Я окунулась в привычную жизнь 10 глава
Кашель Диего меня беспокоит, мы идем на рентген. Все в порядке, даже бронхита нет. Голос у него стал сиплым, из-за кашля воспалились голосовые связки. Этот гнусавый детский голосок терзает мне душу. Покупаю ему толстый шарф, готовлю раствор для полоскания, словно заботливая мамаша. Он полощет горло, смеется: — Я — старая развалина. По-моему, он не против побыть старой развалиной. Ему нужна моя поддержка, моя ответная улыбка. Елка в горшке, выставленная на балкон после Рождества, засохла. Выбрасываю ее на помойку вместе с комом сухой земли. Пустую комнату мы превратили в спортзал — это была задумка архитектора. Большие зеркала, гимнастическая стенка, беговая дорожка в центре. Ночь. Я бегу по движущейся ленте, в темную комнату проникает свет уличных фонарей. Ручейки пота текут по лицу, попадают в рот… горький привкус, привкус ярости — выделения зверя, вымершего миллион лет назад. В темном зеркале контур моего тела движется сам по себе, один: эта комната предназначалась нашему ребенку. Внизу, на улице, кто-то смеется… лента движется быстро, я сбиваюсь с ритма, падаю.
Скрыв под рукавом белый бинт на вывихнутом запястье, иду в роддом проведать Виолу. Она уже родила, лежит на постели в мятом халатике, лицо ничуть не изменилось — я привыкла видеть ее такой на работе или за чашкой кофе в баре. Немного обвис живот, на руке лейкопластырем закреплена капельница. Цветная женщина по соседству с Виолой слушает радио через наушники. Виола лежит в этой жалкой больничной палате, спокойная, умиротворенная, одна нога согнута, лицо желтоватого цвета, волосы растрепаны. Увидев меня, улыбается: — Как хорошо, что ты пришла! Я осматриваюсь: почему она не выбрала другую больницу? Но Виола непредусмотрительная — у нее отошли воды, она вызвала «скорую помощь», и ее привезли туда, где было место.
— Покурим? — А тебе можно? — Да ну их всех к черту… Мы стоим у перил, почерневших от смога, на балкончике размером с половичок. Снизу поднимается тошнотворный запах столовской пищи. Виола курит, жадно затягиваясь. В больничном дворике прогуливаются пациенты, приходят и уходят посетители. — Ты довольна? — Да. Ветер обдувает ее осунувшееся лицо. Она рассталась со своим парнем, татуированным балбесом, будучи беременной. Решила, что справится сама, хотя характер у нее не такой уж сильный. Никакой романтики, никакой любви — сплошной реализм. И все же есть в этой молодой женщине какое-то очарование. Помогаю ей протереть шею гигиеническими салфетками, немного прибираюсь в металлической тумбочке: опрокинутый пакет сока, прилипший глянцевый журнал. Виола благодарит меня. Спускаюсь вниз, покупаю для нее пачку сигарет, мороженое. Как странно, что женщина, недавно родившая, сейчас совсем одна. — А где твоя мать? — Отдыхает на море. Все, что я вижу, расходится с моим представлением о материнстве, с тем приторным сиропом, который, как я полагала, придется непременно проглотить. Виола такая одинокая и беспомощная, что я успокаиваюсь. Она совсем не похожа на молодую мать, кажется, что она оказалась в больнице потому, что упала с мопеда и сломала ногу. Медсестра приносит ребенка. Виола тотчас вручает его мне, будто передает папку или бутерброд. — Как он тебе? — спрашивает. Крошечный, черненький, нос приплюснут, выражение лица — как у взрослого. Совсем не похож на итальянца, скорее, на афганца — своего отца. — Ему бы еще галстук — вылитый директор… такой пойдет домой своими ногами. — Ты права, это так… к счастью, — смеется Виола. Афганец не плачет, тихо лежит. — Пусть поспит.
— Молоко у тебя есть? Виола прикладывает ребенка к еще не разбухшей груди. Фыркает. Медсестра говорит: — Если ребенок не будет сосать, молоко не придет. Когда медсестра уходит, Виола посылает ее ко всем чертям. Я не знаю, как это делается, но пытаюсь помочь Виоле… Подкладываю подушку, придерживаю головку малыша, щекочу подбородок, чтобы он открыл ротик. Виола говорит, что у меня получается лучше, чем у медсестры. Я смеюсь, краснею. Мы обнимаемся на прощание, Виола плачет и смеется сквозь слезы: — Это гормоны падают. Медсестра относит малыша в детское отделение, я иду за ней. Смотрю из-за стеклянной двери на эти кроватки — белое поле с беззащитными всходами. Семена, прорастающие в снегу. Несколько дней назад я прочла в газете историю одной женщины, которая похитила ребенка в родильном доме… далеко она не ушла, присела на скамейку в нескольких кварталах от больницы. Когда к ней подошли полицейские, она была рада отдать им младенца — он плакал, а она не знала, как его успокоить. Она не представляла себе, что он может так плакать, что может быть голоден. Она ни о чем не подумала — ни о том, какой шок испытает мать, ни о том, какие будут последствия. Она это сделала инстинктивно — так собака обычно тащит кость. Когда-то я не обращала внимания на подобные новости, пролистывала их без всякого интереса, а сейчас не могу. Я думаю о глазах той женщины, которая не в силах совладать с собой. Спускаюсь по лестнице, сажусь в машину. Скорее всего, Виола не станет хорошей матерью — она слишком бедна, слишком несчастна. Но как знать, возможно, я не права. Я должна смириться с мыслью, что дети — как трава, растут там, где придется, куда ветер занесет семена.
Из Румынии приходят письма от двух детей, усыновленных нами на расстоянии. Я не читаю их, мне не интересно устанавливать с этими детьми эмоциональный контакт. Заполняю на почте бланк, отправляю деньги — всё, хватит. Диего красным карандашом отмечает фотографии для отправки в Милан. Худющая модель одета в какие-то лохмотья Из маскировочной ткани. На ней солдатские сапоги, кепка с козырьком. Лицо вымазано черной краской, как у солдата, пробирающегося по лесу. По телевизору показывают массовые убийства в Руанде. Новости смотрит только папа. Черные мундиры в потоке красной грязи… Я подхожу ближе.
— Что это? — спрашиваю у отца. — Трупы. Смотрю на эти тела со вспоротыми животами, отрубленные головы. Братья, которые в один прекрасный день принялись убивать друг друга. Выключаю телевизор, по спине пробегает дрожь. На экране был номер расчетного счета, я списала его, пошлю деньги и этим африканским сиротам. Отец пьет виски, Диего спит. Нынче вечером голос у него был писклявый, как у евнуха. Неожиданно отец спрашивает: — Послушай, Джемма, почему бы вам не усыновить ребенка? Отвечаю ему спокойно, без эмоций, что двух детей мы уже усыновили дистанционно, этого достаточно. Он кивает и продолжает: — Вы оба молоды, у вас доброе сердце… — К тому же мы не женаты, папа. — Об этом я не подумал. Он одевается, идет к входной двери, потом возвращается. — Ты что-то забыл, папа? — Может быть, вам пожениться? — Спокойной ночи, папа.
Мы поженились. Расписались в муниципалитете, были только близкие родственники и свидетели: Дуччо, новый менеджер Диего, костюм в полоску, красные подтяжки, и Виола с маленьким афганцем на руках. Был самый обычный день, кажется четверг. Мы не готовились к этому событию, все произошло очень быстро и без особого желания с моей стороны. Когда истек положенный месяц с момента подачи заявления, нам назначили день, и мы явились к парадному залу муниципалитета с двумя бронзовыми гербами у входа, над которыми печально свисал итальянский триколор. Вместе с нами ожидала пара лет под пятьдесят, оба разведенные, вступают в брак вторично. На мне был серый костюм, слишком строгий, в нем я похожа на свою маму. В последний момент, перед выходом из дому, я повязала на шею цветной платок — он немного оживил мой наряд. Диего в том самом велюровом пиджаке, который проносил всю зиму. Единственный праздничный атрибут — галстук-бабочка горчичного цвета — криво прицеплен поверх спортивной рубашки. На улице Виола достает из сумки вакуумную упаковку риса. Ждем, когда она разорвет пакет зубами, отсыплет всем по горсти. Наконец нам в лицо летит град рисовых зерен. Сомнительное удовольствие — получить заряд шрапнели в лицо. Сейчас это кажется смешным, а тогда я злилась…
Диего снимает: установил фотоаппарат на мраморной колонне — бежит ко мне и к гостям. Я не помню, получились ли у него эти фотографии. Свадьбу отмечали неподалеку от Капитолия в ресторанчике, забитом немецкими туристами. Я плохо помню тот день, мое скверное настроение испортило праздник. Диего поднял бокал, повернулся к столику немцев, произнес тост. Свист и поздравления на немецком… Соединенные Штаты бомбили Ирак. Накануне ночью мы сидели у телевизора и смотрели, как бомбардировщики «В-52» и истребители «Wild Weasels» сбрасывают снаряды… — …Они говорят, что целятся в стратегические объекты… а попадают в больницу, в автобус… и потом извиняются на пресс-конференции, попивая минеральную водичку… — Папа размахивал руками. — Знаешь, что написано у них на ракетах? Парни из батальона «Апаш» развлекаются… на одной пишут: «Это для твоей задницы, Саддам», на другой: «Это для задницы твоей жены». Он выпил лишнего, сидел грустный, о чем-то думал, что-то жевал. С некоторых пор мир нравился ему все меньше и меньше. Раньше мама могла уравновешивать его настроение, обращала его к мелочам и банальностям. После ее смерти Армандо восстал, дал волю своим мыслям. У меня недовольный вид, на безымянном пальце — новенькое обручальное кольцо. Мы поженились для того, чтобы усыновить ребенка. Наши имена начинают совместное странствие по бесконечным коридорам итальянской бюрократии. Я боялась, что это юридическое признание нашей любви что-то отнимет у нас. Поставив свою подпись рядом с подписью Диего, я не испытала никакой радости, — наоборот, почувствовала горечь поражения. Этот брак окончательно утверждал мою неполноценность. Задумчиво крошу за столом хлеб. Диего время от времени кладет голову мне на плечо. Папа поднимает бокал, стучит вилкой по стеклу, привлекая к себе внимание. Он хотел бы произнести тост, однако молчит, стоит с открытым ртом… Пауза слишком затягивается, становится какой-то театральной. Папа смотрит вокруг: убогий стол, кучка друзей, современных, раскованных. Папа щурит глаза, сдвигает брови, как он обычно делает, чтобы собраться с мыслями, затем выдает короткую речь: — Желаю молодоженам здоровья, согласия… чтобы дом — полная чаша… и… и что Бог даст… Папа смотрит на меня и Диего как на единое целое. Комок в горле не дает ему договорить — он делает вид, что икота одолела, закрывает рот салфеткой, пардон. — Мне не хватает Аннамарии… — бормочет. Виола недовольна тем, что мясо жесткое.
— Закажи что-нибудь другое, — сухо отвечаю я. Дуччо не дождался десерта — вернулся к своим моделям. Галстук-бабочка Диего лежит в кармане его велюрового пиджака — я нашла его там через несколько дней после свадьбы. В ту ночь мы не занимались любовью. Диего открыл шампанское, припасенное в холодильнике. Пьем на брудершафт, проливаем шампанское друг другу на шею, на одежду. Смеемся, болтаем о пустяках. Тишина нас пугает… мы боимся своей наготы, своего поражения. Разбудил нас телефонный звонок. Это Гойко, насвистывает в трубку свадебный марш. Предполагалось, что он будет одним из свидетелей, но нужно было ходить в посольство, оформлять документы, а мы все трое были ленивы и ненавидели бюрократию, так что в итоге ничего не вышло. — В любом случае ты — единственный настоящий свидетель, — сказали мы ему. — Я знаю… жаль, что только свидетель. Я бы предпочел быть убийцей, — смеется он. Спрашивает нас про медовый месяц в своей неповторимой манере: — Под каким заморским небом будете трахаться? Диего улыбается, потирает лоб, смотрит на меня: — Останемся в Риме, надо работать. — Ты в своем уме, дубина? После свадьбы нужно хватать жену и уезжать… Не знаю, что он себе вообразил. Может быть, одну из пышных свадеб, что устраивают у них, — невеста вся в вышивках, в окружении гостей, накачавшихся сливовицей. Конечно же, он и представить себе не мог, что у нас все было очень скромно, что в нашем доме поселилась печаль, а мы сами, сонные, скучные, валяемся в постели. — Бери свою жену и вези ее в гостиницу. — Хорошо, попробую, — улыбается Диего. Он кладет трубку, смотрит на меня, выключает свет: — Закажем номер люкс в Гранд-отеле… — Деньги на ветер бросать… — ворчу я, как и положено экономной жене. Диего ворочается на кровати, потом встает. Утром я обнаруживаю его на диване перед включенным телевизором — какой-то усатый дядька на экране продает картины в стиле art naïf. Рука у Диего свесилась на ковер, одеяло сползло, открыв голый торс. На полу валяется пустая бутылка из-под шампанского. Подбираю подушку, тапку. Иду на кухню, смотрю из окна на проезжающие машины, на рыночные прилавки. Принимаюсь лбом к стеклу — вся картинка превращается в какую-то кашу грязного болотного цвета.
Спустя два дня мы представили наш запрос об усыновлении в ювенальный суд. Так началась волокита — хождение из кабинета в кабинет, кипы документов. Моей беременностью стали бесконечные анкеты, заключения, выписки. Эта бюрократия даже радовала меня — время шло, проблема переместилась из моего тела в канцелярские бумаги, в министерские кабинеты. Я вечно спешила куда-то, бросала мопед в переулках, взбегала по лестницам. Почти сдружилась с охранниками и с неприветливыми, надменными чиновницами. Папа подписал у нотариуса согласие на передачу наследства. Диего поехал в Геную, у него была судимость: он проходил по делу ультрас из Марасси и был осужден за хулиганство. Нас вызвали в полицейский участок. Мы оказались перед следователем — полноватым молодым человеком с плоским невыразительным лицом и приплюснутым носом — ни дать ни взять камбала. Он все время крутил в руках золотой брусок зажигалки. Говорил низким голосом, постоянно облизывал губы и почти не смотрел на нас. Диего, улыбаясь, вошел в кабинет. На нем все та же шерстяная шапочка с помпоном. История в Генуе представлялась ему далекой и несерьезной, будто из другой жизни. Следователь вздернул подбородок: — Будьте добры, снимите головной убор. Диего снял шапочку, извинился. Через какое-то время этот тип раздраженно попросил: — Перестаньте дергаться. Диего во время допроса раскачивался всем телом, напрягая память, пытаясь вспомнить то время… Он замер, выражение лица у него изменилось, взгляд потемнел. Теперь он сухо отвечал на вопросы. Следователь становился более настойчивым, продолжал облизывать губы. Под его невыразительной бледностью крылся садизм. Неожиданно мы почувствовали себя преступниками. Он знал о нас все, знал о наших поездках в Сараево. Я что-то бормотала про мой первый недолговечный брак, словно оправдывалась. Вялые, рыбьи глаза этого типа скользили по нашим растерянным лицам. Я заметила, что его взгляд остановился на моей груди, поправила блузку. Диего встал. Следователь заметил, что беседа не закончена. — Вы что, нас арестуете? — спросил Диего.
С того самого дня у нас возникло ощущение, что за нами следят. Полицейская машина, время от времени проезжая мимо нашего дома, замедляла ход. Врач-психиатр из районной больницы был любезным пофигистом. Мы шли пешком в эту психиатрическую клинику, красивое здание двадцатых годов с трещинами по фасаду, окруженное одичавшим заброшенным садом. «Белые халаты» курят на подоконниках, по саду бродят наркоманы. Рядом с нами сидит заторможенная тетка с мятым пакетом из универмага «Упим». Когда мы вошли в кабинет, психиатр улыбнулся нам, продолжая говорить по телефону. Закончив разговор, стал задавать вопросы, заполнил анкету. Даже не взглянув на нас, написал положительное заключение.
Наконец мы пришли на первое собеседование с психологом. Психолог, которому досталось наше дело, — крепкая тетка, она ожидает нас в дверях кабинета, беседуя с девушкой из социальной службы. У девушки невыразительное лицо, на ней мужской жилет и галстук. Тетка-психолог кладет на стол наши бумаги, смотрит куда-то мимо нас. Густые волосы, глаза обведены черной тушью, на груди в несколько рядов — крупные гремящие бусы. Должно быть, в молодости слыла красавицей… Я смотрю на ее мясистые губы, на белые зубы, которые она то и дело открывает в улыбке. У нее слишком чувственный, скорее, вульгарный рот. Она меня возненавидит, я это сразу понимаю. Есть женщины, которые меня попросту ненавидят. Я научилась определять это с первого взгляда. Я научилась защищаться — стараюсь не думать об этом, не чувствовать себя жертвой, отвечаю на заданные вопросы. Голос у нее могучий, как она сама, гулко раздается в кабинете, по стенам которого развешены плакаты с изображением детей, переплетенных рук. Психолог улыбается, как бы ободряя меня, но в действительности делает все, чтобы меня смутить. Ее взгляд перелетает с меня на Диего, как теннисный мяч. Я чувствую себя уязвимой, теряю уверенность в себе. Знаю, она взвешивает наши недостатки. Диего моложе меня, это же очевидно. Я сижу сгорбившись, обхватив себя руками, будто у меня болит живот. Сразу понятно, что это я бесплодна. Говорю о каких-то пустяках, ухожу от ответа на вопросы. Я не могу открыть правду. Правда в том, что я хочу иметь ребенка, похожего на мужчину, которого люблю. Эта женщина, тарахтящая, как ее бусы, все понимает — я напрасно лукавлю. Но для меня это последний шанс. Если бы я могла родить ребенка, я не сидела бы здесь, перед ней. Не желание сделать добро привело меня сюда. Я боюсь потерять Диего, хочу привязать его к себе этим ребенком, посадить под замок. Я бодрюсь, но кто знает, чего мне сейчас стоит не заплакать, не упасть головой на этот стол, заваленный папками, в каждой из которых — трагедия других людей… Я думала, что психолог сможет переубедить меня, думала, что здесь, как в церкви, тебя возьмут за руку и поведут. Но эта тетка делает свою работу — исследует будущих родителей. Она говорит мне, что это долгий путь, тяжелое испытание для нашей психики. — Даже пары, у которых есть полное взаимопонимание, которые осознанно делают этот шаг, зачастую не могут избежать сильных потрясений. Чувствую, что у меня взмокли подмышки, — это выходит мое смятение, моя боль. — Корова! Чертова толстуха! — возмущаюсь я дома. Такое ощущение, будто меня публично раздели и высекли. Как будто чья-то рука забралась внутрь и выскоблила мое чрево, убирая последние сгустки крови. Диего закрылся в своей лаборатории. Ну и пусть. Когда он проходил мимо, я хотела вцепиться ему в волосы, разорвать свитер. Он меня бросил, не защитил. Я что-то говорила там, у психолога… а она вдруг повернулась к Диего и спросила: «Как вам кажется, ваша жена говорит откровенно?» Диего ничего не ответил, даже рта не раскрыл. Потом кивнул… автоматически, по инерции, как те игрушечные собачки в машинах.
На следующую встречу я не пошла. Проблемы в редакции. Смешная причина, но я действительно не хотела идти и публично позориться. Мы не предполагали, что это будет так сложно. Мы мечтали, что возьмем ребенка, — и все. Теперь мы знаем, что нужно долго ждать, отвечать на бесконечные вопросы. Знаем, что новорожденного малыша нам не дадут, — у нас нет опыта. Наверное, Диего тоже боится. Мы читали в книжке, что первые два года жизни малыша самые важные. В это время он — мягкий податливый материал, который потом неизбежно твердеет.
Один рекламщик, с которым Диего познакомился в агентстве, приглашает нас на ужин. У них приемная дочь Людмила — милый, нежный белокурый ангел. Как фея Динь-Динь из сказки про Питера Пэна. Современная, хорошо обставленная квартира. Тарелки из темного стекла, в центре кухни — высокая барная стойка. Мать — англичанка, светловолосая, как и приемная дочь. Людмила в самом деле похожа на своих приемных родителей, — может быть, поэтому они ее и выбрали, промелькнула в голове подлая мыслишка. Я знаю, что это так, я теперь смотрю в корень. Все приготовлено со вкусом: красное вино в высоких бокалах, цветная капуста, запеченная под соусом бешамель. Кажется, что у этой пары полная гармония, — так заботливо они относятся друг к другу. Отец семейства, надев толстую перчатку, открывает духовой шкаф, мать кормит девочку — той почти шесть лет, но сама она ест плохо. Позже Людмила прощается с гостями — мать ведет ее в постель. В руках у Людмилы кукла, с которой она не расстается. Мать возвращается, подает заварной крем в чашечках, закуривает. Вскоре появляется девочка, она хочет пить, просит воды по-русски. Она всегда говорит на своем языке, когда устает. Мать гасит сигарету, дает Людмиле воды, снова ведет ее спать. Девочка возвращается, она не напилась. Теперь с ней идет отец, но она опять прибегает. Личико у нее уже не такое ангельское. За этим столом последней модели чувствуется убийственное замешательство… папа — итальянец, мама — англичанка, русский ребенок. Мало-помалу рушится замок семейной идиллии. Девочка, которая падала с ног от усталости, сейчас не хочет никуда уходить. Родители переглядываются, они в замешательстве. У рекламщика побагровели щеки, как будто он хочет закричать, но не может, потому что во рту кляп. Его жена закуривает очередную сигарету, искра падает на кофту. Она отряхивает рукав, смотрит на прожженное место. Супруги извиняются перед нами, улыбаются смущенно — все-таки мы гости. Разрешают ребенку делать все что угодно. Людмила бросает на пол подушки, прыгает, заводит какую-то ужасную говорящую игрушку. В одно мгновение девочка разрушает эту близость, эту теплоту, уничтожает рекламную картинку. Отец встает, что-то шепчет девочке на ухо. Подошедшую мать Людмила пинает. После маленькой семейной неурядицы на столе появляется портвейн. Ребенок вскоре засыпает перед телевизором, на экране бегают друг за другом Том и Джерри. Мы тоже поворачиваемся на слишком громкий звук. Мать вынимает видеокассету — ей хочется поделиться со мной наболевшим. Она начинает с лирического вступления о поездке в Россию, о встрече с Людмилой в детском доме и постепенно подходит к настоящим проблемам. Девочка ее не признаёт, она помнит свою настоящую мать, поэтому, когда сердится, кричит: «Ты не моя мама». С отцом ведет себя лучше, но все равно ребенок очень агрессивный. Это хорошо, значит, она выплескивает свою боль, свою злость. — Ты даже не представляешь, в каких условиях они там живут… Эти кроватки с решеткой, как в тюрьме… — Голос у матери дрожит. Потом она произносит фразу, правдивую и страшную: — Я люблю Людмилу… но, если бы можно было вернуться назад, не знаю, как бы я поступила. Мы взвалили на себя такую ношу… приняли столько чужой боли! У нее светлая кожа, милое, наивное лицо. Наверное, она постарела за эти два года. Неправда, что ты усыновляешь ребенка. Ты усыновляешь боль всего мира. Это лакмусовая бумага твоего бессилия.
На пятой встрече с психологом лед тронулся. Я не могу говорить, у меня текут слезы. Психолог замечает, что слезы — это хорошо. Через неделю начинаю рассказывать о матери, о том, что я никогда не видела ее голой, что она брызгала мои кеды дезодорантом, кормила меня из пластиковых тарелок. Лью слезы ни о чем. Об этих пластиковых тарелках, об этой стерильности. Спустя два месяца признаюсь, что усыновление ребенка для меня — выход за неимением другого. Я не уверена, смогу ли полюбить его всей душой, смогу ли вообще кого-нибудь полюбить. Мне понравилось говорить правду, в этом есть вкус, в этом есть дерзость. Признаюсь, что мне страшно. Я боюсь потерять Диего, потому что он моложе меня, потому что я стерильна, а у него «отличная сперма». Рассказываю обо всем том ужасе, что мне пришлось пережить, — иглы, мертвые яйцеклетки. Я больше не плачу, я спокойно смотрю на себя со стороны. Теперь плачет Диего, дрожит, заходится в кашле. Психолог вышла, чтобы мы успокоились. Вернувшись, предлагает нам мятные карамельки — свежий вкус действует благотворно. Рука Диего лежит в моей руке. Мы — дети, малыши, которые встретились в детском саду и полюбили друг друга так сильно, что любовь эта больше их самих. Смотрю на Диего. — Хочу, чтобы у моего сына были его глаза, его затылок. Как вы думаете, такой ребенок есть? — спрашиваю я у психолога. — Есть, — кивает эта крепкая, плотно сбитая женщина. Я обнимаю ее. Теперь она — моя мать, настоящая, та, которая меня удочерила. На следующей встрече Диего рассказывает про своего отца, про машинное отделение, причал, усеянный опилками. На последней встрече психолог говорит: — …В этих детях всегда находят то, что хотят найти. И ты, Джемма, найдешь затылок Диего. А ты, Диего, найдешь своего отца. Она говорит, что мы научились искать. Мы с Диего идем, обнявшись, куда глаза глядят. Идем к нашей старой барже, где теперь — модный бар и не осталось ничего нашего. Нет дивана из искусственной кожи со скабрезными надписями, на котором мы сливались в любви. Вместо грязного линолеума — новенький паркет. Мы едим вяленую говядину, плачем от любви над этим сухим темным мясом. Но мы-то живы, кровь бежит по нашим венам. Я смотрю на реку — мутно-желтая вода ничуть не изменилась. Изменились мы. Диего говорит: — У нас вся жизнь впереди. Возвращаемся домой. Перед нами — затылок, ребенок так близко, что можно до него дотронуться. Теперь психолог нам доверяет, ободряет нас. Нам не вручат кота в мешке. Будет возможность выбора, состоятся предварительные встречи. — Мы не будем выбирать, — сказал Диего. Первый ребенок, который сюда войдет, который посмотрит на нас, будет нашим. Детей не выбирают, это не рыба на прилавке. Мы готовы к отцовству и материнству. Прощаемся с нашим психологом в пиццерии. Пицца отвратительная, моцарелла с дерьмом, в жизни не ела ничего противнее. Плачем все трое. — Никогда не встречала таких славных ребят, таких искренних, как вы, — грустно говорит психолог. Наш запрос отклонен. Мы не можем быть усыновителями. Из-за судимости Диего. Этот следователь с рыбьими глазами основательно подошел к делу. Папа принес мушмулу — Диего ее очень любит. Помыл, разрезал плоды. — Уедем отсюда. Поедем жить в Исландию. Диего стоит у окна. Я смотрю на его затылок. Я выросла. Странно, но я чувствую: что-то нас ждет. Хотя сегодня вечером эта вера в будущее кажется особенно нелепой.
Гойко в плохом настроении. Он выглядит старше своих лет, по-стариковски волочит ноги, размахивает руками, раскрыв большие ладони. Напоминает мне старую заброшенную мельницу, какие стоят вдоль берега Дрины. Приземистый корпус из потемневшего кирпича, крылья сломаны — того и гляди упадут… но она по-прежнему с надеждой смотрит в небо, ждет ветра. — Я не думал, что зло так живуче, что мое поколение будет ворошить прошлое, откапывать погибших во Второй мировой, в сражениях с турками… только затем, чтобы снова сеять ненависть… не могу в это поверить, у нас вся жизнь была впереди… концерт «U2», любимая девушка, чего нам не хватало? Почему мы выбрали худое семя, отравленные колодцы, гниющие останки? Мы сидим на автобусной остановке под навесом из матового пластика — три усталых туриста, которые потерялись, но им на это наплевать, потому что они никуда не спешат. За нашей спиной — металлический диск крытого бассейна, из-за переплетенных черных труб он похож на скелет какого-то доисторического животного. Перед нами — широкая пустая дорога, дождь недавно закончился, оставив на обочинах грязь. За проехавшим стареньким «опелем» тянется темный шлейф дыма. Пьетро закрывает рукой нос. — Что, в Риме жить лучше? — смеется Гойко. — Да… пожалуй, — бормочет Пьетро. — А здесь тебе все кажется убогим, тусклым… — Хриплый голос Гойко звучит угрожающе, и даже лицо его кажется мне сердитым. Пьетро пожимает плечами, смотрит на пустую дорогу, на облезлый ствол дерева, согнувшийся, как удилище. — Ну почему… площадь с шахматами мне понравилась. — На той площади встречаются старики и беженцы. Лучше бы ты сидел на Пьяцца Навона, где-нибудь в баре напротив фонтана Бернини… тебе повезло, ты итальянец. Хочу успокоить Гойко, кладу ему руку на колено, но в этом жесте чувствуется испуг, я напираю слишком сильно. Боюсь, что он скажет Пьетро лишнее. Может, не нужно было на него полагаться… ему столько пришлось пережить, его спокойствие, наверное, скрывает затаенную обиду. — Спроси у своей матери, каким этот город был до ВОЙНЫ. — Очень красивым, — быстро отвечаю я. Я давно не видела Гойко таким сердитым. — Ты знаешь, что здесь она встретила твоего отца? Пьетро кивает, понурив голову. — Он был очень симпатичный, а твоя мать — немного высокомерная, но такая красивая, что могла себе это позволить… Пьетро скребет по джинсам длинными ногтями, отрастил, чтобы играть на гитаре. Он тоже нервничает. — Прекрати! — прошу я. — Меня это раздражает. Он не возмущается, перестает скрести.
Двое ребят в акриловых спортивных костюмах с надписью «OLIMPIK SARAJEVO» на спине играют в мяч на площадке перед металлическим диском бассейна. Гойко возвращает им мяч, который случайно залетел к нам. Потом встает, идет играть с мальчишками… Он не потерял сноровку, умело ведет мяч. — Давай уедем, ма… давай вернемся домой. — Italijan! — кричит Гойко, указывая на Пьетро. — Эй, Дель Пьеро! Ребята подходят к нам. Они похожи, как братья, — одинаковые глаза, одинаковые красные пятна на щеках.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|