VIII. Показание свидетелей. 5 глава
– Нет, еще не читал, но хочу прочесть. Я без предрассудков, Карамазов. Я хочу выслушать и ту и другую сторону. Зачем вы спросили? – Так. – Скажите, Карамазов, вы ужасно меня презираете? – отрезал вдруг Коля и весь вытянулся пред Алешей, как бы став в позицию. – Сделайте одолжение, без обиняков. – Презираю вас? – с удивлением посмотрел на него Алеша. – Да за что же? Мне только грустно, что прелестная натура как ваша, еще и не начавшая жить, уже извращена всем этим грубым вздором. – Об моей натуре не заботьтесь, – не без самодовольства перебил Коля, – а что я мнителен, то это так. Глупо мнителен, грубо мнителен. Вы сейчас усмехнулись, мне и показалось, что вы как будто… – Ах, я усмехнулся совсем другому. Видите, чему я усмехнулся: я недавно прочел один отзыв одного заграничного немца, жившего в России, об нашей теперешней учащейся молодежи: «Покажите вы – он пишет – русскому школьнику карту звездного неба, о которой он до тех пор не имел никакого понятия, и он завтра же возвратит вам эту карту исправленною». Никаких знаний и беззаветное самомнение – вот что хотел сказать немец про русского школьника. – Ах, да ведь это совершенно верно! – захохотал вдруг Коля,– верниссимо, точь-в-точь! Браво, немец! Однако ж чухна не рассмотрел и хорошей стороны, а, как вы думаете? Самомнение – это пусть, это от молодости, это исправится, если только надо, чтоб это исправилось, но зато и независимый дух, с самого чуть не детства, зато смелость мысли и убеждения, а не дух ихнего колбаснического раболепства пред авторитетами … Но все-таки немец хорошо сказал! Браво, немец! Хотя все-таки немцев надо душить. Пусть они там сильны в науках, а их все-таки надо душить…
– За что же душить-то? – улыбнулся Алеша. – Ну я соврал может быть, соглашаюсь. Я иногда ужасный ребенок, и когда рад чему, то не удерживаюсь и готов наврать вздору. Слушайте, мы с вами однако же здесь болтаем о пустяках, а этот доктор там что-то долго застрял. Впрочем, он может там и «мамашу» осмотрит и эту Ниночку безногую. Знаете, эта Ниночка мне понравилась. Она вдруг мне прошептала, когда я выходил: «Зачем вы не приходили раньше?» И таким голосом, с укором! Мне кажется, она ужасно добрая и жалкая. – Да, да! Вот вы будете ходить, вы увидите, что это за существо. Вам очень полезно узнавать вот такие существа, чтоб уметь ценить и еще многое другое, что узнаете именно из знакомства с этими существами, – с жаром заметил Алеша. – Это лучше всего вас переделает. – О, как я жалею и браню всего себя, что не приходил раньше! – с горьким чувством воскликнул Коля. – Да, очень жаль. Вы видели сами, какое радостное вы произвели впечатление на бедного малютку! И как он убивался, вас ожидая! – Не говорите мне! Вы меня растравляете. А впрочем мне поделом: я не приходил из самолюбия, из эгоистического самолюбия и подлого самовластия, от которого всю жизнь не могу избавиться, хотя всю жизнь ломаю себя. Я теперь это вижу, я во многом подлец, Карамазов! – Нет, вы прелестная натура, хотя и извращенная, и я слишком понимаю, почему вы могли иметь такое влияние на этого благородного и болезненно-восприимчивого мальчика! – горячо ответил Алеша. – И это вы говорите мне! – вскричал Коля, – а я, представьте, я думал, – я уже несколько раз, вот теперь как я здесь, думал, что вы меня презираете! Если б вы только знали, как я дорожу вашим мнением! – Но неужели вы вправду так мнительны? В таких летах! Ну представьте же себе, я именно подумал там в комнате, глядя на вас, когда вы рассказывали, что вы должны быть очень мнительны. – Уж и подумали? Какой однако же у вас глаз, видите, видите! Бьюсь об заклад, что это было на том месте, когда я про гуся рассказывал. Мне именно в этом месте вообразилось, что вы меня глубоко презираете за то, что я спешу выставиться молодцом, и я даже вдруг возненавидел вас за это и начал нести ахинею. Потом мне вообразилось (это уже сейчас здесь) на том месте, когда я говорил: «Если бы не было бога, то его надо выдумать», что я слишком тороплюсь выставить мое образование, тем более, что эту фразу я в книге прочел. Но клянусь вам, я торопился выставить не от тщеславия, а так, не знаю отчего, от радости, ей богу как будто от радости… хотя это глубоко-постыдная черта, когда человек всем лезет на шею от радости. Я это знаю. Но я зато убежден теперь, что вы меня не презираете, а все это я сам выдумал. О, Карамазов, я глубоко несчастен. Я воображаю иногда бог знает что, что надо мной все смеются, весь мир, и я тогда, я просто готов тогда уничтожить весь порядок вещей.
– И мучаете окружающих, – улыбнулся Алеша. – И мучаю окружающих, особенно мать. Карамазов, скажите, я очень теперь смешон? – Да не думайте же про это, не думайте об этом совсем! – воскликнул Алеша. – Да и что такое смешон? Мало ли сколько раз бывает или кажется смешным человек? При том же нынче почти все люди со способностями ужасно боятся быть смешными и тем несчастны. Меня только удивляет, что вы так рано стали ощущать это, хотя впрочем я давно уже замечаю это и не на вас одних. Нынче даже почти дети начали уж этим страдать. Это почти сумасшествие. В это самолюбие воплотился чорт и залез во все поколение, именно чорт, – прибавил Алеша, вовсе не усмехнувшись, как подумал было глядевший в упор на него Коля. – Вы, как и все, – заключил Алеша, – то есть как очень многие, только не надо быть таким как все, вот что. – Даже несмотря на то, что все такие? – Да, несмотря на то, что все такие. Один вы и будьте не такой. Вы и в самом деле не такой, как все: вы вот теперь не постыдились же признаться в дурном и даже в смешном. А нынче кто в этом сознается? Никто, да и потребность даже перестали находить в самоосуждении. Будьте же не такой как все; хотя бы только вы один оставались не такой, а все-таки будьте не такой. – Великолепно! Я в вас не ошибся. Вы способны утешить. О, как я стремился к вам, Карамазов, как давно уже ищу встречи с вами! Неужели и вы обо мне тоже думали? Давеча вы говорили, что вы обо мне тоже думали?
– Да, я слышал об вас и об вас тоже думал… и если отчасти и самолюбие заставило вас теперь это спросить, то это ничего. – Знаете, Карамазов, наше объяснение похоже на объяснение в любви, – каким-то расслабленным и стыдливым голосом проговорил Коля. – Это не смешно, не смешно? – Совсем не смешно, да хоть бы и смешно, так это ничего, потому что хорошо, – светло улыбнулся Алеша. – А знаете, Карамазов, согласитесь, что и вам самим теперь немного со мною стыдно… Я вижу по глазам, – как-то хитро, но и с каким-то почти счастьем усмехнулся Коля. – Чего же это стыдно? – А зачем вы покраснели? – Да это вы так сделали, что я покраснел! – засмеялся Алеша, и действительно весь покраснел. – Ну да, немного стыдно, Бог знает отчего, не знаю отчего… – бормотал он, почти даже сконфузившись. – О, как я вас люблю и ценю в эту минуту, именно за то, что и вам чего-то стыдно со мной! Потому что и вы точно я! – в решительном восторге воскликнул Коля. Щеки его пылали, глаза блестели. – Послушайте, Коля, вы между прочим будете и очень несчастный человек в жизни, – сказал вдруг отчего-то Алеша. – Знаю, знаю. Как вы это все знаете наперед! – тотчас же подтвердил Коля. – Но в целом все-таки благословите жизнь. – Именно! ура! Вы пророк! О, мы сойдемся, Карамазов. Знаете, меня всего более восхищает, что вы со мной совершенно как с ровней. А мы не ровня, нет не ровня, вы выше! Но мы сойдемся. Знаете, я весь последний месяц говорил себе: «Или мы разом с ним сойдемся друзьями навеки, или с первого же разу разойдемся врагами до гроба!» – И говоря так, уж конечно любили меня! – весело смеялся Алеша. – Любил, ужасно любил, любил и мечтал об вас! И как это вы знаете все наперед? Ба, вот и доктор. Господи, что-то скажет, посмотрите какое у него лицо!
VII. Илюша. Доктор выходил из избы опять уже закутанный в шубу и с фуражкой на голове. Лицо его было почти сердитое и брезгливое, как будто он все боялся обо что-то запачкаться. Мельком окинул он глазами сени и при этом строго глянул на Алешу и Колю. Алеша махнул из дверей кучеру, и карета, привезшая доктора, подъехала к выходным дверям. Штабс-капитан стремительно выскочил вслед за доктором и, согнувшись, почти извиваясь пред ним, остановил его для последнего слова. Лицо бедняка было убитое, взгляд испуганный:
– Ваше превосходительство, ваше превосходительство… неужели?.. – начал было он, и не договорил, а лишь всплеснул руками в отчаянии, хотя все еще с последнею мольбой смотря на доктора, точно в самом деле от теперешнего слова доктора мог измениться приговор над бедным мальчиком. – Что делать! Я не Бог, – небрежным хотя и привычно внушительным голосом ответил доктор. – Доктор… Ваше превосходительство… и скоро это, скоро? – При-го-товь-тесь ко всему, – отчеканил, ударяя по каждому слогу, доктор и, склонив взор, сам приготовился было шагнуть за порог к карете. – Ваше превосходительство, ради Христа! – испуганно остановил его еще раз штабс-капитан, – ваше превосходительство!.. так разве ничего, неужели ничего, совсем ничего теперь не спасет?.. – Не от меня теперь за-ви-сит, – нетерпеливо проговорил доктор, – и однако же, гм, – приостановился он вдруг, – если б вы, например, могли… на-пра-вить… вашего пациента… сейчас и ни мало не медля (слова «сейчас и ни мало не медля» доктор произнес не то что строго, а почти гневно, так что штабс-капитан даже вздрогнул) в Си-ра-ку-зы, то… вследствие новых бла-го-при-ятных кли-ма-ти-ческих условий… могло бы может быть про-и-зойти… – В Сиракузы! – вскричал штабс-капитан, как бы ничего еще не понимая. – Сиракузы – это в Сицилии, – отрезал вдруг громко Коля, для пояснения. Доктор поглядел на него. – В Сицилию! Батюшка, ваше превосходительство, – потерялся штабс-капитан, – да ведь вы видели! – обвел он обеими руками кругом, указывая на свою обстановку, – а маменька-то, а семейство-то? – Н-нет, семейство не в Сицилию, а семейство ваше на Кавказ, раннею весной… дочь вашу на Кавказ, а супругу… продержав курс вод тоже на Кав-ка-зе в виду ее ревматизмов… немедленно после того на-пра-вить в Париж, в лечебницу доктора пси-хи-атра Ле-пель-летье, я бы мог вам дать к нему записку, и тогда… могло бы может быть произойти… – Доктор, доктор! Да ведь вы видите! – размахнул вдруг опять руками штабс-капитан, указывая в отчаянии на голые бревенчатые стены сеней. – А, это уж не мое дело, – усмехнулся доктор, – я лишь сказал то, что могла сказать на-у-ка на ваш вопрос о последних средствах, а остальное… к сожалению моему… – Не беспокойтесь, лекарь, моя собака вас не укусит, – громко отрезал Коля, заметив несколько беспокойный взгляд доктора на Перезвона, ставшего на пороге. Гневная нотка прозвенела в голосе Коли. Слово же «лекарь» вместо доктора он сказал нарочно и, как сам объявил потом, «для оскорбления сказал».
– Что та-ко-е? – вскинул головой доктор, удивленно уставившись на Колю. – Ка-кой это? – обратился он вдруг к Алеше, будто спрашивая у того отчета. – Это хозяин Перезвона, лекарь, не беспокойтесь о моей личности, – отчеканил опять Коля. – Звон? – переговорил доктор, не поняв что такое Перезвон. – Да не знает, где он. Прощайте, лекарь, увидимся в Сиракузах. – Кто эт-то? Кто, кто? – вдруг закипятился ужасно доктор. – Это здешний школьник, доктор, он шалун, не обращайте внимания, – нахмурившись и скороговоркой проговорил Алеша. – Коля, молчите! – крикнул он Красоткину. – Не надо обращать внимания, доктор, – повторил он уже несколько нетерпеливее. – Выс-сечь, выс-сечь надо, выс-сечь! – затопал было ногами слишком уже почему-то взбесившийся доктор. – А знаете, лекарь, ведь Перезвон-то у меня пожалуй что и кусается! – проговорил Коля задрожавшим голоском, побледнев и сверкнув глазами. – Ici, Перезвон! – Коля, если вы скажете еще одно только слово, то я с вами разорву на веки, – властно крикнул Алеша. – Лекарь, есть только одно существо в целом мире, которое может приказывать Николаю Красоткину, это вот этот человек (Коля указал на Алешу); ему повинуюсь, прощайте! Он сорвался с места и, отворив дверь, быстро прошел в комнату. Перезвон бросился за ним. Доктор постоял было еще секунд пять, как бы в столбняке, смотря на Алешу, потом вдруг плюнул и быстро пошел к карете, громко повторяя: «Этта, этта, этта, я не знаю, что этта!» Штабс-капитан бросился его подсаживать. Алеша прошел в комнату вслед за Колей. Тот стоял уже у постельки Илюши. Илюша держал его за руку и звал папу. Чрез минуту воротился и штабс-капитан. – Папа, папа, поди сюда… мы… – пролепетал было Илюша в чрезвычайном возбуждении, но, видимо, не в силах продолжать, вдруг бросил свои обе исхудалые ручки вперед и крепко, как только мог, обнял их обоих разом, и Колю и папу, соединив их в одно объятие и сам к ним прижавшись. Штабс-капитан вдруг весь так и затрясся от безмолвных рыданий, а у Коли задрожали губы и подбородок. – Папа, папа! Как мне жалко тебя, папа! – горько простонал Илюша. – Илюшечка… голубчик… доктор сказал… будешь здоров… будем счастливы… доктор… – заговорил было штабс-капитан. – Ах, папа! Я ведь знаю, что тебе новый доктор про меня сказал… Я ведь видел! – воскликнул Илюша и опять крепко, изо всей силы прижал их обоих к себе, спрятав на плече у папы свое лицо. – Папа, не плачь… а как я умру, то возьми ты хорошего мальчика, другого… сам выбери из них из всех, хорошего, назови его Илюшей и люби его вместо меня… – Молчи, старик, выздоровеешь! – точно осердившись, крикнул вдруг Красоткин. – А меня, папа, меня не забывай никогда, – продолжал Илюша, – ходи ко мне на могилку… да вот что, папа, похорони ты меня у нашего большого камня, к которому мы с тобой гулять ходили, и ходи ко мне туда с Красоткиным, вечером… И Перезвон… А я буду вас ждать… Папа, папа! Его голос пресекся, все трое стояли обнявшись и уже молчали. Плакала тихо на своем кресле и Ниночка, и вдруг, увидав всех плачущими, залилась слезами и мамаша. – Илюшечка! Илюшечка! – восклицала она. Красоткин вдруг высвободился из объятий Илюши: – Прощай, старик, меня ждет мать к обеду, – проговорил он скороговоркой… – Как жаль, что я ее не предуведомил! Очень будет беспокоиться… Но после обеда я тотчас к тебе, на весь день, на весь вечер, и столько тебе расскажу, столько расскажу! И Перезвона приведу, а теперь с собой уведу, потому что он без меня выть начнет и тебе мешать будет; до свиданья! И он выбежал в сени. Ему не хотелось расплакаться, но в сенях он-таки заплакал. В этом состоянии нашел его Алеша. – Коля, вы должны непременно сдержать слово и придти, а то он будет в страшном горе, – настойчиво проговорил Алеша. – Непременно! О, как я кляну себя, что не приходил раньше, – плача и уже не конфузясь, что плачет, пробормотал Коля. В эту минуту вдруг словно выскочил из комнаты штабс-капитан и тотчас затворил за собою дверь. Лицо его было исступленное, губы дрожали. Он стал пред обоими молодыми людьми и вскинул вверх обе руки: – Не хочу хорошего мальчика! не хочу другого мальчика! – прошептал он диким шепотом, скрежеща зубами, – аще забуду тебе, Иерусалиме, да прильпнет… Он не договорил, как бы захлебнувшись, и опустился в бессилии пред деревянною лавкой на колени. Стиснув обоими кулаками свою голову, он начал рыдать, как-то нелепо взвизгивая, изо всей силы крепясь однако, чтобы не услышали его взвизгов в избе. Коля выскочил на улицу. – Прощайте, Карамазов! Сами-то придете? – резко и сердито крикнул он Алеше. – Вечером непременно буду. – Что он это такое про Иерусалим… Это что еще такое? – Это из Библии: «Аще забуду тебе, Иерусалиме», – то есть если забуду все, что есть самого у меня драгоценного, если променяю на что, то да поразит… – Понимаю, довольно! Сами-то приходите! Ici, Перезвон! – совсем уже свирепо прокричал он собаке и большими, скорыми шагами зашагал домой. КНИГА ОДИННАДЦАТАЯ «БРАТ ИВАН ФЕДОРОВИЧ»
I. У Грушеньки. Алеша направился к Соборной площади, в дом купчихи Морозовой, ко Грушеньке.Та еще рано утром присылала к нему Феню с настоятельною просьбой зайти к ней. Опросив Феню, Алеша узнал, что барыня в какой-то большой и особливой тревоге еще со вчерашнего дня. Во все эти два месяца после ареста Мити, Алеша часто захаживал в дом Морозовой и по собственному побуждению, и по поручениям Мити. Дня три после ареста Мити Грушенька сильно заболела и хворала чуть не пять недель.Одну неделю из этих пяти пролежала без памяти.Она сильно изменилась в лице, похудела и пожелтела, хотя вот уже почти две недели, как могла выходить со двора. Но на взгляд Алеши лицо ее стало как бы еще привлекательнее, и он любил, входя к ней, встречать ее взгляд. Что-то как бы укрепилось в ее взгляде твердое и осмысленное. Сказывался некоторый переворот духовный, являлась какая-то неизменная, смиренная, но благая и бесповоротная решимость. Между бровями на лбу появилась небольшая вертикальная морщинка, придававшая милому лицу ее вид сосредоточенной в себе задумчивости, почти даже суровой на первый взгляд. Прежней например ветренности не осталось и следа. Странно было для Алеши и то, что, несмотря на все несчастие, постигшее бедную женщину, невесту жениха, арестованного по страшному преступлению, почти в тот самый миг, когда она стала его невестой, несмотря потом на болезнь и на угрожающее впереди почти неминуемое решение суда, Грушенька все-таки не потеряла прежней своей молодой веселости. В гордых прежде глазах ее засияла теперь какая-то тихость, хотя… хотя впрочем глаза эти изредка опять-таки пламенели некоторым зловещим огоньком, когда ее посещала одна прежняя забота, не только не заглохнувшая, но даже и увеличившаяся в ее сердце. Предмет этой заботы был все тот же: Катерина Ивановна, о которой Грушенька, когда еще лежала больная, поминала даже в бреду. Алеша понимал, что она страшно ревнует к ней Митю, арестанта Митю, несмотря на то, что Катерина Ивановна ни разу не посетила того в заключении, хотя бы и могла это сделать, когда угодно. Все это обратилось для Алеши в некоторую трудную задачу, ибо Грушенька только одному ему доверяла свое сердце и беспрерывно просила у него советов; он же иногда совсем ничего не в силах был ей сказать. Озабоченно вступил он в ее квартиру. Она была уже дома; с полчаса как воротилась от Мити, и уже по тому быстрому движению, с которым она вскочила с кресел из-за стола к нему на встречу, он заключил, что ждала она его с большим нетерпением. На столе лежали карты и была сдана игра в дурачки.На кожаном диване с другой стороны стола была постлана постель, и на ней полулежал, в халате и в бумажном колпаке, Максимов, видимо больной и ослабевший, хотя и сладко улыбавшийся. Этот бездомный старичок, как воротился тогда, еще месяца два тому, с Грушенькой из Мокрого, так и остался у ней и при ней с тех пор неотлучно. Приехав тогда с ней в дождь и слякоть, он, промокший и испуганный, сел на диван и уставился на нее молча, с робкою просящею улыбкой. Грушенька, бывшая в страшном горе и уже в начинавшейся лихорадке, почти забывшая о нем в первые полчаса по приезде за разными хлопотами, – вдруг как-то пристально посмотрела на него: он жалко и потерянно хихикнул ей в глаза. Она кликнула Феню и велела дать ему покушать. Весь этот день он просидел на своем месте почти не шелохнувшись; когда же стемнело и заперли ставни, Феня спросила барыню: – Что ж, барыня, разве они ночевать останутся? – Да, постели ему на диване, – ответила Грушенька. Опросив его подробнее, Грушенька узнала от него, что действительно ему как раз теперь некуда деться совсем, и что «господин Калганов, благодетель мой, прямо мне заявили-с, что более меня уж не примут, и пять рублей подарили». – «Ну, бог с тобой, оставайся уж», решила в тоске Грушенька, сострадательно ему улыбнувшись. Старика передернуло от ее улыбки, и губы его задрожали от благодарного плача. Так с тех пор и остался у ней скитающийся приживальщик. Даже в болезни ее он не ушел из дома. Феня и ее мать, кухарка Грушеньки, его не прогнали, а продолжали его кормить и стлать ему постель на диване. Впоследствии Грушенька даже привыкла к нему и, приходя от Мити (к которому, чуть оправившись, тотчас же стала ходить, не успев даже хорошенько выздороветь), чтоб убить тоску, садилась и начинала разговаривать с «Максимушкой» о всяких пустяках, только чтобы не думать о своем горе. Оказалось, что старичок умел иногда кое-что и порассказать, так что стал ей наконец даже и необходим. Кроме Алеши, заходившего однако не каждый день, и всегда не надолго, Грушенька никого почти и не принимала. Старик же ее, купец, лежал в это время уже страшно больной, «отходил», как говорили в городе, и действительно умер всего неделю спустя после суда над Митей. З а три недели до смерти, почувствовав близкий финал, он кликнул к себе наконец на верх сыновей своих, с их женами и детьми, и повелел им уже более не отходить от себя. Грушеньку же с этой самой минуты строго заказал слугам не принимать вовсе, а коли придет, то говорить ей: «Приказывает дескать вам долго в веселии жить, а их совсем позабыть». Грушенька однако ж посылала почти каждый день справляться об его здоровье. – Наконец-то пришел! – крикнула она, бросив карты и радостно здороваясь с Алешей, – а Максимушка так пугал, что пожалуй уж и не придешь. Ах, как тебя нужно! Садись к столу; ну что тебе, кофею? – А пожалуй, – сказал Алеша, подсаживаясь к столу, – очень проголодался. – То-то; Феня, Феня, кофею! – крикнула Грушенька, – он у меня уж давно кипит, тебя ждет, да пирожков принеси, да чтобы горячих. Нет, постой, Алеша, у меня с этими пирогами сегодня гром вышел. Понесла я их к нему в острог, а он, веришь ли, назад мне их бросил, так и не ел. Один пирог так совсем на пол кинул и растоптал. Я и сказала: «сторожу оставлю; коли не съешь до вечера, значит, тебя злость эхидная кормит!» с тем и ушла. Опять ведь поссорились, веришь тому. Что ни приду, так и поссоримся. Грушенька проговорила все это залпом, в волнении. Максимов. тотчас же оробев, улыбался, потупив глазки. – Этот-то раз за что же поссорились? – спросил Алеша. – Да уж совсем и не ожидала! Представь себе, к «прежнему» приревновал: «Зачем дескать ты его содержишь. Ты его, значит, содержать начала?» Все ревнует, все меня ревнует! И спит и ест ревнует. К Кузьме даже раз на прошлой неделе приревновал. – Да ведь он же знал про «прежнего»-то? – Ну вот поди. С самого начала до самого сегодня знал, а сегодня вдруг встал и начал ругать. Срамно только сказать, что говорил. Дурак! Ракитка к нему пришел, как я вышла. Может Ракитка-то его и уськает, а? как ты думаешь? – прибавила она как бы рассеянно. – Любит он тебя, вот что, очень любит. А теперь как раз и раздражен. – Еще бы не раздражен, завтра судят. И шла с тем, чтоб об завтрашнем ему мое слово сказать, потому, Алеша, страшно мне даже и подумать, что завтра будет! Ты вот говоришь, он раздражен, да я-то как раздражена. А он об поляке! Экой дурак! вот к Максимушке небось не ревнует. – Меня супруга моя очень тоже ревновала-с, – вставил свое словцо Максимов. – Ну уж тебя-то, – рассмеялась нехотя Грушенька, – к кому тебя и ревновать-то? – К горничным девушкам-с. – Э, молчи, Максимушка, не до смеху мне теперь, даже злость берет. На пирожки-то глаз не пяль, не дам, тебе вредно, и бальзамчику тоже не дам. Вот с ним тоже возись; точно у меня дом богадельный, право, – рассмеялась она. – Я ваших благодеяний не стою-с, я ничтожен-с, – проговорил слезящимся голоском Максимов. – Лучше бы вы расточали благодеяния ваши тем, которые нужнее меня-с. – Эх, всякий нужен, Максимушка, и почему узнать, кто кого нужней. Хоть бы и не было этого поляка вовсе, Алеша, тоже ведь разболеться сегодня вздумал. Была и у него. Так вот нарочно же и ему пошлю пирогов, я не посылала, а Митя обвинил, что посылаю, так вот нарочно же теперь пошлю, нарочно! Ах, вот и Феня с письмом! Ну, так и есть, опять от поляков, опять денег просят! Пан Муссялович действительно прислал чрезвычайно длинное и витиеватое по своему обыкновению письмо, в котором просил ссудить его тремя рублями. К письму была приложена расписка в получении с обязательством уплатить в течение трех месяцев; под распиской подписался и пан Врублевский. Таких писем и все с такими же расписками Грушенька уже много получила от своего «прежнего». Началось это с самого выздоровления Грушеньки, недели две назад. Она знала однако, что оба пана и во время болезни ее приходили наведываться о ее здоровье. Первое письмо, полученное Грушенькой, было длинное, на почтовом листе большого формата, запечатанное большою фамильною печатью и страшно темное и витиеватое, так что Грушенька прочла только половину и бросила, ровно ничего не поняв. Да и не до писем ей тогда было. За этим первым письмом последовало на другой день второе, в котором пан Муссялович просил ссудить его двумя тысячами рублей на самый короткий срок. Грушенька и это письмо оставила без ответа. Затем последовал уже целый ряд писем, по письму в день, все так же важных и витиеватых, но в которых сумма, просимая взаймы, постепенно спускаясь, дошла до ста рублей, до двадцати пяти, до десяти рублей, и наконец вдруг Грушенька получила письмо, в котором оба пана просили у ней один только рубль и приложили расписку, на которой оба и подписались. Тогда Грушеньке стало вдруг жалко, и она, в сумерки, сбегала сама к пану. Нашла она обоих поляков в страшной бедности, почти в нищете, без кушанья, без дров, без папирос, задолжавших, хозяйке. Двести рублей, выигранные в Мокром у Мити, куда-то быстро исчезли. Удивило однако же Грушеньку, что встретили ее оба пана с заносчивою важностью и независимостью, с величайшим этикетом, с раздутыми речами. Грушенька только рассмеялась и дала своему «прежнему» десять рублей. Тогда же, смеясь, рассказала об этом Мите, и тот вовсе не приревновал. Но с тех пор паны ухватились за Грушеньку и каждый день ее бомбардировали письмами с просьбой о деньгах, а та каждый раз посылала понемножку. И вот вдруг сегодня Митя вздумал жестоко приревновать. – Я, дура, к нему тоже забежала, всего только на минутку, когда к Мите шла, потому разболелся тоже и он, пан-то мой прежний, – начала опять Грушенька, суетливо и торопясь, – смеюсь я это и рассказываю Мите-то: представь, говорю, поляк-то мой на гитаре прежние песни мне вздумал петь, думает, что я расчувствуюсь и за него пойду. А Митя-то как вскочит с ругательствами… Так вот нет же, пошлю панам пирогов! Феня, что они там девчонку эту прислали? Вот, отдай ей три рубля, да с десяток пирожков в бумагу им уверни и вели снести, а ты, Алеша, непременно расскажи Мите, что я им пирогов послала. – Ни за что не расскажу, – проговорил улыбнувшись Алеша. – Эх, ты думаешь, что он мучается; ведь он это нарочно приревновал, а ему самому все равно, – горько проговорила Грушенька. – Как так нарочно? – спросил Алеша. – Глупый ты, Алешенька, вот что, ничего ты тут не понимаешь при всем уме, вот что.Мне не то обидно, что он меня, такую, приревновал, а то стало бы мне обидно, коли бы вовсе не ревновал. Я такова. Я за ревность не обижусь, у меня у самой сердце жестокое, я сама приревную. Только мне то обидно, что он меня вовсе не любит, и теперь нарочно приревновал, вот что. Слепая я, что ли, не вижу? Он мне об той, об Катьке, вдруг сейчас и говорит: такая-де она и сякая, доктора из Москвы на суд для меня выписала, чтобы спасти меня выписала, адвоката самого первого, самого ученого тоже выписала. Значит, ее любит, коли мне в глаза начал хвалить, бесстыжие его глаза! Предо мной сам виноват, так вот ко мне и привязался, чтобы меня прежде себя виноватой сделать, да на меня на одну и свалить: «ты дескать прежде меня с поляком была, так вот мне с Катькой и позволительно это стало». Вот оно что! На меня на одну всю вину свалить хочет. Нарочно он привязался, нарочно, говорю тебе, только я… Грушенька не договорила, что она сделает, закрыла глаза платком и ужасно разрыдалась. – Он Катерину Ивановну не любит, – сказал твердо Алеша. – Ну любит не любит, это я сама скоро узнаю, – с грозною ноткой в голосе проговорила Грушенька, отнимая от глаз платок. Лицо ее исказилось. Алеша с горестью увидел, как вдруг, из кроткого и тихо-веселого лицо ее стало угрюмым и злым. – Об этих глупостях полно! – отрезала она вдруг, – не затем вовсе я и звала тебя. Алеша, голубчик, завтра-то, завтра-то что будет? Вот ведь, что меня мучит! Одну только меня и мучит! Смотрю на всех, никто-то об том не думает, никому-то до этого и дела нет никакого. Думаешь ли хоть ты об этом? Завтра ведь судят! Расскажи ты мне, как его там будут судить? Ведь это лакей, лакей убил, лакей! Господи! неужто ж его за лакея осудят, и никто-то за него не заступится? Ведь и не потревожили лакея-то вовсе, а? – Его строго опрашивали, – заметил Алеша задумчиво, – но все заключили, что не он. Теперь он очень больной лежит. С тех пор болен, с той падучей. В самом деле болен, – прибавил Алеша. – Господи, да сходил бы ты к этому адвокату сам и рассказал бы дело с глазу на глаз. Ведь из Петербурга за три тысячи, говорят, выписали. – Это мы втроем дали три тысячи, я, брат Иван и Катерина Ивановна, а доктора из Москвы выписала за две тысячи уж она сама. Адвокат Фетюкович больше бы взял, да дело это получило огласку по всей России, во всех газетах и журналах о нем говорят, Фетюкович и согласился больше для славы приехать, потому что слишком уж знаменитое дело стало. Я его вчера видел.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|