Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Структурный функционализм. Э. Дюркгейм. О разделении общественного труда

 

 

Какие причины вызывают прогресс разделения труда?

 

Дело, конечно, не в том, чтобы найти единую формулу, которая объяснила бы все возможные разновидности разделения груда. Такой формулы не существует. Каждый частный случай зависит от частных причин, которые могут быть определены только специальным исследованием. Задача, поставленная нами, менее масштабна. Если пренебречь разнообразными формами, которые принимает разделение труда в соответствии с обстоятельствами места и времени, то остается тот общий факт, что оно постоянно развивается вместе с историческим развитием. Этот факт зависит, несомненно, от столь же постоянных причин, к исследованию которых мы и приступим.

 

Конечно, дело не может заключаться в том, что заранее представляют себе следствия, которые производит разделение труда, способствуя поддержанию равновесия обществ. Эти следствия слишком отдаленны, что бы быть понятыми всеми; большинство не имеет о них никакого представления. Во всяком случае, они могли стать заметными только тогда, когда разделение труда продвинулось уже очень далеко.

 

Согласно наиболее распространенной теории, причина разделения труда коренится исключительно в непрерывно растущем стремлении к счастью, присущем человеку. Известно, в самом деле, что чем больше разделяется труд, тем выше его производительность. Представляемые им в наше распоряжение ресурсы становятся изобильнее и лучшею качества. Наука развивается лучше и быстрее, произведения искусства - многочисленнее и утонченнее, промышленность производит больше и продукты ее совершеннее. Но человек испытывает потребность во всех этих вещах; он, по-видимому, должен быть тем счастливее, чем больше он их имеет, и, естественно, он старается их приобрести.

 

Предположив это, легко объяснить постоянство, с которым прогрессирует разделение труда. Достаточно, говорят, чтобы стечение обстоятельств, которое легко себе вообразить, дало людям знать о некоторых его преимуществах; тогда они сами будут стремиться постоянно развивать его как можно шире с целью извлечь из него всю возможную пользу. Оно, стало быть, прогрессирует под влиянием исключительно индивидуальных, психологических причин. Чтобы создать теорию разделения труда, не обязательно наблюдать общества и их структуру: достаточно простейшего и основного инстинкта человеческой природы, чтобы объяснить это разделение. Именно потребность в счастье заставляет индивида все более специализироваться. Конечно, поскольку всякая специализация предполагает одновременное присутствие многих индивидов н их сотрудничество, она невозможна без общества. Но общество, вместо того чтобы быть определяющей причиной ее, является только средством, благодаря которому она осуществляется; только материалом, необходимым для организации разделенного труда. Оно скорее даже следствие этого явления, нежели причина его. Разве не повторяют беспрестанно, что именно потребность в кооперации дала начало обществам? Значит, последние образовались для того, чтобы труд мог разделиться, а не труд разделился благодаря социальным основаниям?

 

Это классическое объяснение в политической экономии. Оно, кроме того, кажется столь простым и очевидным, что допускается бессознательно массой мыслителей, подрывая их концепцию. Вот почему прежде всего необходимо его исследовать.

 

Нет ничего более бездоказательною, чем мнимая аксиома, на которой основывается это объяснение.

 

Невозможно указать никакой рациональной границы производительной силе труда. Несомненно, она зависит от состояния техники, капиталов и т. д. Но, как доказывает опыт, эти препятствия всегда носят временный характер, и каждое поколение отодвигает границу, на которой остановилось предыдущее. Даже если бы она когда-нибудь дотла до максимума, которого не могла бы превзойти (а это совершенно необоснованное предположение), то по крайней мере за собой она имеет необъятное поле развития. Если, стало быть, счастье, как это полагают, постоянно увеличивается вместе с ней, то нужно допустить, что оно также способно увеличиваться безгранично или по крайней мере что прирост, на который оно способно, пропорционален приросту производительной силы труда. Если оно увеличивается по мере тою, как приятные возбуждения становятся все многочисленней и интенсивней, то вполне естественно, что человек старается производить больше, чтобы больше наслаждаться. Но в действительности наша способность к счастью весьма ограниченна.

 

В самом деле, теперь общепринята истина, что удовольствие не сопровождает ни слишком интенсивные, ни слишком слабые состояния сознания. Если функциональная деятельность недостаточна, то возникает страдание; но чрезмерная деятельность производит то же действие. Некоторые физиологи думают даже, что страдание связано со слишком сильной вибрацией нервов. Удовольствие, стало быть, лежит между этими двумя крайностями. Это положение, впрочем, следует из закона Вебера и Фехнера. Если точность математической формулы, в которой представили его экспериментаторы, сомнительна, то, во всяком случае, они поставили вне сомнения, что изменения интенсивности, которые может проходить ощущение, заключены между двумя пределами. Если раздражение слишком слабо, оно не чувствуется, но если оно переходит известную границу, то получаемый им прирост производит все меньшее воздействие, пока совсем не перестает ощущаться. Но этот закон верен также относительно того рода ощущений, который называется удовольствием. Он даже был сформулирован применительно к удовольствию и страданию задолго до того, как был применен к другим элементам ощущения. Бернулли применил его к сложным ощущениям, а Лаплас, толкуя его в том же смысле, придал ему форму отношения между физическим счастьем и моральным. Значит, поле изменений, которые может проходить интенсивность удовольствия, ограниченно.

 

Но это не все. Если состояния сознания, интенсивность которых умеренна, обычно приятны, то не все они представляют одинаково благоприятные условия для создания удовольствия. Около низшего порога те изменения, через которые проходит приятная деятельность, слишком малы по абсолютной величине, чтобы вызвать ощущения удовольствия большой энергии. Наоборот, когда она приближается к пункту безразличия, т. е. к своему максимуму, то величины, на которые она прирастает, относительно слишком малы. Человек, имеющий небольшой капитал, не может легко увеличить его в размерах, которые могут заметно изменить его положение. Вот почему первые сбережения приносят с собой так мало радости: они слишком малы, чтобы улучшить положение. Незначительные доставляемые ими преимущества не вознаграждают лишений, которых они стоили. Точно так же человек, богатство которого громадно, находит удовольствие только в исключительно крупных барышах, ибо он измеряет их значение по тому, чем уже обладает. Не то мы видим в случае среднего богатства. Здесь и абсолютная, и относительная величина изменений находятся в лучших для возникновения удовольствия условиях, ибо они легко приобретают важное значение, и при этом для того, чтобы высоко оцениваться, они не должны быть огромными. Начальная точка, служащая для их измерения, еще недостаточно высока, чтобы сильно обесценивать их. Интенсивность приятного возбуждения может, таким образом, с пользой увеличиваться только в пределах, еще более тесных, чем мы это вначале сказали, так как свое действие оно производит только в промежутке, соответствующем средней области приятной деятельности. По ту и по эту сторону удовольствие также существует, но оно не связано с порождающей ею причиной, между тем как в этой умеренной зоне малейшие колебания оцениваются и ощущаются. Ничто не теряется из энергии раздражения, которая и превращается целиком в удовольствие.

 

То, что мы сказали об интенсивности каждого возбуждения, можно повторить об их числе. Они перестают быть приятными, когда их слишком много или слишком мало, точно так, как и тогда, когда они переходят или не достигают известной степени интенсивности. Не без основания человеческий опыт в aurea mediocrilаs видит условие счастья.

 

Итак, если бы разделение труда прогрессировало только для приращения нашего счастья, то оно бы давно уже пришло к своему крайнему пределу имеете с основанной на нем цивилизацией и оба остановились бы. Чтобы человек оказался в состоянии вести то скромное существование, которое наиболее благоприятно для удовольствия, не было нужды в бесконечном накоплении всяческих возбуждений. Достаточно было бы умеренного развития, чтобы обеспечить индивидам всю сумму наслаждений, на которую они способны. Человечество быстро пришло бы к неподвижному состоянию, из которого оно бы уже не вышло. Это и случилось с животными: большая часть их не изменяется уже веками, потому что они пришли к этому состоянию равновесия.

 

Другие соображения также приводят к тому же заключению.

 

Нельзя утверждать абсолютно дocтoвернo, что всякое приятное состояние полезно, что удовольствие и польза всегда изменяются в одном и том же направлении и отношении. Однако организм, который вообще находил бы удовольствие во вредных для себя вещах, не мог бы, очевидно, существовать. Значит, можно принять как весьма общую истину, что удовольствие не связано с вредными состояниями, т. е. что в общих чертах счастье совпадает с состоянием здоровья. Только существа, пораженные каким-нибудь физиологическим или психологическим извращением, находят удовольствие в болезненных состояниях. Но здоровье состоит в усредненной деятельности. Оно предполагает гармоническое развитие всех функций, а функции могут развиваться гармонически только при условии взаимного умеряющего действия, т. е. взаимного удерживания в известных границах, за которыми начинается болезнь и прекращается удовольствие. Что касается одновременного приращения всех способностей, то оно возможно для данного существа только в ограниченной мере, обозначенной природой индивида.

 

Понятно, таким образом, что ограничивает человеческое счастье: это само устройство человека в определенный исторический момент. Его темперамент, степень достигнутого им физического и морального развития определяют тот факт, что существует максимум счастья, как и максимум деятельности, которые он не может переступить. Положение это не оспаривается, пока речь идет об организме: всякий знает, что телесные потребности ограниченны и что, следовательно, физическое удовольствие не может безгранично увеличиваться. Но утверждают, что духовные функции составляют исключение. "Нет такого страдания, которое могло бы покарать и подавить... самые энергичные порывы самопожертвования и милосердия, страстное и восторженное исследование истинного и прекрасного. Голод удовлетворяют определенным количеством пищи; разум не возможно удовлетворить определенным количеством знания".

 

Это значит забывать, что сознание, как и организм, представляет собой систему уравновешенных функций и что, кроме того, оно связано с органическим субстратом, от состояния которого оно зависит. Говорят, что если есть известная степень света, которую глаз не в состоянии переносить, то для разума не бывает никогда слишком сильного света. Однако излишнее количество знания может быть приобретено только благодаря чрезмерному развитию высших нервных центров, которое, в свою очередь, не может происходить без болезненных потрясений. Значит, есть максимальная граница, которую невозможно перейти безнаказанно, и поскольку она изменяется со средней величиной мозга, то она была особенно низка в начале человеческой истории; следовательно, она должна была бы быть скоро достигнута. Кроме того, ум - только одна из наших способностей. Значит, за известными пределами он может развиваться только в ущерб практическим способностям, нарушая чувства, верования, привычки, которыми мы живем, а такое нарушение равновесия не может быть безболезненным. Последователи даже грубейшей религии находят в своих зачаточных космогонических и философских представлениях удовольствие, которое мы отняли бы у них без достаточного вознаграждения, если бы нам удалось внезапно пропитать их нашими научными теориями, как бы неоспоримо ни было превосходство последних. В каждый исторический момент в сознании каждого индивида для ясных идей, для обдуманных мнений - словом, для знания - существует определенное место, вне которого оно не может распространяться в нормальном состоянии.

 

Так же и с нравственностью. Каждый народ имеет свою нравственность, определяемую условиями, в которых он живет. Невозможно поэтому навязывать ему другую нравственность - как бы высока она ни была, - не дезорганизуя его; а такие потрясения не могут не ощущаться болезненно отдельными людьми. Но разве нравственность каждого общества, взятая сама по себе, не допускает безграничного развития предписываемых ею добродетелей? Никоим образом. Поступать морально - значит исполнять свой долг, а всякий долг конечен. Он ограничен другими обязанностями, невозможно жертвовать собой ради других, не забывая самого себя; невозможно безгранично развивать свою личность, не впадая в эгоизм. С другой стороны, совокупность наших обязанностей сама по себе ограничена другими потребностями нашей природы. Если необходимо, чтобы известные формы поведения были подчинены действенной регламентации, характеризующей нравственность, то существуют, наоборот, другие, которые естественно противятся этому и которые, однако, имеют существенное значение. Нравственность не может повелевать сверх меры промышленными, торговыми и тому подобными функциями, не парализуя их, а они, между тем, имеют жизненное значение. Так, считать богатство безнравственным - не менее гибельная ошибка, чем видеть в нем благо по преимуществу. Итак, могут быть нравственные излишества, от которых, впрочем, нравственность первая же и страдает, ибо, имея непосредственной целью регулирование нашей здешней жизни, она не может отвратить нас от нее, не истощая того предмета, к которому она применяется.

 

Правда, эстетико-моральная деятельность, поскольку она не регулируется, кажется свободной от всякой узды и всякого ограничения. Но в действительности она тесно ограничена деятельностью собственно моральной, ибо она не может преступать известной меры, не вредя нравственности. Если мы тратим много сил на излишнее, то их не остается для необходимого. Когда в нравственности отводят слишком много места воображению, то неизбежно пренебрегают обязательными задачами. Всякая дисциплина кажется нестерпимой, когда привыкли действовать исключительно по тем правилам, которые себе создают сами. Избыток идеализма и моральной возвышенности часто приводит к тому, что человек не имеет склонности исполнять свои повседневные обязанности.

 

То же можно сказать о всякой эстетической деятельности вообще; она здорова, пока умеренна. Потребность играть, действовать без цели, просто из удовольствия, не может быть развита далее известных границ без забвения серьезной стороны жизни. Слишком сильная художественная чувствительность представляет собой болезненное явление, которое не может стать всеобщим, не угрожая обществу. Впрочем, граница, за которой начинается излишество, изменяется в зависимости от народа или социальной среды; она начинается тем раньше, чем менее продвинулось вперед общество или чем менее культурна среда. Земледелец, если он находится в гармонии с условиями своего существования, недоступен (и должен быть таковым) дня эстетических удовольствий, которые естественны для образованного человека. Точно в таком же отношении стоит дикарь к цивилизованному человеку.

 

Если так обстоит дело с духовной роскошью, то тем более верно это относительно материальной роскоши. Существует, следовательно, нормальная интенсивность всех наших потребностей - интеллектуальных, моральных, физических, пределы которой невозможно преступить. В любой исторический момент наша жажда знания, искусства, благосостояния ограничена так же, как и наш аппетит, и все, что переходит эту границу, оставляет нас равнодушными или заставляет страдать. Вот что часто забывают, когда сравнивают счастье наших отцов с нашим. Рассуждают так, как будто все наши удовольствия могли быть их удовольствиями; тогда, размышляя о всех тех утонченностях цивилизации, которыми мы пользуемся и которых они не знали, испытывают склонность сожалеть об их участи. Забывают только, что они не были способны наслаждаться ими. Значит, если они так маялись ради увеличения производительной силы труда, то не для того, чтобы овладеть благами, которые не имели для них ценности. Чтобы оценивать их, им нужно было бы сначала усвоить вкусы и привычки, которых у них не было, т. е. изменить свою природу.

 

Это они действительно сделали, как показывает история преобразований, через которые прошло человечество. Чтобы потребность в большем счастье могла объяснить развитие разделения труда, нужно было бы, чтобы она была также причиной изменений, поступательно происходивших в человеческой природе, нужно было бы, чтобы люди изменились с целью стать более счастливыми.

 

Но, предполагая даже, что эти преобразования имели в конечном счете такой результат, невозможно предположить, чтобы они производились с таким именно намерением. Следовательно, они зависят от другой причины.

 

Действительно, изменение существования, и внезапное, и подготовленное, всегда составляет болезненный кризис, ибо оно насилует устойчивые инстинкты и вызывает их сопротивление. Все прошлое тянет нас назад даже тогда, когда прекраснейшие перспективы влекут вперед. Всегда трудно вырвать с корнем привычки, которые укрепило и организовало в нас время. Возможно, что оседлая жизнь предоставляет больше шансов на счастье, чем кочевая; но когда в течение веков ведут только последнюю, то нелегко от нее избавиться. К тому же, как бы незначительны ни были такие преобразования, для их исполнения недостаточно индивидуальной жизни. Недостаточно одного поколения, чтобы разрушить дело ряда поколений, чтобы на место прежнего человека поставить нового. При теперешнем состоянии наших обществ труд не только полезен - он необходим; все это хорошо знают, и необходимость эта давно уже чувствуется. Однако еще относительно малочисленны те, кто находит удовольствие в упорном и постоянном труде. Для большинства людей это все еще невыносимая повинность; праздность первобытных времен не потеряла еще для нас всей прежней прелести. Значит, эти метаморфозы очень долго обходятся дорого, ничего не давая. Поколения, вводящие их, не пожинают плодов (если только они имеются), потому что они появляются слишком поздно. Этим поколениям остается только труд, потраченный на них. Следовательно, не ожидание большего счастья вовлекает их в такие предприятия.

 

Но правда ли, что счастье индивида возрастает по мере того, как он прогрессирует? Нет ничего более сомнительного.

 

II

 

Конечно, есть много удовольствий, которые теперь нам доступны и которых не знают более простые существа. Но зато мы подвержены многим страданиям, от которых они избавлены, и нельзя быть уверенным, что баланс складывается в нашу пользу. Мысль, без сомнения, является источником радостей, которые могут быть весьма сильными; но в то же время сколько радостей нарушает она! На одну решенную задачу сколько поднятых и оставшихся без ответов вопросов! На одно разрешенное сомнение сколько смущающих нас тайн! Точно так же, если дикарь не знает удовольствий, доставляемых активной жизнью, то зато он не подвержен скуке, этому мучению культурных людей. Он предоставляет спокойно течь своей жизни, не испытывая постоянной потребности торопливо наполнять ее слишком короткие мгновения многочисленными и неотложными делами. Не будем забывать, кроме того, что для большинства людей труд является до сих пор наказанием и бременем.

 

Нам возразят, что у цивилизованных народов жизнь разнообразнее и что разнообразие необходимо для удовольствия. Но цивилизация вместе с большей подвижностью вносит и большее однообразие, ибо она навязала человеку монотонный, непрерывный труд. Дикарь переходит от одного занятия к другому сообразно побуждающим его потребностями обстоятельствам; цивилизованный человек целиком отдается всегда одному и тому же занятию, которое предоставляет тем менее разнообразия, чем оно ограниченнее. Организация необходимо предполагает абсолютную регулярность в привычках, ибо изменение в способе функционирования органа не может иметь места, не затрагивая всего организма. С этой стороны наша жизнь оставляет меньше места для непредвиденного и в то же время благодаря своей большей неустойчивости она отнимает у наслаждения часть безопасности, в которой оно нуждается.

 

Правда, наша нервная система, став более тонкой, доступна слабым возбуждениям, не затрагивавшим наших предков, у которых она была весьма груба. Но в то же время многие возбуждения, бывшие прежде приятными, стали слишком сильными и, следовательно, болезненными для нас. Если мы чувствительны к большему количеству удовольствий, то так же обстоит дело и со страданиями. С другой стороны, если верно, что, как правило, страдание производит в организме большее потрясение, чем удовольствие7, что неприятное возбуждение доставляет нам больше страдания, чем приятное - наслаждения, то эта большая чувствительность могла бы скорее препятствовать счастью, чем благоприятствовать ему. Действительно, весьма утонченные нервные системы живут в страдании и в конце концов даже привязываются к нему. Не примечательно ли, что основной культ самых цивилизованных религий - это культ человеческого страдания? Несомненно, для продолжения жизни теперь, как и прежде, необходимо, чтобы в среднем удовольствия преобладали над страданиями. Но нельзя утверждать, что это преобладание стало значительней.

 

Наконец, и это особенно важно, не доказано, чтобы этот излишек вообще служил когда-нибудь мерой счастья. Конечно, в этих темных и еще плохо изученных вопросах ничего нельзя утверждать наверняка; представляется, однако, что счастье и сумма удовольствий - не одно и то же. Это - общее и постоянное состояние, сопровождающее регулярную деятельность всех наших органических и психических функций. Такие непрерывные виды деятельности, как дыхание или циркуляция крови, не доставляют положительных наслаждений; однако от них главным образом зависит наше хорошее расположение духа и настроение. Всякое удовольствие - своего рода кризис: оно рождается, длится какой-то момент и умирает; жизнь же, наоборот, непрерывна. То, что составляет ее основную прелесть, должно быть непрерывно, как и она. Удовольствие локально: это - аффект, ограниченный какой-нибудь точкой организма или сознания; жизнь не находится ни здесь, ни там: она повсюду. Наша привязанность к ней должна, значит, зависеть от столь же общей причины. Словом, счастье выражает не мгновенное состояние какой-нибудь частной функции, но здоровье физической и моральной жизни в целом. Поскольку удовольствие сопровождает нормальное осуществление перемежающихся функций, то оно, конечно, элемент счастья, тем более важный, чем более места в жизни занимают эти функции. Но оно не счастье; даже уровень его оно может изменять только в ограниченных пределах, ибо оно зависит от мимолетных причин, счастье же - нечто постоянное. Для того чтобы локальные ощущения могли глубоко затронуть это основание нашей чувственной сферы, нужно, чтобы они повторялись с исключительной частотой и постоянством. Чаще всего, наоборот, удовольствие зависит от счастья: сообразно с тем, счастливы мы или нет, все улыбается нам или печалит нас. Не зря было сказано, что мы носим наше счастье в самих себе.

 

Но если это так, то незачем задаваться вопросом, возрастает ли счастье с цивилизацией. Счастье - указатель состояния здоровья. Но здоровье какого-нибудь вида не полнее оттого, что вид этот высшего типа. Здоровое млекопитающее не чувствует себя лучше, чем столь же здоровое одноклеточное. Так же должно быть и со счастьем. Оно не становится больше там, где деятельность богаче; оно одинаково повсюду, где она здорова. Самое простое и самое сложное существа наслаждаются одинаковым счастьем, если они одинаково реализуют свою природу. Нормальный дикарь может быть так же счастлив, как и нормальный цивилизованный человек.

 

Поэтому дикари столь же довольны своей судьбой, как мы - своей. Это полное довольство является даже одной из отличительных черт их характера. Они не желают более того, что имеют, и не имеют никакого желания изменить свое положение. "Житель Севера, - говорит Вайц, - не стремится к Югу для улучшения своего положения, а житель теплой и нездоровой страны не думает покинуть ее ради благоприятного климата. Несмотря на многочисленные болезни и всяческие бедствия, которым подвержен обитатель Дарфура, он любит свое отечество и не хочет эмигрировать из него, но рвется домой, если он на чужбине... Вообще, какова бы ни была материальная нищета, в которой живет народ, он не перестает считать свою страну лучшей в мире, свой образ жизни - самым богатым наслаждениям, а на себя он смотрит как на первый народ на свете. Это убеждение, по-видимому, господствует у всех негрских народов. Точно так же в странах, которые, подобно многим областям Америки, эксплуатировались европейцами, туземцы твердо уверены, что белые оставили свою страну только для того, чтобы искать счастья в Америке. Приводят примеры молодых дикарей, которых болезненное беспокойство погнало из дому в поисках счастья; но это весьма редкие исключения".

 

Правда, наблюдатели иногда рисовали нам жизнь низших обществ в совсем другом виде, но только потому, что они приняли свои собственные впечатления за впечатления дикарей. Однако существование, кажущееся нам невыносимым, может быть приятным для людей другого физического и морального склада. Что такое, например, смерть, когда с детства привык рисковать жизнью на каждом шагу и, следовательно, ставить ее ни во что? Чтобы заставить нас сожалеть об участи первобытных народов, недостаточно указать, что там скверно соблюдается гигиена, что не обеспечена безопасность. Только индивид компетентен в оценке своего счастья: он счастлив, если чувствует себя таким. Но "от обитателя Огненной Земли до готтентота человек в естественном состоянии живет довольный собой и своей участью". Как редко это довольство в Европе! Эти факты объясняют, почему один опытный человек мог сказать: "Бывают положения, когда мыслящий человек чувствует себя ниже того, кого воспитала одна природа, когда он себя спрашивает, стоят ли его самые твердые убеждения больше, чем узкие, но милые сердцу предрассудки".

 

Но вот более объективное доказательство. Единственный опытный факт, доказывающий, что жизнь вообще хороша, - это то, что громадное большинство людей предпочитает ее смерти. Для этого необходимо, чтобы в среднем счастье брало верх над несчастьем. Если бы отношение было обратным, то непонятно было бы, откуда появляется привязанность людей к жизни, а особенно как она может продолжаться, постоянно разрушаемая фактами. Правда, пессимисты объясняют это явление иллюзиями надежды. По их мнению, если мы, несмотря на разочарования опыта, еще держимся за жизнь, то потому, что мы ошибочно надеемся, будто будущее выкупит прошедшее. Но даже если допустить, что надежда достаточно объясняет любовь к жизни, она не объясняется сама собой. Она не свалилась чудом с неба, но, как и всякое чувство, должна была образоваться под действием фактов. Значит, если люди научились надеяться, если под ударами несчастья они привыкли обращать свои взоры к будущему и ожидать от него вознаграждения за их теперешние страдания, то потому, что они заметили, что эти вознаграждения часты, что человеческий организм слишком гибок и вынослив, чтобы быть легко сраженным, что моменты, когда одолевало несчастье, были редки и что вообще в конце концов равновесие восстанавливалось. Следовательно, какова бы ни была роль надежды в генезисе инстинкта самосохранения, этот последний представляет убедительное свидетельство относительной ценности жизни. На этом же основании там, где он утрачивает свою энергию или свою распространенность, можно быть уверенным, что жизнь сама теряет свою прелесть, что зло увеличивается, потому ли, что умножаются причины страдания, или потому, что уменьшается сила сопротивления индивидов. Если бы, таким образом, мы обладали объективным и доступным измерению фактом, выражающим изменения интенсивности этого чувства в различных обществах, то мы могли бы вместе с тем измерять изменения среднего несчастья в тех же обществах. Этот факт - число самоубийств. Подобно тому как редкость добровольных смертей в первобытных обществах - лучшее доказательство могущества и универсальности инстинкта самосохранения, факт увеличения их количества доказывает, что он теряет почву.

 

Самоубийство появляется только с цивилизацией. Оно очень редко в низших обществах; по крайней мере единственный вид его, который в них постоянно наблюдают, содержит особые черты, делающие из него специфический тип, имеющий другое значение. Это акт не отчаяния, а самоотречения. Если у древних датчан, кельтов, фракийцев старик, доживший до престарелого возраста, кончал с собой, то потому, что его долг - освободить своих сотоварищей от бесполезного рта. Если вдова индуса не переживает своего мужа, а галл - вождя клана, если буддист бросается под колеса колесницы, везущей его идола, то потому, что моральные или религиозные предписания принуждают их к этому. Во всех этих случаях человек убивает себя не потому, что он считает жизнь дурной, но потому, что идеал его требует этой жертвы. Эти случаи добровольной смерти в такой же мере могут считаться самоубийствами в обычном смысле слова, как смерть солдата или медика, которые сознательно подвергают себя гибели, чтобы исполнить свой долг.

 

Наоборот, настоящее самоубийство, самоубийство печальное, находится в эндемическом состоянии у цивилизованных народов. Оно распределяется даже географически, как и цивилизация. На картах самоубийств видно, что вся центральная область Европы занята обширным мрачным пятном, которое расположено между 47 и 57 градусами широты и между 20 и 40 градусами долготы. Это излюбленное место самоубийства; по выражению Морзелли, это суицидогенная зона Европы. Именно здесь находятся страны, где научная, художественная, экономическая деятельность достигли максимума; это Германия и Франция. Наоборот, Испания, Португалия, Россия, южнославянские народы относительно не затронуты. Италия, возникшая недавно, еще несколько защищена, но она теряет свой иммунитет по мере того, как прогрессирует. Одна Англия составляет исключение; но мы еще мало знаем о точной степени ее готовности к самоубийству. Внутри каждой страны мы констатируем ту же связь. Повсюду самоубийство свирепствует в городах сильнее, чем в деревнях. Цивилизация концентрируется в больших городах; самоубийство тоже. В нем даже видели иногда своего рода заразную болезнь, имеющую очагом распространения столицы и крупные города, откуда они распространяются по всей стране. Наконец, во всей Европе, исключая Норвегию, число самоубийств постоянно возрастает в течение целого века. По одному вычислению оно увеличилось втрое с 1821 по 1880 г. Ход цивилизации не может быть измерен с той же точностью, но известно, каким быстрым он был за это время.

 

Можно было бы увеличить число доказательств. Различные классы населения доставляют для самоубийства контингент пропорционально степени их цивилизованности. Повсюду свободные профессии поражены более других, а земледелие наиболее пощажено. То же самое и с полами. Женщина менее, чем мужчина, втянута в движение цивилизации; она меньше участвует в нем и извлекает из него меньше выгоды. Она более напоминает некоторые черты первобытных натур, поэтому она убивает себя вчетверо реже мужчины.

 

Но, возразят нам, если восходящее движение самоубийств указывает, что несчастье прогрессирует в некоторых пунктах, то не возможно ли, что в то же время счастье увеличивается в других? В этом случае положительное приращение, может быть, могло бы возместить нехватки в другом месте. Так, в некоторых обществах число бедняков увеличивается. Оно концентрируется только в меньшем числе рук.

 

Но эта гипотеза мало применима к нашей цивилизации. Ибо, предполагая, что существует подобное возмещение, из этого можно было бы вывести только то, что среднее счастье осталось почти неизменным, или же если оно увеличилось, то на весьма незначительную величину, которая, не будучи пропорциональна величине усилия, затраченного на прогресс, не могла бы объяснить его. Но и сама гипотеза не имеет основания.

 

Действительно, когда говорят об обществе, что оно более или менее счастливо по сравнению с другим, то говорят о среднем счастье, т. е. о том, которым наслаждаются члены этого общества в среднем. Так как они находятся в одинаковых условиях существования, поскольку подвержены действию одной и той же социальной и физической среды, то непременно существует известный общий для них способ существования и, следовательно, общий способ быть счастливым. Если из индивидуального счастья вычесть все то, что происходит от индивидуальных и местных причин, и оставить только продукт общих причин, то полученный таким образом остаток составляет именно то, что мы называем средним счастьем. Это, следовательно, величина абстрактная, но абсолютно единственная, не могущая изменяться в двух противоположных направлениях одновременно. Она может возрастать или уменьшаться, но невозможно, чтобы она одновременно и возрастала и уменьшалась. Она имеет то же единство и ту же реальность, что средний тип общества, средний человек Кетле, ибо она представляет счастье, которым, как считается, пользуется это идеальное существо. Следовательно, подобно тому как он не может одновременно стать большим и меньшим, более нравственным и менее нравственным, он не может также в одно время стать и счастливее и несчастнее.

 

Но причины, от которых зависит увеличение числа самоубийств у цивилизованных народов, имеют некоторые общие черты. Действительно, самоубийства не происходят в отдельных местах, в некоторых частях общества, обходя другие; их наблюдают повсюду. В одних странах восходящее их движение быстрее, в других - медленнее, но оно существует повсюду без исключения. Земледельческие области менее подвержены самоубийству, чем промышленные, но доставляемый ими контингент все возрастает. Мы, стало быть, имеем дело с явлением, связанным не с какими-то местными и особыми обстоятельствами, но с общим состоянием социальной среды. Это состояние по-разному отражается отдельными средами (провинции, профессии, религиозные исповедания и т. д.); поэтому его действие не везде даст себя знать с одинаковой интенсивностью; но природа его от этого не изменяется.

 

Это значит, что счастье, о регрессе которого свидетельствует развитие самоубийств, есть среднее счастье. Возрастающее число добровольных смертей не только доказывает, что имеется большое число индивидов, слишком несчастных, чтобы выносить жизнь, - это ничего бы не говорило о других, составляющих, однако, большинство, - но что общее счастье общества уменьшается. Следовательно, так как это счастье не может увеличиваться и уменьшаться одновременно, то увеличение его невозможно, раз увеличиваются самоубийства; другими словами, дефицит, существование которого они обнаруживают, не возмещается ничем. Причины, от которых они зависят, только часть своей энергии расходуют в форме самоубийств; оказываемое ими влияние гораздо обширнее. Там, где они не приводят человека к самоубийству, подавляя окончательно счастье, там они по меньшей мере сокращают в различных пропорциях нормальный избыток удовольствий над страдания<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...