Книга 3. Эго, или профилактика
СМЕРТИ Пролог …Февральская оттепель, ночь… Шепчутся капли, с глухим стуком падают талые комья… ..Я знаю, знаю, КТО ТЫ — но боюсь называть… …Спешу, страшно спешу, и вот доспешился до того, что… Странно, все может кончиться в любое мгновение — все и кончится через мгновение — но страшен не сам конец, а то, что я не успею — конечно же не успею! — отдать ТЕБЕ и тысячной доли своих богатств — ведь они ТВОИ… Вселенные во мне, океаны, бездны памятей и скорбей — неужто же лишь пылинки праха… неужто развеется в опустошении… Горстка времени, ничего больше? Вечность? Зачем? О, кто бы мне подсказал, как распорядиться, как выкроить этот остаток… (Черновик рукописи, фрагмент) В день и час… (зачеркнуто)… пусть это будет 6 июня (…) года, 21.35 по московскому, пускай так — в означенный, стало быть, день и час, с которого мы начинаем повествование, Эго находился в квартире, записанной на имя известного психотерапевта, ученого, писателя, лауреата какой-то премии, президента чего-то, руководителя того и сего, члена обществ, комиссий, редколлегий и прочая, скончавшегося минуту назад. (На полях карандашом: Смахивает на начало дешевого детектива. «Эго» — всего лишь «я»?.. Неправда. Создание, мне неведомое. Душа). С разных ракурсов эпизод этот уже дважды являлся в предутренних сновидениях, и в одном была эта непременная муха, льнущая, неизгонимая муха, черт знает откуда возникающая, если уж конец или скоро… Даже в операционных, среди зимы… Умерший сидел за столом. Грех жаловаться, далеко не всякому везет так вот, не шелохнувшись, впечататься в небытие. Тихой ледяной молнией обняла тело смерть: лопнул магистральный сосуд, все центры мозга отключились единогласно. Так можно вырубиться невзначай и гденибудь на концерте, и…
(Плотно зачеркнуто. На полях: «Хорошенькая психотерапия для мнительных. А ведь так, как я, филигранно щадить нервишки читателя вряд ли кто… читателя знаю подробнее, чем…») Неоперабельная аневризма. Никак иначе. Но вот ошибка. (На полях: «Всякая ошибка есть неиспользованная свобода»). Это должно было произойти в другом месте, не здесь. Не за этим столом. Стараясь не смотреть, Эго приблизился. Венецианский шедевр в стиле то ли позднего барокко, то ли раннего рококо (покойник всегда их позорно путал), львинолапый красавец в золотистом литье — такой стол мебелью не назовешь, это уже существо. Дух изысканно-живой, беззаботный, пьющий на брудершафт с вечностью, сотворил это произведение руками неведомого мастера — и теперь звонко протестовал. Что такое, вопрошал он, к чему эта буфетная скоропостижность? Мне оскорбительно давление мертвой плоти, я и так многое претерпел. Теперь уже не узнать, какими путями прикочевал в скудный дом этот ссыльный аристократ. Гнутые ореховые ноги уже лет шестьдесят взывали о скорой помощи; грудастые бронзовые рожицы побурели; врезная, цвета спелой маслины, кожа столешницы… (неразборчиво) царапинами и вмятинами, кое-где вспухла; на черной тисненой кайме зиял шрам, выжженный сигаретой. Так увековечил себя приятель (нрзбр) с подружкой… (Вычеркнутая страница. На полях: «К… бабушке этот домашний пейзаж. Обрыдлое логово полухолостяка. Только дети что-то замечают, а взрослые ни черта, хоть и озирают все. Действует не обстановка, а дух.) Умерший сидел — как и был застигнут, в рабочем кресле. Рука — вжата в недописанный лист. Взгляд уходящих не мигает. Раз миновавший путей бескрылый ум не постигает. Судьба не разожмет когтей и душу, легкую добычу, ввысь унесет, за облака, а кости вниз, таков обычай и человеческий, и птичий, пришедший к нам издалека…
Морозное поле, стоячая стынь. По меньшей мере, за тридцать метров… Иной толстокожий и не ощутит, но, принагнувшись в прощании… Отойти, отойти. Поваляться еще немного на скрипучей розовощекой тахте. Вынестись за пределы клетки… Можно не подниматься, снаружи все выучено назубок. Безгоризонтное городское пространство. Балконы, оскаленные бельем. Две лежачие башни — окно в окно. Каждый вечер там, в гнездышке, что смотрит прямо тебе в пуп, какой-то в майке и какая-то в зеленом халатике — несколько деловитых передвижений — полотенце — крем или что там — да, там, в каюте напротив… Распружинившись, Эго прыгнул на ковер, сделал стойку, на руках подошел к столу и, возвернувшись на ноги, глянул через окаменелое плечо на бумаги. — Можно вас попросить… Убрать лапку?.. Не среагировал. Эго нагнулся, ухватил ножки кресла и отодвинул его от стола с седоком вместе, насколько смог. В освободившемся пространстве осталась мутвобелесая аура. Отдунув ее несколькими энергичными выдохами — она нехотя, как дым трубочный, поползла не в ту сторону — и не обращая более внимания на фантом, Эго придвинул к столу вращающийся фортепианный стульчик, уселся и принялся читать. Осенних строчек ломкий хворост, озноб, озноб… Горят слова, и рвется мысли тетива, и сердце набирает скорость. Лети, неведомая повесть, в глубины памяти стремись, стрелой в полете распрямись, настраивай, как скрипку, совесть, и пусть несовершенный не в звуки верует, а в дух, и строчка выпорхнет, как птица, и ложь невольная простится… Давал зарок, что никогда не напишу воспоминаний, не стану продавцом стыда. Но есть и праздники признаний, не взлом по ордеру, но взгляд, каким при вскрытии глядят на сердце — может быть, забьется… Но это редко удается. — О ком же это… Позвольте спросить? — Эго обернулся. Кресло было пусто. Закат заваливался за крыши; город, не знающий зари, готовился зажечь собственную, ущербную. Все на месте было внизу — полувсамделишные деревья, попытки газона, встрепанная песочница, кучка ребятишек и пенсионеров, общественная собачонка. Уже третий вечер подряд у подъезда с настойчивой флегматичностью стояла карета скорой помощи. «Останови-те му-зы-ку!», — умолял чей-то осипший магнитофон.
Что ж, пора. Свободные полеты в пространстве с этого мига становятся не передвижением, а лишь изменением состояния. Еще там, в плену, при переходе с восьмой на седьмую ступень ограниченности стало ясно, что время никуда не идет, что это мы бременимся из-за неполноты нашей любвеспособности. Полномерная любовь перепрыгивает через время как девочка через скакалочку. Эго привстал на цыпочки, потянулся, бросил прощальный взгляд на рукописи — с ними уж как-нибудь разберутся — и… Психовизор Из «Я и Мы» Из «Дневника Эго» БАГАЖ.Фрагмент утерянной записи. Разгонка к роману Зачеркнутое «я», сию секунду зачеркнутое, похороненное в черновике, — так начинаю, как начинают писать мне письма, которые отправляют или не отправляют, как начинают все. Было вольнее придумать себе двойника или полудвойника, мыслящего вполголоса, не красавца, себе не принадлежащего, так удобнее, но все равно нельзя без приправ, так я уже начинал. Попроще. Еще раз оглянуться. 15 000 + 37 + =? Это мой багаж, мое уравнение. Пятнадцать тысяч — сильно ли вру? — ив какую сторону? — округленное число душ, принятых за врачебное время: примерно по тысяче в год, за 15 лет… Включая внезапные консультации… А сколько воспринял?.. И все ради единственной строчки, которая кого-то спасет? Пять-семь слов, не более… А спасет вовсе не самая совершенная. Может быть, и вот эта. Тридцать семь лет мне сегодня. Разум, говорят люди мудрые, в этом возрасте вступает лишь в юношество, политикой заниматься еще нельзя, врачеванием — только-только, ибо опыт лишь начинает плодоносить ясновидением, а душа, если верить поэтам, уже имеет право на пенсию. Цифра 37 интересна некоторыми элегантными совпадениями. По сумме цифр — десятка; тройка, семерка, туз — ерунда, но 37 % — критический объем усвоения информации любого содержания из любого текста. Как ни старайся, больше не получается, меньше — тоже, потому что мозг сам ищет и находит свои 37 %, ни больше, ни меньше — нормальное разведение, остальное должно быть водой, фоном. 37 — излюбленный срок жизни-смерти личностей, творческих, но можно больше и можно меньше. «n» опубликованных книг. А в голове сколько?
Нос всерьёз Когда говорят о физиономике, то обычно произносят имя человека, труды которого стали физиономической библией. С конца восемнадцатого столетия имя это шокирует мыслящую Европу: Иоганн-Гаспар Лафатер, цюрихский пастор, считается основателем подозрительной дисциплины, до сих пор не получившей прав гражданства. Гибкий и длинный, с торчащим носом и выпуклыми глазами, всегда экзальтированный, он походил на взволнованного журавля. Уверяли, что женщины, завидев его, почему-то начинали усиленно вспоминать о своих домашних обязанностях. Возможно, причиной тому была и не внешность, а проповеди, которые дышали благочестивым рвением. Одно время он состоял членом общества аскетов. Трудно сказать, в какой мере натуре его свойствен был аскетизм, но художник в нем жил бесспорно. Он рисовал с детства, почти исключительно портреты, и в рисунках всецело следовал своей безграничной впечатлительности: лица, понравившиеся ему или поразившие своим уродством, он перерисовывал по многу раз в филигранной старинной технике; зрительная память его была великолепна. Как-то, стоя у окна в доме приятеля, молодой Лафатер обратил внимание на проходившего по улице гражданина. — Взгляни, Поль, вон идет тщеславный, завистливый деспот, душе которого, однако, не чужды созерцательность и любовь к Вечному. Он скрытен, мелочен, беспокоен, но временами его охватывает жажда величественного, побуждающая его к раскаянию и молитвам. В эти мгновения он бывает добр и сострадателен, пока снова не увязает в корысти и мелких дрязгах. Он подозрителен, фальшив и искренен одновременно, в его речах всегда в трудноопределимой пропорции смешаны правда и ложь, ибо его никогда не оставляет мысль о производимом впечатлении… Приятель подошел к окну. — Да это же Игрек! — Он назвал фамилию. — Ты с ним давно знаком? — В первый раз вижу. — Не может быть! Откуда же ты узнал его характер? И главное, абсолютно точно! — По повороту шеи. Будто бы этот эпизод и послужил толчком к созданию физиономической библии. С некоторых пор пастор твердо уверовал в свою способность определять по внешности ум, характер, а главное, степень присутствия «божественного начала» (иными словами, моральный облик). Занятие его, надо сказать, этому благоприятствовало. Исповеди служили превосходным контролем, которому позавидовал бы любой психолог. А в альбоме теснились силуэты и профили, глаза, рты, уши, носы, подбородки. И все это с комментариями, то пространными, то лаконичными. Здесь он давал волю своей фантазии, восторгам и желчи; здесь была вся многочисленная паства, люди знакомые и незнакомые, великие и обыкновенные, и, наконец, он сам собственною персоной. Вот фрагмент из его физиономического автопортрета:
«Он чувствителен и раним до крайности, но природная гибкость делает его человеком всегда довольным… Посмотрите на эти глаза: его душа подвижно-контрастна, вы получите от него все или ничего. То, что он должен воспринять, он воспримет сразу либо никогда… Тонкая линия носа, особенно смелый угол, образуемый с верхней губой, свидетельствует о поэтическом складе души; крупные закрытые ноздри говорят об умеренности желаний. Его эксцентричное воображение сдерживают две силы: здравый рассудок и честное сердце. Ясная форма открытого лба выказывает добросердечие. Главный его недостаток — доверчивость, он доброжелателен до неосторожности. Если его обманут двадцать человек подряд, он не перестанет доверять двадцать первому, но тот, кто однажды возбудит его подозрение, от него ничего уже не добьется…» Он верил в свою беспристрастность. В диссертации на степень магистра наук и последовавших за нею физиономических этюдах, предназначенных для широкой публики, обосновывались начала новой науки. Совершенный физиогном, воплощением которого был, конечно, он сам, — лицо, отмеченное перстом Всевышнего. У него есть некий мистический нюх. Это главное. Остальное — опыт, знание мелких признаков, искусство анализа и так далее, тоже очень важно, но имеет силу только когда есть этот вот нюх. Он озаряет все. Слава выросла быстро, как мухомор. На физиономические сеансы ездила вся великосветская Европа, приводили детей, невест, любовников, присылали портреты, силуэты и маски (фотографии еще не изобрели). И хотя с Лафатером иногда приключались ужасные конфузы (он принял, например, преступника, приговоренного к смерти, за известного государственного деятеля), в массе случаев он сумел доказать свою компетентность. Молодой приезжий красавец аббат очаровывал всех в Цюрихе; Лафатеру его физиономия не понравилась. Через некоторое время аббат совершил убийство. Граф, влюбленный в молодую супругу, привез ее к знаменитому физиономисту, чтобы получить новые свидетельства исключительности своего выбора. Она была удивительно хороша собой, он хотел услышать, что и душа ее так же прекрасна. Лафатер заколебался: по некоторым признакам он почувствовал, что моральная устойчивость юной графини оставляет желать лучшего. Огорчать мужа не хотелось, и Лафатер попытался увильнуть от ответа, но граф настаивал. Наконец Лафатер решился и выложил ему все. Граф обиделся, не поверил. Через два года жена бросила его и кончила свои дни в непотребном заведении. Дама из Парижа привезла дочь. Взглянув на девочку, Лафатер пришел в сильное волнение и отказался говорить. Дама умоляла. Тогда он написал что-то, вложил в конверт и взял с дамы клятву распечатать его не раньше чем через полгода. За это время девочка умерла. Мать вскрыла конверт. Там была записка: «Я скорблю вместе с вами». — Вы страшный человек, — сказал Лафатеру на аудиенции император Иосиф I, — с вами надо быть настороже. — Честному человеку нечего меня бояться, ваше величество. — Но как вы это определяете? Я понимаю: сильные страсти накладывают отпечаток, ум или глупость видны сразу, но честность? — Это трудно объяснить, ваше величество. Я стараюсь не следовать авторитетам, а полагаться нa чувство и опыт. Иногда все решает мельчайшая черточка. Лицо может быть безобразным, неправильным, но честность и благородство придадут его чертам особую гармонию… Разумеется, он начинал не на пустом месте. За его спиной возвышалась массивная тень Аристотеля, который в своем всеведении, конечно, не мог обойти столь пикантный предмет: «У кого руки простираются до самых колен, тот смел, честен и свободен в обращении. Кто имеет щетинистые, дыбом стоящие волосы, тот боязлив. Те, у коих пуп не на середине брюха, но гораздо выше находится, недолговечны и бессильны. У кого широкий рот, тот смел и храбр». Титан античности положил начало и так называемой животной физиономике: толстый, как у быка, нос означает лень; с широкими ноздрями, как у свиньи, — глупость; острый, как у собаки, — признак холерического темперамента; торчащий, как у вороны, — неосторожность. Направление это было развито до полного тупика знаменитым Портой, художником итальянского Возрождения, который достиг предельного искусства во взаимной подгонке физиономий зверей и людей, так что их уже нельзя было и отличить друг от друга. В лице Платона Порта, между прочим, уловил сходство с физиономией умной охотничьей собаки, по этой традиции знаменитого дипломата Талейрана сравнивали с лисой; у грозного Робеспьера находили в лице нечто тигриное, а старые ворчуны-аристократы времен Людовика XIV, говорят, были похожи на благородных королевских гончих. Лафатер знал, конечно, что как источник практически важных сведений о человеке физиономия ценилась с древности, но у авторитетов не сходились концы с концами. Известный физиономист Зопир, тот самый, что объявил Сократу о его низких пороках и, к своему вящему удивлению, услыхал подтверждение из уст самого философа, был уверен, что большие уши — признак изысканного ума. Плиний Старший же уверял: у кого большие уши, тот глуп, но достигает глубочайшей старости. Незаурядным физиономистом считался Цезарь. Когда ему хвалили Кассия, его будущего убийцу, он заметил: Хочу я видеть в свите только тучных, Прилизанных и крепко спящих ночью. А Кассий тощ, в глазах холодный блеск. Он много думает, такой опасен. (Шекспир) Знал ли Цезарь, что своими сомнениями предвосхищает одну из самых блестящих и спорных концепций психиатрии XX века? Подбирая солдат в свои легионы, он интересовался, бледнеют они или краснеют в моменты опасности: тех, кто бледнеет, не брал. Однако, как писал позднее Хуан Уарте, Кай Юлий не знал многих элементарных вещей: например, что лысина признак способностей полководца. Вместо того чтобы гордиться ею, этот развратник стыдливо зачесывал шевелюру вперед. Сам же Уарте, знаменитый испанский врач и психолог, был убежден, что врожденные задатки человека однозначно записаны в облике. «Чтобы определить, какому виду дарований соответствует мозг, необходимо обратить внимание на волосы. Если они черные, толстые, жесткие и густые, то это говорит о хорошем воображении или хорошем уме; если же они мягкие, тонкие, нежные, то это свидетельствует о хорошей памяти, но не больше». Альберт фон Болыптедт, средневековый схоласт, алхимик-чернокнижник, за свои необычайные познания прозванный Великим, оставил миру среди прочих откровений «науку распознавать людей», где встречаются следующие ценные указания. О волосах: «Те, у кого волосы кудрявые и притом несколько приподнявшиеся ото лба, бывают глупы, более склонны ко злу, нежели к добру, но обладают большими способностями к музыке». О лбах: «Человек, который близ висков имеет мясистый лоб и надутые щеки, бывает храбр, высокомерен, сердит и весьма тупых понятий». О глазах: «Наклонность женщины к блуду узнается по подъятию век ея». О носах: «Долгий и тонкий нос означает храброго, всегда близкого к гневу, кичливого человека, который не имеет постоянного образа мыслей». «Толстый и долгий нос означает человека, любящего все прекрасное, но не столь умного, сколь он сам о себе думает». О голосах: «Голос, который от краткого дыхания тих и слаб, есть знак слабого, боязливого, умного человека со здравым смыслом и немного употребляющего пищи. Те же, у коих голос беспрестанно возвышается, когда они говорят, бывают вспыльчивы, сердиты, смелы и толсты». И наконец, о верчении головой: «Кто вертит головою во все стороны, тот совершенный дурак, глупец, суетный, лживый плут, занятый собою, изменчивый, медлительного рассудка, развратного ума, посредственных способностей, довольно щедрый и находит большое удовольствие вымышлять и утверждать политические и светские новости». Прервемся на этом шедевре. Совершенный дурак, глупец, развратного ума… Этим, конечно, и не пахло в трудах эстетичного пастора — он был на уровне века, все у него было изысканно и парадоксально. Ямка, раздваивающая узкий подбородок, который выступает вперед «каблуком», свидетельствует об особой живости и сатирической злости ума при благородстве души; такая же ямка на подбородке широком и скошенном — верный признак двуличия и порочных наклонностей. Сильно набухающая Y-образная вена на лбу, линия которого в профиль совершенно пряма, говорит о страшной свирепости в сочетании с хитростью и ограниченностью (римский император Калигула). Однако если такая вена пересекает лоб закругленный, с хорошо выраженными надбровьями, то это знак необычайных дарований и страстной любви к добру. Гениальность Ньютона физиономически выразилась в строго горизонтальных, очень низких бровях; тонкий поэтический вкус Гёте — в очертаниях кончика носа. Вчитываясь и всматриваясь в изящные иллюстрации, вы начинали этому верить! Как ни язвительны были критики, они ничего не могли противопоставить популярности Лафатера. Жадная толпа желавших узнать истину о себе и ближних все увеличивалась, и, удовлетворяя ее, пастор все более изощрялся. Самым яростным критиком был Лихтенберг, физик, философ и эссеист, умнейший человек своего времени. Этот убежденный материалист написал целую диссертацию, опровергающую физиономику. Тезис «внешность обманчива» получил в ней до сих пор не превзойденное обоснование. Лафатер обвинялся в том, что в носах писателей он видит больше, чем в их произведениях; что если следовать его теории, то преступников следует вешать до совершения преступления. «Если ты встречаешь человека с уродливой, противной тебе физиономией, не считай его, ради бога, порочным, не удостоверившись в этом!» Патер отвечал кротко и обтекаемо; он выбрал испытанный способ полемики: соглашаться с доводами оппонента. Да, внешность обманчива, но в этом и состоит волнующая деликатность предмета, это и требует для проникновения в душу, закрытую за семью печатями, божественного чутья. Прирожденный физиономист наделен даром осмысливать скрытое знание чувства. Его истинная стихия начинается там, где кончается очевидное, где под масками и мимикрией идет тончайшая игра глубоких подтекстов. Его не проведет даже тот знаменитый дипломат, о котором писали, что, если его ударят сзади ногою, собеседник не приметит в лице ни малейшего движения; под строгой миной вельможи он узрит беспомощного супруга и растерянного отца. Поклонники боготворили Лафатера, считали его провидцем. Граф Калиостро, величайший шарлатан Европы, боялся его: возможно, видел в нем конкурента, а может быть, опасался разоблачения: физиономия у него самого была варварская. Лафатер искал встречи, но Калиостро невежливо уклонялся: «Если из нас двоих вы более образованны, то я вам не нужен, а если более образован я, то вы не нужны мне». Лафатер не обиделся и написал Калиостро письмо, в котором просил разъяснить, хотя бы письменно, каким путем тот приобрел свои чудовищные познания. В ответ была получена записка: «In herbis, in verbis, in lapidibus» — знаменитая фраза: «В траве, в слове, в камне», которой авантюрист пользовался в трудных случаях жизни. Лишь один человек вскоре после смерти Лафатера своей громкой известностью едва не затмил его имя.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|