает да псалом на утоление гневных сердец про себя говорит: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его». — Это, Патап Максимыч, он вправду говорит, — вступился удельный голова. — Намедни у нас точно такое дело было. — Что-о-о?.. Иночества на живом человеке жгли?.. — засмеялся Патап Максимыч. — Ай да голова!.. Ишь чем у них в приказе забавляются!.. Ха-ха-ха!.. Карпушка, что ли, поджигал?.. Ха-ха-ха!.. — А ты выслушай да потом и гогочи… Попусту, смеяться не след… Беса значит это тешить — кого хочешь спроси, — с малой досадой на приятеля ответил Михайло Васильич. — Слушай, как дело было. В летошном году разных деревень девки на Китеж богу молиться ходили. Было на том богомолье келейных матерей сколько-то и скитских белиц. С вечера, известное дело: читали, молились, к утру приустали и над озером в роще вповалку спать полегли… Тут, надо думать, котора-нибудь из келейных, с озорства ли, со злобы ли, аль на смех, шут ее знает, возьми да на девицу на одну деревенскую, на сонную-то, иночество и возложи манатейку, значит, на шею-то ей. Проснулась девка, да и взвыла. Она, видишь, была просватана, конца Петровок дожидали свадьбу-то играть… Как быть! И замуж охота, и манатейки-то скинуть нельзя!.. А келейницы ей в один голос: " Чудо сотворилося! Это уж такое тебе знамение от бога!.. Ты, говорят, сама рассуди, на каком месте это с тобой совершилось — ведь у самого невидимого града, у самого Великого Китежа… Слышала, какой с вечера «Летописец»-от читали?.. Есть, видишь ты, в том невидимом граде Китеже честные монастыри, чудные старцы и старицы… Сколь много веры надо иметь, сколь много духовных подвигов соделать, чтобы воочию узреть тех богоносных незримых отец и матерей? А к тебе блаженные сами пришли, сами на тебя иночество надели. Кто, как не они, святоблаженные? Сама посуди? Это божие дело — господь тебя призывает, правый путь к вечному блаженству сам тебе указует". Да такими словесами девку с толку и сбили: и замуж-то ей хочется и в праведницы охота… Кончилось тем, что девка в скиты ушла… А женихов отец меж тем издержался, к свадьбе готовясь, в долги вошел, с невестиных родителей стал у нас в приказе убытки править… Так вот какое дело было, а ты уж сейчас: иночество на живом человеке жгли. — Мошенницы! — отозвался Патап Максимыч. — Спросить было сестрицу мою родимую, — прибавил он, усмехаясь, — не из ихней ли обители белицы сонную девку в ангельский чин снарядили!.. От них станется… Дошлые девки в Комарове живут!.. На всякие пакости готовы!.. Как выскочит Фленушка, хотела за своих вступиться, но Патап Максимыч так поглядел на нее, что та, ровно язык отморозивши, прижала хвост да смирным делом назад… Зато оправившийся от смущенья Василий Борисыч возревновал ревностью. Смиренно поникнув головою, тихим медоточным гласом обратился он к хозяину: — В отеческом писании немало есть сказаний о знамениях и чудесах, коими господь привлекает человеков от суетного мира в тихое пристанище равноангельского жития. В «Патериках» и «Прологах» много тому примеров видим. — Полно-ка ты, Василий Борисыч, со своими «Патериками» да «Прологами». Ведь это книги не божественные… Такие же люди писали, как и мы с тобой, грешные… Читывал я эти книги — знаю их… Чего-то, чего там не напутано, — сказал Патап Максимыч и потом радушно примолвил: — Ты вот лучше пуншику еще пропусти!.. Никитишна! Сготовь Василью Борисычу хорошенького! — Не следует такие речи говорить, Патап Максимыч. Грех великий!.. — заметил ему Василий Борисыч. — Про пуншик-от не следует разговаривать? Аль насчет наших преподобных, столпов древлего благочестия? — смеялся Патап Максимыч. — Насчет пунша смеяться не годится, потому пойло доброе, а над пустосвятами при веселой беседе потешиться греха нет, ни великого, ни малого.. Не про книги тебе говорю, не над книгами смеюсь, над старцами да над старицами… Пустосвяты они, дармоеды, больше ничего!.. Слухи пошли, что начальство хочет скиты порешить… Хорошее, по-моему, дело… Греха меньше будет — надо правду говорить… Кто в скитах живет?.. Те, что ли, про которых в твоих «Патериках» писано?.. Постники?.. Подвижники?.. Земные ангелы?.. Держи карман!.. Обойди ты все здешни скиты да прихвати и Стародубские слободы, Рогожское на придачу возьми, найди ты мне старицу меньше девяти пудов весу, меньше десяти вершков в отрубе… Десятка не наберешь!.. Вот каковы у них пост да воздержание!.. — Ох, искушение! — глубоко вздохнув, вполголоса сказал Василий Борисыч. — Сызмалетства середь скитов живу, — продолжал Патап Максимыч, — сколько на своем веку перезнал я этих иноков да инокинь, ни единой путной души не видывал. Нашел было хорошего старца, просто тебе сказать — свят человек, — и тот мошенником оказался. Красноярского игумна, отца Михаила, знавал? — Личного знакомства иметь не доводилось, — ответил Василий Борисыч, — а слыхать про отца Михаила слыхал. — Служба у него, любезный ты мой, такая, какой у вас и на Рогожском нет… Во всем порядок, на хозяйство его монастырское любо-дорого посмотреть… А уж баня, я тебе скажу, братец, какая!.. Липовая, парятся с мятой да с калуфером!.. На каменку квас… А чистота, чистота!.. И дух такой легкий да вольный!.. Век бы парился — не напарился!.. Царям только и мыться в такой бане, сроду такой не видывал, — с жаром продолжал Патап Максимыч. — А сам-от отец Михаил инок благочестивый, учительный, по всем здешним скитам нет такого, да и не бывало. Просто, как есть свят человек, не здесь, кажись, ему место, а в блаженном раю возле самого Авраама… Что же на поверку вышло?.. Воровскими делами занимался, фальшивы деньги работал… Вот те и праведник!.. А баня знатная!.. Что хорошо, то хорошо, надо правду говорить!.. — И сатана светоносного ангела образ приемлет, егда восхощет в сети своя слабого человека уловити, — молвил Василий Борисыч. — Это что ж ты хочешь сказать?.. Думаешь, в отца Михаила сатана сам уселся?.. Так, что ли?.. — захохотал Патап Максимыч. — К тому говорю, что дьявольскому искушению ни числа, ни меры нет. — ответил Василий Борисыч. — Захотелось врагу соблазнить вас, Патап Максимыч, навести вас на худые мысли об иноческом житии, и навел на красноярского игумна. — Сам к нему поехал… Что понапрасну на черта клепать! — засмеялся Патап Максимыч. — Своя охота была… Да не про то я тебе говорю, а то сказываю, что иночество самое пустое дело. Работать лень, трудом хлеба добывать не охота, ну и лезут в скиты дармоедничать… Вот оно и все твое хваленое иночество!.. Да!.. — Вражее смущение!.. — проговорил Василий Борисыч. — Это лукавый вас на такие мысли наводит… Бороться с ним подобает, не поддаваться диавольскому искушению… — Толкуй себе!.. Послушать тебя все едино, что наших керженских келейниц: все бес творит, а мы, вишь, святые, блаженные, завсегда ни при чем. Везде один он, окаянный, во всем виноват… Бедненький!.. — молвил Патап Максимыч. — Этого я не говорил, Патап Максимыч, — возразил Василий Борисыч. — Как же можно сказать, что бес все делает?.. Добра никогда он творити не может и правды такожде… Где зло, где неправда, там уж, конечно, дело не наше, его. — Ну, Василий Борисыч, — засмеялся Патап Максимыч, — я бы тебя в игуменьи поставил… Право… Вон у меня есть сестрица родимая: ни дать, ни взять твои же речи… Послушать ее — так что в обителях худого ни случится — во всем один бес виноват. Сопьется старица — бес споил, загуляет с кем — он же, проворуется — тот же бес в ответе… Благо ответчик-от завсегда наготове, свалить-то есть на кого… А слыхал ли ты, друг любезный, какое у нас, годов двадцать тому назад, в Комаровском скиту чудо содеялось?.. Как один пречестный инок беса в окошко махнул да чуть до смерти его не зашиб?.. — Не доводилось, — ответил Василий Борисыч. — Как так?.. Столько времени у моей сестрицы гостишь, а про такие чудеса не слыхивал? — шутливо удивился Патап Максимыч. — Про отца Исакия, иже в Комарове беса посрами, знаешь? — Нет, не знаю… — Ну, так ты, Василий Борисыч, ничего, любезный мой, не знаешь… Ничего, как есть ничего, — продолжал Патап Максимыч. — Дивиться, впрочем, тут нечему: про такие чудеса наши старицы приезжим рассказывать не охотницы. Хочешь — расскажу тебе повесть душеполезну?.. Спасибо скажешь — можно в тетрадь написать поучения ради. — Расскажите, коли такое есть ваше желание, — безучастно ответил Василий Борисыч, зная наперед, что услышит про такое чудо, какого ни в одном Патерике не отыщется. — В Комарове, — начал с лукавой важностью в первый еще раз после Настиной смерти расшутившийся Патап Максимыч, — в Комарове теперь женски только обители. А прежде и мужские были… Вкупе-то, знаешь, веселей души спасать!.. Ионина обитель была там, часовня и теперь стоит. Спасался в ней старец искусен, житием сияя, яко светило, — преподобный отец Исакий… Подвизался богоугодно, дара пророчества сподобился — значит, стал прозорливцем… Много к нему народу ходило: охоч ведь народ-от будущу судьбу узнавать. Приношения, как водится, бывали: тем и держалась обитель. Прославился всюду Исакий — во всю землю произыде слава его… Ну, тут известное дело — бес… Позавидовал преподобному, приступил к нему и начал мечтаниями смущати, сонные видения представлять. Старец же посрамлял его ежечасно… Видит бес, что одному ему с Исакием не сладить — пошел в свое место, сатану привел, чертенят наплодил, дьявола в кумовья позвал да всем собором и давай нападать на отца Исакия… Знал и я Исакия-то — ростом был с коломенску версту, собой детина ражий, здоровенный, лицом чист да гладок, языком речист да сладок; женский пол от него с ума сходил — да не то чтоб одни молодые, старухи — и те за Исакием гонялись. Спроси-ка при случае Аркадию либо Таифу… А был он лет сорока, не больше. Строил диавольский собор ему козни и навел на Исакия искушение — лестовка на руке, а девки на уме. Рядышком с Иониной обителью матушки Александры обитель стоит — Игнатьевых прозывается. Девок множество, все на подбор — одна другой краше. Старец их прочь не гонял… Жил таким образом преподобный года три, либо четыре, намолвки не наводил, бес ли его покрывал, сам ли умел концы хоронить — доподлинно сказать не могу. Приехала из Ярославля к матери Александре сродница — девица молодая, купеческого роду, хороших родителей дочь, воспитана по доброму, в чистоте и страхе господне, из себя такая красавица, что на редкость. Воззрился на нее преподобный, а бесовский-от собор и ну его под бок и ну разжигать. «Хоть голову на плаху, — помышляет Исакий, — хоть душу во ад, а без того мне не быть, чтобы с той девицей покороче не познакомиться». Старая приятельница нашлась: мать Асклепиодота помогла преподобному. Наговорила гостейке турус на колесах: святой-де у нас в шабрах живет, благочестивый, учительный, постник, великий дар прозорливости имеет — всю судьбу твою как на ладонке выложит… Девица, известно — умок-от легок, что весенний ледок, — захотелось судьбу проведать, где, дескать, мой суженый, в каку сторону буду выдана, каково будет житье замужем. Согласилась — пошли. Тут-то чудо и сотворилось… — Какое? — спросил Василий Борисыч. — А вот какое, — допив стакан пуншу, продолжал Патап Максимыч. — Предста преподобному бес во образе жены и нача его смущати; он же отвеща ему глаголя: «Отыди от меня, сатано! » Бес же нимало не уязвися, дерзностно прельщая преподобного. Тогда отец Исакий поревнова, взем беса и изрину его из оконца… И товарищ твой крякнул, Василий Борисыч, как с высокого-то окна в Белой Кринице прыгнул, а девичье тело понежней Жигаревского будет… Насмерть расшиблась… — Искушение!.. — шепотом прибавил Василий Борисыч. — До начальства дело дошло: скрыть нельзя…— продолжал Патап Максимыч…— Еще умрет, пожалуй, тогда всем беда, опять же родитель из Ярославля приехал, всех на ноги поднял… суд да дело… Так ведь и в суде-то преподобный на своем стоял: «Я, говорит, полагал, что это бес, он ведь всегда во образе жены иноков смущает. Я было, говорит, крестным знамением его — неймется, заклинаниями — не внемлет. Ну тогда со дерзновением махнул его из окна… Вот, говорит, и вся моя вина…» Ты про этакие чудеса в книгах-то читал ли? — Искушение! — только и мог ответить Василий Борисыч на слова Патапа Максимыча. — Поплатился Исакий за искушение, — прибавил Патап Максимыч. — Первым делом — в острог, второе — чуть в Сибирь не угодил, а третье горше первых двух — со всеми деньгами, что за пророчество набрал, расстался… И обитель с той поры запустела. — Искушение! — еще раз вздохнул Василий Борисыч. — Нет, ты мне вот что скажи, Василий Борисыч, — продолжал Патап Максимыч, — какое насчет этого чуда будет твое рассуждение?.. Может, к отцу-то Исакию и на самом деле бес во образе ярославской девицы являлся?.. Может такое дело статься аль не может?.. Как по-твоему? — Конечно, может, — ответил Василий Борисыч. — Можно, значит, беса и в окошко? — усмехнулся Патап Максимыч. — Можно! — отрывисто и с сердцем молвил Василий Борисыч. — И ребра переломать? — Можно. — Значит, исправник да суд понимали неладно, обидели, значит, Исакия понапрасну, — засмеялся Патап Максимыч, и богатырский хохот его впервые после Настиной кончины громкими раскатами по горницам раздался. Смеялись и кум Иван Григорьич с Михайлом Васильичем, смеялась и женская половина гостей. Груня одна не смеялась, да еще рьяный поборник древлего благочестия Василий Борисыч… Под шумок довольно громко он вскрикивал: — Маловеры!.. Слепотствующие!.. Ох, искушение!.. Под общее веселье пуще прежнего расходился Патап Максимыч. — Это новы дела у Иониных, — сказал он, — а слыхал ли ты, Василий Борисыч, про старые?.. Не про старца Иону говорю тебе — тот жил давно, памятков про него, опричь чудотворной ели, никаких не осталось… А надо думать, что был свят человек, потому что богомольцы ту ель теперь до половины прогрызли… чудодействует, вишь, от зубной скорби, лучше самого Антипия помогает… Да не об ели хочу поведать тебе, а про слезы, печали и великие сокрушенья бывшего игумна той обители, отца — как бишь его? — Филофея никак… Батюшко родитель мой знавал этого Филофея, частенько, бывало, про его слезы рассказывал… Не знаешь про те слезы?.. Слушай!.. Ионина обитель в те поры первою обителью по всему Керженцу была, ионинский игумен был ровно архиерей надо всеми скитами, и мужскими и женскими… А это оттого, что отовсюду христолюбцы деньги на раздачу по скитам к Иониным присылали, вот как теперь к сестрице моей любезной присылают. Оттого она теперь у них и за патриарха… Право!.. Спроси хоть ее самое!.. А тогда, по той же причине, все ихнее житие было у ионинского игумна в руках. Поступил к ним Филофей не то из Москвы, не то из Слобод, одно слово — не здешний… Ладно, хорошо… Приезжает он во свою честную обитель… Глядят, старец постный, строгого жития, как есть подвижник, от юности жены не позна, живучи где-то в затворе… Казначей был у Иониных-то, отец Парфений… Всех прежних игумнов в руках держал, слабостям их помогая. И стал он примечать, на какую бы удочку этого осетра изловить… Замечает старец Парфений, как только про женски обители речь поведется, у отца Филофея глаза так и запрыгают… Казначей себе на ус, говорит ему: «Отче святый, в горницах у тебя грязненько, не благословишь ли полы подмыть? » Тот благословляет… А Парфений: «При прежних, говорит, игумнах девицы полы подмывали, для того и очередь меж ними водилась. Благослови, отче святый, в женские обители наряд нарядить». Игумен так и замахал руками: «Не хочу, значит: не благословляю…» А Парфений ему: «Без того нельзя, отче святый, грязи нарастет паче меры, а полы подмывать дело не мужское, ни один послушник за то не возьмется. Да к тому ж белицы в мужских кельях полы подмывают спокон веку, с самого, значит, Никонова гоненья. А стары обычаи преставлять не годится — ропот и смущение могут быть большие, молва по людям пойдет — в Иониной-де обители новшества возлюбили — в старине, значит, не крепки. Подумай об этом; старче божий, ты человек новый, наших обычаев не знаешь». Нечего делать, согласился игумен, но только, что белицы с шайками в келью, он в боковушу да на запор. «Эту комнатку, — Парфению молвил, — после когда-нибудь…» Зачали девицы полы подмывать, а игумен на келейну молитву стал… Тут известно дело — бес… «Погляди да погляди, дескать, в замочну дырочку…» Послушался беса отец Филофей, приник к дырочке, взглянул — да глаза оторвать и не может. Белицы-то все молодые, подолы-то у всех подоткнуты. Сроду Филофей таких видов не видал… Поборол, однако, врага, отошел от двери, прямо к иконам… Молится с воздыханиями, со слезами, сердцем сокрушенным, уничиженным, даровал бы ему господь силу и крепость противу демонского стреляния… А бес-от его распаляет — помолится, помолится старец, да и к дырочке… Приходит наутро другого дня Парфений, говорит игумну: «Ну, вот, отче святый, теперь у тебя в кельях-то и чистенько, а в боковушке как есть свиной хлев, не благословишь ли и там подмыть? »— «Как знаешь», — ответил игумен, а сам за лестовку да за умную молитву[80]. " Боковуша не величка, — молвил Парфений, — достаточно будет и одной… Отвечает игумен: «Как знаешь». — «Так я под вечер наряжу, святой отче…» А игумен опять то же слово: «Как знаешь!.. » На другой день поутру опять к нему отец Парфений приходит, глядит, а игумен так и рыдает, так и разливается-плачет… Парфений его утешать: «Что ж, говорит, отче святый, ведь это не грех, а токмо падение, и святые отцы падали, да угодили же богу покаянием… Чего тут плакать-то?.. До тебя игумны бывали, и с теми то же бывало… Не ты, отче первый, не ты и последний». А отец Филофей на ответ ему: «Дурак ты, дурак, отец Парфений!.. О том разве плачу?.. О том сокрушаюсь?.. До шестого десятка я дожил… не знал…» — Искушение! — опустя очи, воскликнул Василий Борисыч. А самому завидно. Долго шла меж приятелей веселая беседа… Много про Керженски скиты рассказывал Патап Максимыч, под конец так разговорился, что женский пол одна за другой вон да вон. Первая Груня, дольше всех Фленушка оставалась. Василий Борисыч часто говорил привычное слово «искушение! », но в душе и на уме бродило у него иное, и охотно он слушал, как Патап Максимыч на старости лет расходился.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|