Действия. Совершаемые «по ошибке»
Заимствую еще одно место из упомянутой выше работы Мерингера и Майера (с. 98): «Обмолвки не являются чем‑либо единственным в своем роде. Они соответствуют погрешностям, часто наблюдаемым у человека и в других функциях и обозначаемым, довольно бессмысленно, словом „забывчивость“. Таким образом, не я первый заподозрил в мелких функциональных расстройствах повседневной жизни здоровых людей смысл и преднамеренность. Если подобное объяснение допускают погрешности речи,– а речь ведь не что иное, как моторный акт,– то легко предположить, что те же ожидания оправдаются и в применении к погрешностям прочих наших моторных отправлений. Я различаю здесь две группы явлений: все те случаи, где самым существенным представляется ошибочный эффект, стало быть, уклонение от намерения, я обозначаю термином Vergreifen – действия, совершаемые «по ошибке»[51], другие же, в которых, скорее, весь образ действий представляется нецелесообразным, я называю «симптоматическими и случайными действиями». Деление это не может быть проведено с полной строгостью; мы вообще начинаем понимать, что все деления, употребляемые в этой работе, имеют лишь описательную ценность и противоречат внутреннему единству наблюдаемых явлений. В психологическом понимания «ошибочных действий» мы, очевидно, не подвинемся вперед, если отнесем, их в общую рубрику атаксии и специально «кортикальной атаксии». Попытаемся лучше свести отдельные случаи к определяющим их условиям. Я обращусь опять к примерам из моего личного опыта, не особенно, правда, частым у меня. а) В прежние годы, когда я посещал больных на дому еще чаще, чем теперь, нередко случалось, что, придя к двери, в которую мне следовало постучать или позвонить, я доставал из кармана ключ от моей собственной квартиры, с тем чтобы опять спрятать его, едва ли не со стыдом. Сопоставляя, у каких больных это бывало со мной, я должен был признать, что это ошибочное действие,– вынуть ключ вместо того, чтобы позвонить,– означало известную похвалу тому дому, где это случилось. Оно было равносильно мысли «здесь я чувствую себя как дома», ибо происходило лишь там, где я полюбил больного. (У двери моей собственной квартиры я, конечно, никогда не звоню.)
Ошибочное действие было, таким образом, символическим выражением мысли, в сущности не предназначавшейся к тому, чтобы быть серьезно, сознательно принятой, так как на деле психиатр прекрасно знает, что больной привязывается к нему лишь на то время, пока ожидает от него чего‑нибудь, и что он сам если и позволяет себе испытывать чрезмерно живой интерес к пациенту, то лишь в целях оказания психической помощи. б) В одном доме, в котором я шесть лет кряду дважды в день в определенное время стою у дверей второго этажа, ожидая, пока мне отворят, мне случилось за все это долгое время два раза (с небольшим перерывом) взойти этажом выше, «забраться чересчур высоко». В первый раз я испытывал в это время честолюбивый «сон наяву», грезил о том, что «возношусь все выше и выше». Я не услышал даже, как отворилась соответствующая дверь, когда уже начал всходить на первые ступеньки третьего этажа. В другой раз я прошел слишком далеко, также «погруженный в мысли»; когда я Спохватился, вернулся назад и попытался схватить владевшую мною фантазию, то нашел, что я сердился по поводу (воображаемой) критики моих сочинений, в которой мне делался упрек, что я постоянно «захожу слишком далеко», упрек, который у меня мог связаться с не особенно почтительным выражением: «вознесся слишком высоко». в) На моем письменном столе долгие годы лежат рядом перкуссионный молоток и камертон. Однажды по окончании приемного часа я тороплюсь уйти, потому что хочу поспеть к определенному поезду городской железной дороги, кладу средь белого дня в карман сюртука вместо молотка камертон и лишь благодаря тому, что он оттягивает мне карман, замечаю свою ошибку. Кто не привык задумываться над такими мелочами, несомненно объяснит эту ошибку спешкой. Однако я предпочел поставить себе вопрос, почему я все‑таки взял камертон вместо молотка. Спешка могла точно так же служить мотивом и к тому, чтобы взять сразу нужный предмет, чтобы не терять времени на исправление ошибки.
Кто был последним, державшим в руках камертон,– вот вопрос, который напрашивается мне здесь. Его держал на днях ребенок‑идиот, у которого я исследовал степень внимания к чувственным ощущениям, которого камертон в такой мере привлек к себе, что мне лишь с трудом удалось его отнять. Должно ли это означать, что я идиот? Как будто бы и так: то первое, что ассоциируется у меня со словом «молоток» (Hammer), это «хамер» – по‑древнееврейски «осел». Что должна означать эта брань? Надо рассмотреть ситуацию. Я спешу на консультацию в местность, прилегающую к западной железной дороге, к больному, который, согласно сообщенному мне письменному анамнезу, несколько месяцев тому назад упал с балкона и с тех пор не может ходить. Врач, приглашающий меня, пишет, что он не может все же определить, повреждение ли здесь спинного мозга или травматический невроз – истерия. Это мне и предстоит решить. Здесь, стало быть, уместно будет напоминание – быть особенно предусмотрительным в этом тонком дифференциальном диагнозе. Мои коллеги и без того думают, что мы слишком легкомысленно ставим диагноз истерии в то время, когда в самом деле имеется налицо нечто более серьезное. Но мы все еще не видим достаточных оснований для брани! Да, надо еще добавить, что на той же самой железнодорожной станции я видел несколько лет тому назад молодого человека, который со времени одного сильного переживания не мог как следует ходить. Я нашел тогда у него истерию, подверг его психическому лечению, и тогда оказалось, что если мой диагноз и не был ошибочен, то он не был и верен. Целый ряд симптомов у больного носит характер истерический, и по мере лечения они действительно быстро исчезали. Но за ними обнаружился остаток, не поддававшийся терапии и оказавшийся множественным склерозом. Врачи, видевшие больного после меня, без труда заметили органическое поражение; я же вряд ли мог бы иначе действовать и судить; но впечатление у меня все‑таки осталось как о тягостной ошибке; я обещал вылечить больного и, конечно, не мог сдержать этого обещания. Таким образом, ошибочное движение, которым я схватился за камертон вместо молотка, могло быть переведено следующим образом: «Идиот, осел ты этакий, возьми себя в руки на этот раз и не поставь опять диагноза истерии, где дело идет о неизлечимой болезни, как это уже случилось раз в той же местности с этим несчастным человеком!» К счастью для этого маленького анализа, если и к несчастью для моего настроения, этот самый человек, страдавший тяжелым спастическим параличом, был у меня на приеме всего несколькими днями раньше, на следующий день после идиота‑ребенка.
Нетрудно заметить, что на этот раз в ошибочном действии дал о себе знать голос самокритики. Для такого рода роли – упрека самому себе – ошибочные действия особенно пригодны. Ошибка, совершенная здесь, изображает собой ошибку, сделанную где‑либо в другом месте. г) Само собой разумеется, что действия, совершаемые по ошибке, могут служить также и целому ряду других темных намерений. Вот пример этого. Мне очень редко случается разбивать что‑нибудь. Я не особенно ловок, но в силу анатомической целостности моих нервомускульных аппаратов у меня, очевидно, нет данных для совершения таких неловких движений, которые привели бы к нежелательным результатам. Так что я не могу припомнить в моем доме ни одного предмета, который бы я разбил. В моем рабочем кабинете тесно, и мне часто приходилось в самых неудобных положениях перебирать античные вещи из глины и камня, которых у меня имеется маленькая коллекция, так что бывшие при этом лица выражали опасение, как бы я не уронил и не разбил чего‑нибудь. Однако этого никогда не случалось. Почему же я бросил на пол и разбил мраморную крышку моей простой чернильницы?
Мой письменный прибор состоит из мраморной подставки с углублением, в которое вставляется стеклянная чернильница; на чернильнице – крышка с шишечкой, тоже из мрамора. За письменным прибором расставлены бронзовые статуэтки и терракотовые фигурки. Я сажусь за стол, чтобы писать, делаю рукой, в которой держу перо, замечательно неловкое движение по направлению от себя и сбрасываю на пол уже лежавшую на столе крышку. Объяснение найти не трудно. Несколькими часами раньше в комнате была моя сестра, зашедшая посмотреть некоторые вновь приобретенные мной вещи. Она нашла их очень красивыми и сказала затем: «Теперь твой письменный стол имеет действительно красивый вид, только письменный прибор не подходит к нему. Тебе нужен другой, более красивый». Я проводил сестру и лишь несколькими часами позже вернулся назад. И тогда я, по‑видимому, произвел экзекуцию над осужденным прибором. Заключил ли я из слов сестры, что она решила к ближайшему празднику подарить мне более красивый прибор, и я разбил некрасивый старый, чтобы заставить ее исполнить намерение, на которое она намекнула? Если это так, то движение, которым я швырнул крышку, было лишь мнимо неловким; на самом деле оно было в высшей степени ловким, било в цель и сумело пощадить и обойти все более ценные объекты, находившиеся поблизости. Я думаю в самом деле, что именно такого взгляда и следует держаться по отношению к целому ряду якобы случайных, неловких движений. Верно, что они представляют собой нечто насильственное, типа швыряния, чего‑то вроде спастической атаксии, но они обнаруживают вместе с тем известное намерение и попадают в цель с уверенностью, которой не всегда могут похвастаться и заведомо произвольные движения. Обе эти отличительные черты – насильственный характер и меткость – они, впрочем, разделяют с моторными проявлениями истерического невроза, отчасти и с моторными актами сомнамбулизма, что, надо полагать, указывает здесь, как и там, на одну и ту же неизвестную модификацию иннервационного процесса. В последние годы, с тех пор как я начал собирать такого рода наблюдения, мне случалось еще несколько раз разбивать или ломать предметы, имеющие известную цену, но исследование этих случаев убедило меня, что это ни разу не было действие простого случая или ненамеренной неловкости. Так, однажды утром, проходя по комнате в купальном костюме, с соломенными туфлями на ногах, я, повинуясь внезапному импульсу, швырнул одну из туфель об стену так, что она свалила с консоли красивую маленькую мраморную Венеру. Статуэтка разбилась вдребезги, я же в это время преспокойным образом стал цитировать стихи Буша:
У Медицейской же Венеры – Крак! – где нога и где рука!
Это дикая выходка и спокойствие, с которым я отнесся к тому, что натворил, объясняются тогдашним положением вещей. У нас в семействе была тяжелобольная, в выздоровлении которой я в глубине души уже отчаялся. В это утро я узнал о значительном улучшении, и знаю, что я сам сказал себе: значит, она все‑таки будет жить. Охватившая меня затем жажда разрушения послужила мне средством выразить благодарность судьбе и произвести известного рода «жертвенное действие», словно я дал обет: если она выздоровеет, я принесу в жертву тот или иной предмет! Если я для этой жертвы выбрал как раз Венеру Медицейскую, то в этом должен заключаться, очевидно, талантливый комплимент больной; но непонятным остается мне и на этот раз, как это я так быстро решился, так ловко метил и не попал ни в один из стоявших в ближайшем соседстве предметов. Другой случай, когда я опять‑таки воспользовался пером, выпавшим из моей руки, для того чтобы разбить одну вещицу, имел тоже значение жертвы, но на этот раз просительной жертвы, стремящейся отвратить нечто грозящее. Я позволил себе раз сделать моему верному и заслуженному другу упрек, основывавшийся исключительно на толковании известных симптомов его бессознательной жизни. Он обиделся и написал письмо, в котором просил меня не подвергать моих друзей психоанализу. Пришлось признать, что он прав, и я написал ему успокоительный ответ. В то время как я писал это письмо, предо мной стояло мое новейшее приобретение – великолепно глазурованная египетская фигурка. Я разбил ее указанным выше способом и тотчас же понял, что я сделал это, чтобы избежать другой, большей беды. К счастью, и статуэтку, и дружбу удалось вновь скрепить так, что трещина стала совершенно незаметной. Третий случай находится в менее серьезной связи; это была лишь, употребляя выражение Т. Фишера, замаскированная «экзекуция» над объектом, который мне перестал нравиться. Я некоторое время носил палку с серебряным набалдашником; как‑то раз, не по моей вине, тонкая серебряная пластинка была повреждена и плохо починена. Вскоре после того, как палка вернулась ко мне, я зацепил, играя с детьми, набалдашником за ногу одного из ребят, при этом он, конечно, сломался пополам, и я был от него избавлен. То равнодушие, с которым во всех этих случаях относишься к причиненному ущербу, может служить доказательством, что при совершении этого действия имелось налицо бессознательное намерение. Случаи, когда роняешь, опрокидываешь, разбиваешь что‑либо, служат, по‑видимому, очень часто проявлением бессознательных мыслей; иной раз это можно доказать анализом, но чаще об этом можно догадываться по тем суеверным или шуточным толкованиям, которые связываются с подобного рода действиями в народной молве. Известно, какое толкование дается, например, когда кто‑нибудь просыплет соль, или опрокинет стакан с вином, или уронит нож так, чтобы он воткнулся стоймя, и т. д. О том, в какой мере эти суеверные толкования могут претендовать на признание, я буду говорить ниже; здесь будет лишь уместно заметить, что отдельный неловкий акт отнюдь не имеет постоянного значения: смотря по обстоятельствам он употребляется как средство выражения того или иного намерения. Когда прислуга роняет и уничтожает таким образом хрупкие предметы, то, наверное, никто не подумает при этом прежде всего о психологическом объяснении, и, однако, здесь тоже не лишена вероятности некоторая доля участия темных мотивов. Ничто так не чуждо необразованным людям, как способность ценить искусство и художественные произведения. Наша прислуга охвачена чувством глухой вражды по отношению к этим предметам, особенно тогда, когда вещи, ценности которых она не видит, становятся для нее источником труда. Люди того же происхождения и стоящие на той же ступени образования нередко обнаруживают в научных учреждениях большую ловкость и надежность в обращении с хрупкими предметами, но это бывает тогда, когда они начинают отождествлять себя с хозяином и причислять себя к главному персоналу данного учреждения. Когда случается уронить самого себя, оступиться, поскользнуться, это тоже не всегда нужно толковать непременно как случайный дефект моторного акта. Двусмысленность самих этих выражений (einen Fehltritt machen – оступиться и сделать ложный шаг) указывает уже на то, какой характер могут иметь скрытые фантазии, проявляющиеся в этой потере телесного равновесия. Я вспоминаю целый ряд легких нервных заболеваний у женщин и девушек, которые наступают после падения без поранения и рассматриваются как травматическая истерия, вызванная испугом при падении. Я уже тогда выносил такое впечатление, что связь между событиями здесь иная, что само падение было как бы подстроено неврозом и служило выражением тех же бессознательных фантазий с сексуальным содержанием, которые скрываются за симптомами и являются движущими силами их. Не это ли имеет в виду и пословица: «Когда девица падает, то падает на спину»? К числу ошибочных движений можно отнести также и тот случай, когда даешь нищему вместо меди и серебра золотую монету. Разрешение подобных случаев легко: это жертвенные действия, предназначенные для того, чтобы умилостивить судьбу, отвратить бедствие и т. д. Если этот случай произошел с нежной матерью или теткой и если непосредственно перед прогулкой, в течение которой она проявила эту невольную щедрость, она высказала опасение о здоровье ребенка, то можно не сомневаться насчет смысла этой якобы досадной случайности. Этим путем акты, совершаемые по ошибке, дают нам возможность выполнять все те благочестивые и суеверные обычаи, которые в силу сопротивления, которое оказывает им наш неверующий разум, вынуждены бояться света сознания. д) Положение о том, что случайные действия являются в сущности преднамеренными, вызывает меньше всего сомнения в области сексуальных проявлений, где граница между этими обеими категориями действительно стирается. Несколько лет тому назад я испытал на самом себе прекрасный пример того, как неловкое на первый взгляд движение может быть самым утонченным образом использовано для сексуальных целей. В одном близко знакомом мне доме я встретился с приехавшей туда в гости молодой девушкой; когда‑то я был к ней не совсем равнодушен, и хотя я считал это делом давно минувшим, все же ее присутствие сделало меня веселым, разговорчивым и любезным. Я тогда уже задумался над тем, каким образом это случилось; годом раньше я был к этой же девушке полностью равнодушным. В это время в комнату вошел ее дядя, очень старый человек, и мы оба вскочили, чтобы принести ему стоявший в углу стул. Она была быстрее меня и, вероятно, ближе к объекту – схватила кресло первая и понесла, держа его перед собой спинкой назад и положив обе руки на ручки кресла. Так как я подошел позже и все же не оставил намерения отнести кресло, то оказался вдруг вплотную позади нее и охватил ее сзади наперед руками так, что на момент они сошлись впереди у ее бедер. Конечно, я переменил это положение столь же быстро, как оно создалось. По‑видимому, никто и не заметил, как ловко я использовал это неловкое движение. При случае мне приходилось убедиться и в том, что те досадные, неловкие движения, которые делаешь, когда хочешь на улице уступить дорогу и в течение нескольких секунд топчешься то вправо, то влево, но всегда в том же направлении, что и твой визави, пока, наконец, не останавливаются оба,– что и в этих движениях, которыми «заступаешь дорогу», повторяются непристойные, вызывающие действия ранних лет и под маской неловкости преследуются сексуальные цели. Из психоанализов, производимых мной над невротиками, я знаю, что так называемая наивность молодых людей и детей часто бывает лишь такого рода маской, для того чтобы иметь возможность без стеснения говорить или делать неприличные вещи. Совершенно аналогичные наблюдения над самим собой сообщает В. Штекель. «Я вхожу в дом и подаю хозяйке руку. Удивительным образом я при этом развязываю шарф, стягивающий ее свободное утреннее платье. Я не знаю за собой никакого нечестного намерения и все же совершаю это неловкое движение с ловкостью карманника». е) Эффект, создающийся в результате ошибочных действий нормальных людей, носит обыкновенно безобидный характер. Тем больший интерес вызывает вопрос, можно ли в каком‑нибудь отношении распространить наш взгляд на такие случаи ошибочных действий, которые имеют более важное значение и сопровождаются серьезным последствием, как, например, ошибки врача или аптекаря. Так как мне очень редко случается оказывать врачебную помощь, то я могу привести лишь один пример из собственной практики. У одной очень старой дамы, которую я в течение ряда лет посещаю ежедневно дважды в день, моя медицинская деятельность ограничивается утром двумя актами: я капаю ей в глаз несколько глазных капель и делаю впрыскивание морфия. Для этого всегда стоят наготове две бутылочки: синяя – для глазных капель и белая – с раствором морфина. Во время обоих актов мои мысли обычно заняты чем‑либо другим; я проделывал это столько раз, что мое внимание чувствует себя как бы свободным. Однажды утром я заметил, что «автомат» сработал неправильно. Пипетка вместо синей бутылки погрузилась в белую и накапала в глаза не глазные капли, а морфин. Я сильно испугался, но затем рассудил, что несколько капель двухпроцентного морфина не могут повредить и конъюнктивальному мешку, и успокоился. Очевидно, ощущение страха должно было исходить из какого‑нибудь другого источника. При попытке подвергнуть анализу этот маленький ошибочный акт мне прежде всего пришла в голову фраза, которая могла указать прямой путь к решению «sich an der Alten vergreifen»[52]. Я находился под впечатлением сна, который мне рассказал накануне вечером один молодой человек и содержание которого могло бы быть истолковано лишь в смысле полового сношения с собственной матерью[53]. То странное обстоятельство, что легенда не останавливается перед возрастом царицы Иокасты, вполне подтверждает, думалось мне, тот вывод, что при влюбленности в собственную мать дело никогда не идет о ее личности в данный момент, а о юношеском образе, сохранившемся в воспоминаниях детства. Подобного рода несообразности получаются всегда в тех случаях, когда колеблющаяся между двумя периодами времени фантазия становится сознательной и в силу этого привязывается к определенному времени. Погруженный в такого рода мысли, я и пришел к своей пациентке, старухе за 90 лет, и, очевидно, был на пути к тому, чтобы в общечеловеческом характере сказания об Эдипе увидеть коррелят судьбы, говорящей устами оракула; ибо я затем совершил ошибочное действие у старухи, или посягнул на старуху (vergriff mich «bei oder an der Alten»). Однако этот инцидент носил безобидный характер: из двух возможных ошибок – употребить раствор морфина вместо капель или впрыснуть глазные капли – я избрал несравненно более безобидную. И вопрос все же остается в силе: позволительно ли в случаях таких ошибочных действий, которые могут повлечь за собой большую беду, также предполагать бессознательное намерение, подобно тому, как в рассмотренных нами примерах? Для решения этого вопроса у меня, как и следует ожидать, нет достаточного материала, и мне приходится ограничиваться предположениями и аналогиями. Известно, что в тяжелых случаях психоневроза в качестве болезненных симптомов выступают иной раз самоповреждения и что самоубийство как исход психического конфликта никогда не бывает при этом исключено. Я убедился – и когда‑нибудь возьмусь подтвердить это на вполне выясненных примерах, что многие на вид случайные повреждения, совершаемые такими больными, в сущности не что иное, как самоповреждения; постоянно сторожащая тенденция самобичевания, которая обычно проявляется в упреках, делаемых самому себе, или же играет ту или иную роль в образовании симптомов,– эта тенденция ловко использует случайно создавшуюся внешнюю ситуацию или же помогает ей создаться, пока не получится желаемый эффект – повреждение. Такие явления наблюдаются весьма нередко даже и в не особенно тяжелых случаях, и роль, которую играет при этом бессознательное намерение, сказывается в них в целом ряде особенных черт, как, например, в том поразительном спокойствии, которое сохраняют больные при мнимом несчастии[54]. Из медицинской практики я хочу вместо многих примеров рассказать подробно один случай. Одна молодая женщина упала из экипажа и сломала себе при этом ногу; ей приходится оставаться в постели в течение ряда недель, и при этом бросается в глаза, как мало она жалуется на боль и с каким спокойствием переносит свою беду. Со времени этого несчастного случая начинается долгая и тяжкая нервная болезнь, от которой она в конце концов излечивается при помощи психотерапии. Во время лечения я узнаю условия, в которых произошел этот несчастный случай, равно как и некоторые впечатления, предшествовавшие ему. Молодая женщина гостила вместе со своим мужем, очень ревнивым человеком, в имении своей замужней сестры, в многолюдном обществе сестер, братьев, их мужей и жен. Однажды вечером она показала в этом интимном кругу один из своих талантов: протанцевала по всем правилам искусства канкан – к великому одобрению родных, но к неудовольствию мужа, который потом прошептал ей: «Ты вела себя опять как девка». Слово это попало в цель; были ли тому виной именно танцы – для нас не важно. Ночь она спала неспокойно. На следующее утро захотела ехать кататься. Лошадей она выбирала сама, забраковала одну пару, выбрала другую. Младшая сестра хотела взять с собой своего грудного ребенка с кормилидей; против этого она чрезвычайно энергично запротестовала. Во время поездки она нервничала, предупреждала кучера, как бы лошади не понесли, и когда беспокойные кони действительно закапризничали, выскочила в испуге из коляски и сломала себе ногу, в то время как оставшиеся в коляске вернулись целыми и невредимыми. Зная эти подробности, вряд ли можно сомневаться в том, что этот несчастный случай был в сущности подстроен, но вместе с тем нельзя не удивляться той ловкости, с какой она заставила случай применить наказание, столь соответствующее ее вине. Ибо теперь ей долгое время уже нельзя было танцевать канкан. У себя самого я вряд ли мог бы отметить случаи самоповреждения в нормальном состоянии, но при исключительных обстоятельствах они бывают и у меня. Когда кто‑нибудь из моих домашних жалуется, что прикусил себе язык, прищемил палец и т. д., то вместо того, чтобы проявить ожидаемое участие, я спрашиваю: зачем ты это сделал? Однако я сам прищемил себе очень больно палец, когда некий молодой пациент выразил у меня на приеме намерение (которого, конечно, нельзя было принять всерьез) жениться на моей старшей дочери, в то время как я знал, что она как раз находится в санатории и ее жизни угрожает величайшая опасность. У одного из моих мальчиков очень живой темперамент, и это затрудняет уход за ним, когда он болен. Однажды утром с ним случилась вспышка гнева из‑за того, что ему было ведено остаться до обеда в кровати, и он грозил покончить с собой (он прочел о подобном случае в газете). Вечером он показал мне шишку, которую получил, стукнувшись левой стороной грудной клетки о дверную ручку. На мой иронический вопрос, зачем он это сделал и чего хотел этим добиться, одиннадцатилетний ребенок ответил словно в озарении: это была попытка самоубийства, которым я грозил утром. Не думаю, чтобы мои взгляды на самоповреждение были тогда доступны моим детям. Кто верит в возможность полунамеренного самоповреждения, если будет позволено употребить это неуклюжее выражение, тот будет этим самым подготовлен к другому допущению: что кроме сознательного, намеренного самоубийства существует еще и полунамеренное самоуничтожение – с бессознательным намерением, способным ловко использовать угрожающую жизни опасность и замаскировать ее под видом случайного несчастья. Это отнюдь не редкость, ибо число людей, у которых действует с известной силой тенденция к самоуничтожению, гораздо больше того числа, у которых она одерживает верх; самоповреждения – это в большинстве случаев компромисс между этой тенденцией и противодействующими ей силами; и там, где дело действительно доходит до самоубийства, там тоже склонность к этому имеется задолго раньше, но сказывается с меньшей силой или в виде бессознательной и подавленной тенденции. Сознательное намерение самоубийства тоже выбирает себе время, средства и удобный случай; и это вполне соответствует тому, как бессознательное намерение выжидает какого‑либо повода, который мог бы сыграть известную роль в ряду причин самоубийства, отвести на себя защитные силы данного лица и тем высвободить его намерение от связывающих его сил[55]. Это отнюдь не праздные рассуждения; мне известен не один пример случайных по виду несчастий (при верховой езде или в экипаже), ближайшие условия которых оправдывают подозрение бессознательно допущенного самоубийства. Так, например, на офицерских скачках один офицер падает с лошади и получает столь тяжелые повреждения, что некоторое время спустя умирает. То, как он себя держал, когда пришел в сознание, во многих отношениях странно. Еще более заслуживает внимания его поведение до этого. Он глубоко огорчен смертью любимой матери, начинает в обществе товарищей судорожно рыдать, говорит своим близким друзьям, что жизнь ему надоела, хочет бросить службу и принять участие в африканской войне, которая, вообще говоря, его ничуть не затрагивает[56]; блестящий ездок – он теперь избегает верховой езды, где только возможно. Наконец, перед скачками, от участия в которых он не мог уклониться, он говорит о мрачном предчувствии; что удивительного при таком состоянии, если предчувствие это сбылось? Мне скажут, что и без того понятно, что человек в такой нервной депрессии не может так же справиться с конем, как в здоровом состоянии,– вполне согласен; но механизм того моторного стеснения, которое вызывается «нервозностью», я ищу в выделенном здесь намерении самоубийства. Если за случайной на первый взгляд неловкостью и несовершенством моторных актов может скрываться такое интенсивное посягательство на свое здоровье и жизнь, то остается сделать еще только шаг, чтобы найти возможным распространение этого взгляда на такие случаи ошибочных действий, которые серьезно угрожают жизни и здоровью других людей. Примеры, которые я могу привести в подтверждение этого взгляда, заимствованы из наблюдений над невротиками, стало быть, не вполне отвечают нашему требованию. Сообщу здесь об одном случае, в котором, собственно, не ошибочное действие, а то, что можно бы скорее назвать симптоматическим или случайным действием, навело меня на след, давший затем возможность разрешить конфликт больного. Я взял раз на себя задачу улучшить супружеские отношения в семье одного очень интеллигентного человека; недоразумения между ним и нежно любящей его молодой женой, конечно, имели под собой известные реальные основания, но, как он сам признавал, не находили себе в них полного объяснения. Он неустанно носился с мыслью о разводе, но затем опять отказался от нее, так как нежно любил своих двоих детей. Все же он постоянно возвращался к этому плану, причем, однако, не испробовал ни единого средства, чтобы сделать свое положение сколько‑нибудь сносным. Подобного рода неспособность покончить с конфликтом служит мне доказательством того, что в деле замешаны бессознательные и вытесненные мотивы, которые подкрепляют борющиеся между собой сознательные мотивы, и в таких случаях я берусь за ликвидацию конфликт та путем психического анализа. Однажды муж рассказал мне про маленький инцидент, донельзя испугавший его. Он играл со своим старшим ребенком,– которого любит гораздо больше, чем второго,– подбрасывал его кверху и затем опускал вниз, причем раз поднял на таком месте и так высоко, что ребенок почти что ударился теменем о висящую на потолке тяжелую люстру. Почти что, но в сущности не ударился или чуть‑чуть не ударился. С ребенком ничего не случилось, но с испугу у него закружилась голова. Отец в ужасе остался на месте с ребенком на руках – с матерью сделался истерический припадок. Та особенная ловкость, с какой совершено было это неосторожное движение, интенсивность, с какой реагировали на него родители, побудили меня усмотреть в этой случайности симптоматическое действие, в котором должно было выразиться недоброе намерение по отношению к любимому ребенку. Этому противоречила нежная любовь отца к ребенку, но противоречие устранялось, стоило лишь отнести порыв к повреждению к тому времени, когда это был еще единственный ребенок и когда он был так мал, что отец мог и не относиться к нему с особенной нежностью. Мне нетрудно было предположить, что неудовлетворенный своею женой муж имел такую мысль или намерение: если это маленькое существо, для меня безразличное, умрет, я буду свободен и смогу развестись с женой. Желание смерти этого, теперь столь любимого существа должно было, таким образом, бессознательно сохраниться. Отсюда нетрудно было найти путь к бессознательной фиксации этого желания. Существование могущественной детерминации действительно выяснилось из детских воспоминаний пациента – о том, что смерть маленького брата, которую мать приписывала небрежности отца, привела к резким столкновениям, сопровождавшимся угрозой развода. Дальнейшая история семейной жизни моего пациента подтвердила мою комбинацию благодаря терапевтическому успеху.
IX.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|