Одно лекарство против другого
Но этому классическому Моисею можно противопоставить и другую «фигуру из камня»: барельеф из «Градивы». По суждению Фрейда, сходство в походке между каменной фигурой и живой девушкой оказывается — наряду со встречей с Зоей именно в Помпеях — единственным «изобретенным» и «произвольным» элементом в представлении случая Нор-берта Ханольда1. Я бы сказал, скорее, наоборот. Эта юная римская дева, легкая походка которой сочетает в себе невесомое парение и прочную опору на землю, это выражение активной жизни и спокойного в себе отдыха, может быть чем угодно, но только не произвольным изобретением, родившимся в мозгу Вильгельма Йенсена. Напротив, в ней легко угадывается сто раз прославленная со времен Шил- 1 «Delire et reves dans la Gradiva de Jensen», op. cit, p. 148 [ср. рус. пер.: З. Фрейд, ук. соч., с. 153-154]. – с. 66
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 67 лера или Байрона, Гельдерлина и Гегеля фигура — походка коры, воспоминание о фризе Парфенона или о греческой урне, — вокруг которой целый век грезилось новое представление о чувственной общности, грезилась жизнь, тождественная искусству, искусство, тождественное жизни. Норберт Ханольд — не столько экстравагантный молодой ученый, сколько одна из бесчисленных трагических или комических жертв вполне определенного теоретического фантазма: того живого трепета статуи, складок туники, свободной походки, в которых виделось воплощение идеального мира живой общности. «Фантазер» Йенсен просто забавляется, сталкивая пригрезившуюся «жизнь» античного камня и грядущей общности с банальностью жизни мелкобуржуазной: соседи, канарейки на окнах, прохожие на улице. Влюбленный в жизнь, воплощенную в камне, его герой оказывается возвращен к жизни прозаической и шаловливой соседки, к заурядности мелкобуржуазного свадебного путешествия в Италию. Это-то и отвергает Фрейд, противопоставляя свою собственную интерпретацию лечению Зои — то простое устранение сновидения, которое противостоит катарсису аффекта. Он разоблачает сговор между позицией фантазера и своего рода прозаическим концом сновидения. Само по себе это разоблачение не ново. Здесь можно вспомнить Гегеля,
ЖАК РАНСЬЕР разоблачающего на страницах «Лекций по эстетике» произвольность фантазии Жан-Поля или Тика и ее конечную солидарность с филистерством буржуазной жизни. В обоих случаях разоблачению у фантастов подвергается особого рода использование остроумия, романтического Witz. Но в рамках этой близости, по сути дела, происходит переворот. Гегель противопоставляет субъективному легкомыслию Witz субстанциальную реальность остроумия. Фрейд упрекает писателя-фантазера в том, что тот недооценивает субстанциальность игр Witz. Гегель прежде всего старается отвести пустую фигуру «свободной» субъективности, сведенной к своему раз за разом повторяющемуся самоутверждению. Фрейд, столкнувшись с новым развитием эстетического бессознательного, в первую очередь ставит под сомнение определенное представление об объективности, находящее свое краткое выражение в представлении о «мудрости жизни». У хохотушки Зои Бертганг и «фантазера» Вильгельма Йенсена эта мудрость приобретает довольно безобидные черты. Но отнюдь не так обстоит дело с другими «лечениями», с другими «окончаниями сновидений», иллюстрируемыми литературной «терапией» заканчивающегося девятнадцатого века. Здесь уместно вспомнить о двух образцовых вымышленных историях, одна — сочиненная сыном врача, другая — с врачом в качестве героя. Это,
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 69 во-первых, заключение «Воспитания чувств», воспоминание о том неудачном посещении борделя у Турчанки, которое после крушения идеалистических надежд и рассудочных амбиций остается для Фредерика и Делорье лучшим из всего, что с ними произошло. Это и несомненно куда более значимый финал «Доктора Паскаля» Золя, в свою очередь представляющего собой заключение и мораль всего цикла о Ругон-Маккарах. Мораль сия по меньшей мере весьма своеобразна, поскольку «Доктор Паскаль» рассказывает о кровосмесительной любви старого доктора, являющегося также историографом семьи, к своей племяннице Клотильде. В конце книги, уже после смерти Паскаля, Клотильда, сидя в рабочем кабинете, превращенном в детскую, кормит грудью дитя, и этот плод инцеста, не ведая ни о каких культурных табу, поднимает свой крохотный кулачок — не к какому-то лучезарному будущему, а просто подчиняясь слепой и неприкрашенной жизни, утверждающей свое продолжение. Это торжество жизни, утверждаемое заурядным и даже сулящим обновление инцестом, в общем и целом — «серьезная» и скандальная версия легкомысленной фантазии Йенсена. И сия мораль представляет то, что Фрейд отвергает, — «дурной» инцест, дурной не потому, что оскорбляет мораль, а потому, что отрывает инцестуозную данность от всякой добротной интриги, связан-
ЖАК РАНСЬЕР ной с причинностью — и с виновностью, — от всякой логики освободительного знания. Не знаю, читал ли Фрейд «Доктора Паскаля». Зато он внимательно прочел одного из современников Золя, автора образцовых историй о душевной смуте и детских тайнах, о лечении, признании и исцелении. Я собираюсь поговорить об Ибсене и имею в виду тот анализ, которому Фрейд подверг его пьесу «Ро-смерсхольм» в статье, озаглавленной «Некоторые типы характеров из психоаналитической практики». Этот текст анализирует несколько парадоксальных типов, противящихся рациональности психоаналитического лечения: одни из них отказываются отступиться от удовлетворения и подчинить принцип удовольствия принципу реальности; другие, наоборот, потому что пасуют перед собственным успехом, отступаются от удовлетворения в тот самый момент, когда наконец могут его получить, когда оно уже не помечено печатью невозможности или нарушения. Таковы молодая девушка, долгое время строившая козни, чтобы выйти замуж, или университетский преподаватель накануне того, как наконец получить кафедру, ради которой он долгое время интриговал; оба они отступают перед успехом своего предприятия. По мнению Фрейда, дело в том, что доступность успеха вызывает наплыв неконтролируемого чувства вины. Именно здесь вступают примеры, почерпнутые из двух образцо-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 71 вых пьес — «Макбета», конечно же, но также и «Росмерсхольма». Поскольку пьеса Ибсена известна куда меньше шекспировской, уместно напомнить ее интригу. Действие происходит в старом имении вблизи городка, расположенного в одном из норвежских фьордов. В усадьбе, отделенной от мира переброшенным через водопад мостком, живет бывший приходский пастор Росмер, наследник старинного дворянского рода, жена которого, страдая душевным расстройством, за год до того бросилась в мельничный водопад. В том же имении живет гувернантка Ребекка, обосновавшаяся здесь после смерти своего приемного отца доктора Веста. Последний, поборник свободомыслия, воспитывал Ребекку после смерти ее матери и привил ей либеральные идеи. Следствия проживания Росмера и молодой женщины под одной крышей двояки. С одной стороны, бывший пастор сам обращается к либеральным идеям и открыто высказывает их, к величайшему возмущению своего шурина, главы местной партии порядка ректора Кролла. С другой, его интеллектуальная близость с Ребеккой перерастает в любовное чувство. Росмер предлагает девушке стать его женой. Однако Ребекка, выказав поначалу радость, заявляет, что это невозможно. Вслед за этим ректор Кролл открывает своему зятю, что его сестру подтолкнули к самоубийству, а Ребекке — что она незаконнорожденная: на самом
ЖАК РАНСЬЕР деле она — родная дочь своего «приемного отца». Ребекка категорически отказывается в это поверить, зато уверяет, что именно она заронила в рассудок покойницы идеи, подтолкнувшие ту к самоубийству. После чего решает покинуть имение, тогда как Росмер во второй раз умоляет ее стать его женой. Но Ребекка снова отказывается. Она уже не та юная, жадная до успеха девушка, говорит Ребекка, которая здесь некогда поселилась и ненавязчиво оттеснила в сторону мешавшую ей жену Росмера. Если Росмер обратился, общаясь с нею, к свободомыслию, ее, в свою очередь, общение с ним облагородило. Она уже не может наслаждаться достигнутым успехом.
Именно здесь и вступает Фрейд, который в очередной раз намерен исправить объяснения автора и восстановить истинную этиологию данного случая. Приведенные Ребеккой моральные соображения, говорит он, всего-навсего прикрытие. Сама же молодая женщина упоминает и куда более веский довод: у нее есть «прошлое». И легко понять, чтб это за прошлое, проанализировав, как она реагирует на раскрытие тайны своего рождения. Коли она так яростно отказывается признать, что является дочерью Веста, и это откровение влечет за собой ее признание в преступных махинациях, то дело тут в том, что она была любовницей своего якобы приемного отца. Именно осознание инцеста и пробудило в ней чувство
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 73 вины. Именно инцест, а не моральное обращение, противостоит успеху молодой женщины. Чтобы понять ее поведение, нужно восстановить эту истину, которую пьеса не выговаривает, которую она может высказать разве что смутными намеками2. Но, противопоставляя таким образом скрытую «подлинную» причину провозглашаемой героиней причине «морализаторской», Фрейд забывает о том, что для Ибсена придает поведению Ребекки конечный смысл. Он забывает о финале пьесы, который не согласуется ни с морализирующим обращением, ни с подавленностью бременем вины. Преображение Ребекки в действительности происходит по ту сторону добра и зла. Оно выражается не в обращении к благой морали, а в невозможности действовать, в невозможности проявлять волю. Конец истории для Ребекки, которая больше не хочет действовать, и для Росмера, который не хочет знать, являет собой мистическое единение особого типа. Они действительно соединяются, радостно направляясь к мостику, чтобы вместе броситься в поток. Последнее единение знания и незнания, действия и претерпевания, верное логике эстетического 2 «Quelques types de caractferes degages par le travail psychanalytique», (Euvres completes, Paris, puf, 1996, t. XV, p. 36 [ср. рус. пер.: «Некоторые типы характеров из психоаналитической практики», 3. Фрейд, ук. соч., с. 247-248].
ЖАК РАНСЬЕР
бессознательного. Истинное лечение, истинное исцеление — это шопенгауэровский отказ от воли к жизни, уход в первозданное море неволе-ния, «высшее сладострастие», в которое погрузилась Изольда у Вагнера и которое молодой Ницше уподобил торжеству нового Диониса. Это-то сладострастие Фрейд и отвергает. Против него и выдвигает добротную причинно-следственную интригу, рациональность чувства вины, высвобожденного лечением ректора Кролла. Он противится не морализирующему объяснению, а этой «невинности» погружения в первозданное море. Здесь снова прорывается двусмысленность его отношений с эстетическим бессознательным: перед лицом нигилизма, той радикальной тождественности пафоса и логоса, которая во времена Ибсена, Стриндберга и вагнеризма оказывается конечной истиной и «моралью» эстетического бессознательного, Фрейд в общем и целом оказывается в позиции Корнеля и Вольтера перед лицом неистовства Эдипа. В противовес этому пафосу он стремится восстановить добротную причинно-следственную сцепленность и подтвердить положительные достоинства последствий знания. Сила подобной ставки чувствуется и в другой, более краткой отсылке к еще одной «психоаналитической» драме Ибсена, «Женщина с моря», в которой супругу доктора Вангеля преследует неодолимый зов моря. Когда муж предоставляет ей свободу уй-
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 75 ти со случайно встреченным моряком, в котором она чувствует воплощение этого зова, Эллида отказывается. Подобно тому, как Ребекка утверждала, что изменилась под воздействием Росмера, она заявляет, что освобождена выбором, который ей предоставил муж. Поскольку она может выбирать, она останется с ним. На этот раз, однако, соотношение между соображениями автора и интерпретатора оказывается противоположным. Фрейд в действительности подтверждает интерпретацию самого персонажа и признает успех проведенного доктором В ангел ем «лечения». Ибсен же в своих подготовительных заметках, где история вкратце пересказывается в откровенно шопенгауэровских терминах, низводит эту свободу к иллюзии: «Наверху, в тени фьордов и в неизменном уединении, жизнь внешне весела, легка и увлекательна. Тем не менее проводится идея, что жизнь подобного рода — всего лишь тень жизни. Никакой энергии в действии; никакого стремления к свободе. Одни чаяния и упования. Так течет жизнь коротким ясным летом. А потом... погружаешься во мрак. Тогда просыпается острое желание большой, нездешней жизни. Но что от этого выигрываешь? Вместе с обстоятельствами и духовным развитием растут потребности, чаяния, упования [...] Повсюду пределы. Откуда и меланхолия, заполоняющая, будто приглушенная жалобная песнь, всю жизнь и поступки людей. Ясный 76 ЖАК РАНСЬЕР летний день, за которым приходит непроглядная тьма... вот и все [...] Притягательная сила моря. Стремление к морю. Принадлежащие морю люди. С ним связанные. Зависящие от моря. Обязанные туда вернуться [...] Великая тайна — зависимость человека от "силы без воли"» 3. Таким образом, смена времен года на Севере отождествляется с крушением иллюзий изображения в небытие ничего не волящей воли. Этой заложенной в интриге морали Фрейд на сей раз противопоставляет мораль, которую провозглашают доктор Вангель и «женщина с моря». Можно сказать, что такова ставка эпохи. Но в этой «ставке эпохи» нет ничего злободневного. Речь идет не просто о борьбе с идеологией, свойственной духу эпохи — эпохи, впрочем, уже слегка отошедшей, когда Фрейд писал свои тексты. Речь, собственно, идет о борьбе между двумя бессознательными, между двумя представлениями о том, что держится под окультуренной поверхностью общества, двумя представлениями о болезни и исцелении цивилизации. Ибо мы говорим об эпохе, уточним это. «Моисей Микеланджело» датирован 1914 годом, «Жуткое» — 1915-м, как и текст об Ибсене *. Не за горами и «По ту сторону принци- 3 Ibsen, «La Dame de la mer», (Euvres completes, Paris, Plon, 1943, t. XIV, p. 244-245. * В действительности «текст об Ибсене» датируется 1916 годом, а «Жуткое» — 1919-м.
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 77 па удовольствия», поворотный пункт в работах Фрейда, вводящий в игру влечение к смерти. Известно, как Фрейд объясняет этот поворот в своей мысли. Утверждение о влечении к смерти выводится из изучения проблематики «травматического невроза». Но его обнаружение связано также с нанесенным войной 1914 года ударом по оптимистическим взглядам, направлявшим детский период психоанализа и простое противопоставление принципа удовольствия принципу реальности. Однако вполне дозволительно подумать, что это объяснение не исчерпывает всей сути дела. Открытие влечения к смерти является к тому же и эпизодом в долгой, более или менее замаскированной очной ставке Фрейда с великим наваждением эпохи формирования психоанализа: с бессознательным шопенгауэровской вещи в себе и с великими литературными произведениями, возвращающими к этому бессознательному. В самом деле, конечным секретом любого «большого» романа об иллюзиях воли, в котором вкратце предстает литература целого столетия, литература эстетического века, является то, что сохранительные инстинкты жизни сохраняют в итоге за жизнью направленность к «ее» смерти, а «хранители жизни» суть также и «спутники смерти». С этим-то секретом Фрейд и не переставал сражаться. И именно интерпретация «принципа
ЖАК РАНСЬЕР реальности» и лежит в основе исправлений, которым Фрейд подвергает интригу у Йенсена, Гофмана или Ибсена. Именно очная ставка с логикой эстетического бессознательного и побуждает его восстановить правильную этиологию случаев Ханольда и Натанаэля, правильный конец «Росмерсхольма», а также и правильную позу Моисея, позу спокойствия, разума, победившего священный пафос. Все происходит так, будто эти анализы были в равной степени и средствами сопротивления той нигилистической энтропии, которую Фрейд уловил и отверг в произведениях эстетического режима искусства и которой, однако, он воздаст должное, теоретически осмыслив влечение к смерти. Тогда можно понять парадоксальное соотношение между эстетическими анализами Фрейда и теми анализами, которые позднее станут на него ссылаться. Последние будут стремиться опровергнуть фрейдовский биогра-физм и его безразличие к художественной «форме». В особенностях безмолвно отвергающего фигуративный рассказ живописного мазка, в «запинках» литературного текста, отмечающих действие в языке какого-то «другого языка», будут искать они отдачу бессознательного, понятую как оттиск безымянной истины или потрясение от мощи Другого, в принципе превосходящей любое адекватное чувственное представление. В начале «Моисея» Фрейд
ЭСТЕТИЧЕСКОЕ БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ 79 упоминает о потрясении, вызываемом великими произведениями, и о смятении, которое может охватить мысль перед загадкой этого потрясения. «Не утверждалось ли даже каким-либо специалистом по эстетике, что именно эта растерянность нашего разума и обусловливает наивысшую степень воздействия, на какую только способно произведение искусства? Мне, однако же, трудно поверить в подобное условие» 4. Движущая сила фрейдовских анализов, причина предпочтения, которое он отдает биографической интриге, именно в этом: он отказывается приписать мощь живописи, скульптуры или литературы этой растерянности. Чтобы снять тезис гипотетического специалиста по эстетике, он готов переделать любую историю и даже, если понадобится, переписать священный текст. Но сей гипотетический для него специалист по эстетике сегодня является весьма заметной фигурой в поле эстетической мысли и зачастую ссылается на Фрейда, чтобы обосновать тот тезис, который последний стремился опровергнуть, тезис, связывающий силу произведения с эффектом растерянности. Здесь в первую очередь приходят в голову поздние анализы Лиотара, разрабатывающие эстетику возвышенного, тремя столпами кото- 4 Essais de psychanalyse appliguee, p. 10 (ср. с. 218 рус. пер.].
ЖАК РАНСЬЕР рой являются Бёрк, Кант и Фрейд5. Эстетической «несостоятельности» Лиотар противопоставляет мощь живописного мазка, понимаемую как сила отрешения. Субъект при этом обезоружен чеканящим ударом айстетона *, чувственного, которое воздействует на незащищенную душу, он сталкивается с мощью Другого — в конечном счете, с могуществом невыносимого для взгляда лица Бога, — который ставит зрителя в положение Моисея перед пылающим кустом. Фрейдовской сублимации-возвышению противостоит этот чекан возвышенного, обеспечивающий торжество не сводимого ни к какому логосу пафоса, пафоса, в конечном счете отождествляемого с самим могуществом призывающего Моисея Бога. Соотношение между двумя бессознательными представляет тогда собой совершенно особый случай чехарды. Фрейдовский психоанализ предполагает ту эстетическую революцию, которая отменяет причинный строй классического изображения и отождествляет могущество искусства с непосредственной тождественностью противоположностей, логоса и пафоса. Он предполагает литературу, покоящуюся на двойной силе немой речи. Но в рамках этой двойственности Фрейд делает свой выбор. 5 См., в частности: L'Inhumain, Paris, Galilee, 1988; Moralites ■postmode.rv.es, Paris, Galilee, 1993. * воспринимаемое чувствами, чувственное (греч.)
©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|