Поиски вечного и пути в будущее
В эпоху символизма (1900–1910) литературоведение пришло в упадок. Роль учёных пришлось взять на себя поэтам и критикам. Возникла блестящая школа религиозно-философской критики (В.В.Розанов, Д.С.Мережковский, Вяч. Иванов, М.О.Гершензон и другие). Главной её заслугой нужно признать перемену взгляда на классику XIX века. Теперь в ней искали не отражения вещей временных (социальных лозунгов или познавательных описаний), а проблесков вечности – мыслей о Боге и дьяволе, любви и смерти. Заново были открыты полузабытые имена Тютчева, Баратынского и Языкова. А Гоголь оказался не сатириком и зачинателем критического реализма, но религиозным мыслителем и предшественником модернизма. Религиозно-философская критика обладала всеми родовыми качествами критики: очень чуткая к тому, что близко её авторам, она была иногда поразительно глуха ко всему остальному. При всём своём стилистическом блеске и тонкой интуиции она часто страдала произвольностью и бездоказательностью выводов, натяжками и схематизмом. Важнейшим событием в филологии стало создание научной теории стиха. Честь первооткрывателя принадлежит не учёному, а поэту – Андрею Белому. В своей книге «Символизм» (1905) он сформулировал разницу между метром и ритмом и описал, как менялся в разные эпохи ритм одного и того же четырёхстопного ямба. Из этих штудий Белого вышло всё современное стиховедение. К середине десятых годов символистов потеснили футуристы. Теоретическую поддержку футуризма взяли на себя не критики и философы, а филологи, и это дало, быть может, самую блестящую страницу в истории русского литературоведения – ОПОЯЗ. Это сокращение ознаяает «Общество изучения поэтического языка». Ядром его были трое литературоведов: Виктор Борисович Шкловский, Борис Михайлович Эйхенбаум и Юрий Николаевич Тынянов. Они решительно отказались считать литературоведение придатком к социальной истории или истории идей. Если литературоведение есть наука о художественных текстах, то оно должно заняться именно тем, что делает эти тексты художественными, полагали они. То, что обычно называлось “содержанием”, то есть мысли и картины, ОПОЯЗ вызывающе объявил “материалом”: если мысль можно высказать помимо художественной формы, значит, сама по себе она к искусству отношения не имеет. В искусство она превращается при помощи приёма (одно из главных понятий опоязовской теории), который деформирует материал. Цель приёма – остранение (от слова “странный” и от слова “со стороны”): писатель стремится к тому, чтобы читатель увидел мир как бы впервые. С течением времени приём становится привычным – автоматизируется – и сменяется новым: так развивается искусство.
ОПОЯЗ стремился к строгой научности. Поэтому он сосредоточил свои усилия на изучении формы. “Спорить о религиозных убеждениях Достоевского можно бесконечно, – полагали опоязовцы, – а строение его романов можно описать доказательно”. Это стремление к строгости, трезвости и доказательности привлекло внимание многих учёных. Сотрудничая и полемизируя с ОПОЯЗом, они выработали формальный метод в литературоведении. По количеству ярких имён с формализмом не может сравниться, пожалуй, ни одна филологическая школа. Кроме членов ОПОЯЗа, к нему примыкали В.В.Виноградов, Г.О.Винокур, В.М.Жирмунский, В.Я.Пропп, Б.В.Томашевский, Н.С.Трубецкой, Р.О.Якобсон и Б.И.Ярхо. Каждый из этих учёных – гордость филологической науки. Опоязовцы подходили к литературному процессу не как наблюдатели, а как участники, поддерживая и разъясняя новаторство Маяковского, Хлебникова и Пастернака. Участие в литературных схватках помогло им увидеть по-новому и классическую литературу: не как мирную преемственность от Державина к Пушкину, от Пушкина к Некрасову и далее – а как яростную борьбу, где новое восстаёт против старого, а затем устаревает и свергается новейшим. Таково было мироощущение революционной эпохи, обнаружившей непрочность всего привычного и установившегося. Когда же революция стала застывать в жёсткие формы тоталитарного режима, идеи ОПОЯЗа стали подозрительными, а его демонстративное пренебрежение идеологическими элементами искусства – крамольным. В искусстве восторжествовали идейность и партийность, формализм был предан проклятию. Начиналась сталинская эпоха.
Заморозки и оттепель В 1930–1950-х годах развитие науки скрылось, как река подо льдом. Теоретическая мысль была скована: победившая идеология объявила все главные вопросы решёнными раз и навсегда. Лучшие силы литературоведения уходят в более безопасные области, прежде всего в издание и комментирование классиков. В 1931 году была основана «Библиотека поэта» — серия, в которой вышло немало образцовых изданий русских поэтов XVII–XX веков. В этом же году начинают выходить сборники «Литературного наследства», главная задача которых – публикация ранее не изданных материалов (писем, дневников, неопубликованных произведений, документов о жизни писателей, портретов и так далее). В 1948 году начата ещё одна серия – «Литературные памятники». Многие тома этих серий – образцы филологической культуры. Публикуемые тексты тщательно выверены, избавлены от цензурных и редакторских искажений, прослежена история работы автора над текстом. Издания сопровождаются обстоятельным комментарием и статьями, многие из которых – полноценные научные исследования о публикуемом авторе или произведении. В эту же эпоху появляются академические издания классиков: Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. Конечно, вся эта работа велась в области разрешённого – но тем тщательнее трудились там, где это было возможно. Когда Сталин умер и началась “оттепель”, оказалось, что филология находится в наилучшем положении из всех гуманитарных наук. Идеологический надзор был, конечно, и здесь, но несравненно более слабый, чем в исторической науке или в философии. Конечно, и здесь было выгоднее писать о партийности многонациональной советской литературы – но ведь можно было и не писать!
Поэтому литературоведение переживает бурный расцвет, связанный прежде всего с московско-тартуской школой. Главными понятиями этой школы были структурализм и семиотика. Семиотика (от греч. — “знак”) — это значит: искусство есть система знаков, подобная языку (поэтому возможны выражения вроде “язык пушкинской культуры”). И изучаться оно должно так же, как изучают языки: нужно понять его словарь и грамматику. Образы, жанры, стихотворные размеры не существуют сами по себе – они взаимосвязаны, как в языке взаимосвязаны между собою фонемы, или падежи, или глагольные формы: каждое явление существует лишь в отношении к другим. Систему этих связей можно описать – это и будет структурализм, структурный подход. Читатель подходит к произведению с некоторыми готовыми ожиданиями: на такой-то слог ямба должно падать ударение, такой-то герой в такой-то обстановке должен действовать так-то (в ответ на оскорбление герой с фамилией “Двинский” пошлёт картель, герой по имени “Малыш Сонора” выхватит свой верный кольт и выстрелит, а титулярный советник Крысов запьёт горькую)… Автор может играть на этих ожиданиях, отчасти подтверждая, а отчасти нарушая их. У истоков московско-тартуской школы стоял Юрий Михайлович Лотман. Ему удалось создать в Тарту очаг свободной научной мысли, который привлёк учёных самых разных специальностей. Михаил Леонович Гаспаров занимается главным образом стиховедением и античной литературой. Вячеслав Всеволодович Иванов и Татьяна Владимировна Цивьян – в основном лингвистикой. Елеазар Моисеевич Мелетинский – мифологией. Зара Григорьевна Минц – Блоком. Борис Андреевич Успенский – искусствоведением и историей языка. А у Владимира Николаевича Топорова и Юрия Иосифовича Левина основную специальность вообще трудно определить – настолько многообразны предметы, о которых они пишут.
Но всех их роднило общее стремление к точности и доказательности. Образцом науки для них были математика и логика – поэтому в их работах так часты вычисления, таблицы, диаграммы и условные обозначения. За этим стояло неприятие повсеместной идеологизированной болтовни, которая выдавалась за науку. Поэтому тартусцы старались писать так, чтобы каждое утверждение было доказуемо: их противники возмущались, но спорить не могли. Литературоведение 1960–1980-х годов московско-тартуской школой не исчерпывалось. В те же годы филология испытывает мощное влияние идей Алексея Фёдоровича Лосева и Михаила Михайловича Бахтина. Оба были не филологами, а философами, оба начинали в первые годы после революции. У Лосева за плечами был Беломорканал, у Бахтина – ссылка. Заниматься философией в открытую они не могли, поэтому прятали её в филологические тексты. Их воздействие испытали Дмитрий Сергеевич Лихачёв, крупнейший специалист по древнерусской литературе, и Сергей Сергеевич Аверинцев (его главная специальность – византинистика). Они с другой стороны (опираясь, в частности, на опыт религиозно-философской критики начала века) подошли к тому же, к чему тартуская школа пришла от семиотики, – к описанию культуры как целого, разные грани которого подвластны одним и тем же закономерностям. В этом же направлении работали историки А.Я.Гуревич и Г.С.Кнабе, специалист по древнескандинавской литературе М.И.Стеблин-Каменский и другие учёные. Падение советского режима, как ни странно, совпало с кризисом филологии. Ведущим направлением в науке стал постструктурализм, и его роль скорее отрицательная. Литературоведение 1960–1980-х годов двигалось от не-науки к науке. А для постструктурализма наука – лишь одна из форм умственной игры. Балансируя на грани между наукой, критикой, философией и литературой, он ценит яркость стиля и неожиданность мысли больше, чем фундаментальность и доказательность. Постструктуралисты рассуждают примерно так. Истины не существует. То, что человеку кажется истиной, – всего лишь его мнение, и обычно – мнение корыстное. Оно обусловлено его полом, возрастом, социальной, национальной и расовой принадлежностью. Мир же устроен так, что никакое суждение о нём вообще невозможно: любое суждение будет не мыслью о мире, а мыслью о других мыслях. Поэтому всё, что писатель говорит о мире, Боге, любви, смерти, добре и зле, – лишь предлог для игры (даже если сам он думает иначе). И то же касается и литературоведа: если он пытается понять мысль автора, то на самом деле высказывает лишь свои собственные воззрения, опять же обусловленные социально и психологически.
Литература – это игра в литературу, и ничем иным быть не может. Литературовед может подхватить эту игру – или отказаться в неё играть. В первом случае он указывает на повторяющиеся и схожие элементы в сколь угодно удалённых друг от друга произведениях, прихотливо ветвя ассоциации и растворяя конкретное высказывание в бесчисленных перекличках текстов. Этим он внушает: “Все слова уже сказаны – и поэтому сказать что-либо нельзя. Можно лишь процитировать другого, который, в свою очередь, цитирует много раз повторённую фразу”. Другой путь – деконструкция, разоблачение текста. Опираясь на Маркса и Фрейда, литературовед говорит: “Этот автор пишет так, потому что он представитель буржуазии, белый мужчина, русский”. Так отбрасываются одна за другой все идеи, содержащиеся в тексте, как орудия манипуляции и угнетения. Что же остаётся от литературы? “Письмо” – то есть всё та же игра в литературу и с литературой. С этим же подходом связан и интерес современной науки к функционированию литературы в обществе – к тому, чем обусловлен успех такого-то автора или направления, как складываются литературные репутации, и к социологии литературы вообще. Но в этой области возможна подлинно научная работа, опирающаяся на факты, а не на априорные предпосылки. Сейчас, как в сталинскую эпоху, плодотворная работа большей частью ушла вглубь – в подготовку изданий и публикаций, в комментарии, в составление биографий. Работы филологам прибавилось – приходится осваивать целые культурные пласты, запрещённые и забытые при большевиках. А на теоретическом фронте пока затишье. Литературоведение замерло в ожидании новых идей.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|