От инаугурационной революции к перманентной революции
⇐ ПредыдущаяСтр 4 из 4 Какие социальные условия должны быть выполнены для того, чтобы установилась такая социальная игра, в которой истинная идея обладает силой, поскольку те, кто участвуют в игре, имеют свой интерес в истине, а не — как в других играх — истину своих интересов? Безусловно, речь не идет о том, чтобы сделать из этого исключительного социального универсума исключение из основополагающих законов всякого поля, и в частности - из закона интереса, который может превратить в беспощадную войну самую «незаинтересованную» научную борьбу (поскольку «не заинтересованность» всегда есть не что иное, как система специфических интересов — артистических, религиозных, точно так же, как и научных — которая предполагает и равнодушие — относительное — к обычным объектам интереса, к деньгам, почету и т. п.). Тот факт, что научное поле всегда содержит некоторую долю социального произвола в той мере, в которой он служит интересам тех, кто внутри и/или вне поля в состоянии извлечь из него выгоду, не исключает того, что при некоторых условиях логика самого поля, и в частности, борьба между доминирующими и входящими в поле и проистекающая отсюда перекрестная цензура, не вызывают постоянного переопределения целей, непрерывно меняющего баланс частных научных интересов (всегда понимаемых в двойном смысле), в интересах прогресса науки [27]. Частичные теории науки и ее трансформаций предназначены выполнять идеологические функции в борьбе внутри научного поля (или внутри полей, претендующих на научность, как, например, поле социальных наук), поскольку они сообщают всеобщность свойствам, связанным с особыми состояниями научного поля. Так, позитивистская теория приписывает науке власть решать все вопросы, которые она поднимает, при условии, что они ставятся по-научному, и устанавливать, применяя объективные критерии, консенсус в отношении ее решений, вписывая, таким образом, прогресс в привычный ход «нормальной науки» и делая так, что переход от одной системы к другой — например, от Ньютона к Эйнштейну — совершается как бы путем простого накопления знаний, уточнения измерений и исправления правил. То же самое можно сказать о теории Куна, которая, будучи пригодной для инаугурационных революций зарождающейся науки (парадигмой которых служит коперниковская революция — в подлинном значении этого слова), просто противоположна позитивистской модели [28]. В действительности поле астрономии, в котором происходит коперниковская революция, противопоставляется полю современной физики наподобие того, как рынок «погруженный в социальные отношения» (embedded in social relationships) архаических обществ противопоставляется, согласно Полани, «саморегулирующемуся рынку» (self-regulating-market) капиталистических обществ. Не случайно коперниковская революция содержит ярко выраженное требование категорической автономии для научного поля, еще «погруженного» в религиозное поле и в поле философии, и — через них — в политическое поле, требование, которое содержит в себе утверждение права ученых решать научные вопросы («математика для математиков») в силу специфической легитимности, которую сообщает им их компетентность.
Поскольку научный метод и цензура, и/или содействие, которое она предлагает или навязывает, не объективированы ни в механизмах, ни в диспозициях, научные разрывы вынужденно принимают вид революций против институции, а революции против научного порядка являются одновременно революциями против установленного порядка. Наоборот, поскольку благодаря этим первоначальным революциям оказывается невозможным всякое обращение за помощью к оружию или к власти - даже чисто символическим, которые были бы отличны от имеющих хождение в поле, само функционирование поля все более полно определяет не только ординарный порядок «нормальной науки», но также экстраординарные разрывы, эти «плановые революции», как говорил Башляр, которые вписаны в логику истории науки, т. е. научной полемики [29]. Когда метод вписан в механизмы поля, революция против институциональной науки осуществляется при содействии институции, которая предоставляет институциональные условия разрыва; поле становится местом перманентной революции, которая, однако, все более лишается политического эффекта. Именно потому этот универсум перманентной революции может быть — совершенно непротиворечивым образом — универсумом «легитимного догматизма» [30]: научное оснащение, необходимое для осуществления научной революции, может быть полученo лишь внутри и с помощью научного сообщества. По мере того, как увеличиваются накопленные научные ресурсы, инкорпорированный научный капитал, необходимый для того, чтобы ими овладеть и таким образом получить доступ к научным проблемам и инструментарию, а, следовательно, к научной борьбе, все более и более возрастает (плата за вход в поле) [31]. Из этого следует, что научная революция является делом не самых обездоленных, а наоборот, самых богатых в научном смысле среди входящих в поле [32]. Антиномия разрыва и непрерывности ослабляется в поле, которое, не делая различия между революционными фазами и «нормальной наукой» обретает в непрерывном разрыве настоящий принцип свой непрерывности. Соответственно все более теряет смысл оппозиция между стратегиями наследования и стратегиями разрыва, поскольку накопление капитала, необходимого для того, чтобы делать революции, и капитала, который эти революции обеспечивает, все в большей мере происходит в соответствии с установленными процедурами карьеры [33].
Превращение анархического антагонизма частных интересов в научную диалектику становится все более глобальным по мере того, как интерес каждого производителя символических благ в производстве продуктов, «которые были бы интересны не только ему самому, как говорит Фред Риф, но были бы важны и для других», т. е. продуктов, которые могли бы заставить других признать важность этих продуктов, а также значимость их автора, сталкивается с конкурентами, более искусными в использовании тех же средств для достижения тех же намерений, что все чаще приводит - при единовременных открытиях – к получению прибылей одним или обоими производителями [34]. Иными словами, этот процесс приобретает все более глобальный характер по мере того, как частный интерес каждого отдельного агента, состоящий в том, чтобы победить и подчинить своих конкурентов и добиться от них признания, оснащается целой системой инструментов, которые обеспечивают полную эффективность его полемической интенции, сообщая ей универсальное значение методологической цензуры. Фактически, по мере того, как возрастают накопленные ресурсы, а также капитал, необходимый для их присвоения, рынок, где может быть размещен научный продукт, все более ограничивается одними лишь конкурентам, которые все лучше вооружены для рациональной критики этого продукта и дискредитации его автора: антагонизм, который заложен в основании структуры и изменения всякого поля, приобретает все более радикальный и всеобъемлющий характер, поскольку вынужденное соглашение, где производится мыслимое,оставляет все меньше места для немыслимого доксы. Коллективный порядок науки вырабатывается в и с помощью анархии конкурентной борьбы заинтересованных действий, где над каждым агентом – а вместе с ним и над всей группой – довлеет внешне несогласованное перекрещивание индивидуальных стратегий. Стоит ли говорить, что оппозиция между «функциональными» и «дисфункциональными» аспектами функционирования научного поля, обладающего высокой степенью автономии, лишается смысла: самые «дисфункциональные» тенденции (например, склонность к секретности и к отрицанию сотрудничества) заложены в тех самых механизмах, которые порождают самые «функциональные» диспозиции. По мере того, как научный метод вписывается в социальные механизмы, регулирующие функционирование поля, и тем самым, обретает высшую объективность имманентного социального закона, он может реально объективироваться как в инструментах, способных контролировать тех, кто ими пользуется, а иногда и доминировать над ними, так и в прочно формируемых прочных диспозициях, которые производит учебное заведение. Эти диспозиции непрерывно укрепляются социальными механизмами, которые, находя в свою очередь поддержку в рациональном материализме объективированной и инкорпорированной науки, осуществляют как контроль и цензуру, так и открытие и разрыв [35].
Наука и доксософы Наука не имеет иного основания, кроме коллективного верования в ее основы, которое производит и предполагает само функционирование научного поля. Объективное оркестрирование практических схем, внушаемых формальным образованием и всей социальной средой, которое является основанием практического консенсуса в отношении целей, предлагаемых полем, т. е. в отношении проблем, методов и решений, немедленно распознаваемых как научные, находит свое собственное обоснование в совокупности институциональных механизмов, которые обеспечивают социальную и школьную селекцию ученых (в зависимости, например, от установившейся иерархии дисциплин), подготовку отобранных агентов, контроль над доступом к исследовательскому и издательскому инструментарию и т. д. [36] Дискуссионное поле, создаваемое борьбой ортодоксии и гетеродоксии, вычленяется на фоне поля доксы, совокупности допущений, которые антагонисты воспринимают как само собой разумеющиеся, не зависящие от какой-либо дискуссии, поскольку они составляют скрытое условие дискуссии [37]: цензура, которую производит ортодоксия – и которую отвергает гетеродоксия – скрывает более радикальную, а также более невидимую цензуру, поскольку она является составной частью самого функционирования поля и распространяется на совокупность того, что становится допустимым благодаря самому факту принадлежности к полю, что выводится за пределы дискуссии благодаря тому, что принимаются цели дискуссии, т. е. согласие в отношении предметов несогласия, общие интересы, которые лежат в основании конфликта интересов, все необсуждаемое и немыслимое, по умолчанию удерживаемое за границами борьбы [38]. В зависимости от степени автономии поля по отношению к внешним детерминантам доля социального произвола, заключенного в системе допущений, конституирующих верование, свойственное тому или иному полю, возрастает. Это означает, что в абстрактном пространстве теории всякое научное поле – как поле социальных наук или математики сегодня, так и поле алхимии или математической астрономии во времена Коперника – может быть размещено в промежутке между двумя границами, представленными, с одной стороны, религиозным полем (или полем литературного производства), в котором официальная истина есть ни что иное, как легитимное навязывание культурного произвола (т. е. произвольное и нераспознаваемое как таковое), выражающего специфический интерес доминирующих – внутри поля и вне его – и, с другой стороны, научным полем, откуда исключается всякий элемент социального произвола (или немыслимого), и где социальные механизмы с необходимостью навязывают универсальные нормы мышления.
Таким образом, встает вопрос о степени социального произвола верования, производимого функционированием поля и являющегося условием его функционирования, или – что одно и то же – вопрос о степени автономии поля (относительно, прежде всего, социального заказа доминирующего класса) и социальных условий – внутренних и внешних – этой автономии. В основании всех различий между научными полями, способными производить и удовлетворять чисто научный интерес и таким образом поддерживать непрерывный диалектический процесс, и полями производства научного дискурса, в которых коллективная работа имеет единственной целью и функцией сохранение поля идентичного ему самому, производя как вовне, так и внутри, верование в независимую ценность задач и объектов, которые оно производит, лежит отношение зависимости под видимостью независимости от внешних заказов. Доксософы, мнимые ученые и ученые видимостей могут легитимировать и отлучение, которое они осуществляют путем произвольного формирования эзотерического знания, недоступного профанам, и полномочия, которых они требуют, монополизируя некоторые практики или рассуждения по их поводу, лишь путем навязывания верования в то, что их ложная наука совершенно независима от социальных заказов, которые они так хорошо выполняют только потому, что во всеуслышание заявляют о своем отказе их обслуживать. От Хайдеггера, рассуждающего о «массах» и «элитах» на глубоко эвфемизированном языке «аутентичного» и «неаутентичного», до американских политологов, воспроизводящих официальное видение социального мира в полу-абстракциях дескриптивно нормативного дискурса – всегда ученый жаргон (в противоположность научному языку) определяется одной и той же стратегией ложного разрыва. Если научный язык ставит кавычки для обозначения того, как отмечает Башляр, что слова обыденного языка или прежнего научного языка, который он сохраняет, полностью переопределяются и приобретают свой смысл только в новой теоретической системе [39], ученый язык употребляет кавычки или неологизмы лишь для того, чтобы символически продемонстрировать фиктивную дистанцию и разрыв относительно общепринятого смысла: на самом деле, не обладая никакой реальной автономией, он может выполнять свою идеологическую задачу только лишь в том случае, если будет оставаться достаточно прозрачным для того, чтобы продолжать ссылаться на опыт и обыденное выражение, которое он отрицает. Стратегии ложного разрыва выражают объективную истину полей, обладающих лишь ложной автономией: если доминирующий класс сообщает наукам о природе автономию, соразмерную тому интересу, который этот класс находит в использовании научных методов в экономике, то от социальных наук ему ждать нечего, разве что – в лучшем случае – чрезвычайно дорогостоящего вклада в легитимацию установленного порядка и в укрепление арсенала символических инструментов доминирования. Запоздалое и всегда находящееся под угрозой развитие социальных наук как раз свидетельствует о том, что прогресс в направлении реальной автономии, которая обуславливает и одновременно предполагает установление механизмов, формирующих само регулируемое и автократическое научное поле, обязательно наталкивается на препятствия, нигде более не известные. Иначе и быть не может, поскольку цель внутренней борьбы за научный авторитет в поле социальных наук, т. е. за право производить, навязывать и внушать легитимное видение социального мира, является одной из целей борьбы между классами в политическом поле [40]. Из этого следует, что позиции во внутренней борьбе никогда не могут достичь той степени независимости по отношению к позициям во внешней борьбе, которая наблюдается в поле наук о природе. Идея нейтральности науки есть фикция, которая подразумевает интерес, позволяющий дать ученому нейтрализованную и эвфемизированную, а потому особенно символически действенную – поскольку совершенно неузнаваемую – форму доминирующего представления о социальном мире[41].Социальная наука, выявляя социальные механизмы, которые обеспечивают поддержание установленного порядка и сугубо символическая эффективность которых заключена в незнании их логики и воздействия - этого принципа ненавязчиво выманиваемого признания – неизбежно становится частью политической борьбы. Это значит, что когда социальной науке удается утвердиться (что подразумевает выполнение некоторых условий, соответствующих определенному соотношению сил в межклассовой борьбе), борьба между наукой и ложной наукой доксософов (которые могут выставлять себя сторонниками самых революционных теоретических традиций) непременно вносит свой вклад в борьбу между классами, которые – по крайней мере в данном случае – также не заинтересованы в научной истине. В социальных науках фундаментальный вопрос социологии науки принимает особенно парадоксальную форму: каковы могут быть социальные условия, освобождающие развитие науки от давления и социального заказа, если известно, что в этом случае прогресс в направлении научной рациональности не является прогрессом в направлении политической нейтральности. Этот вопрос можно проигнорировать, что и делают, например, те, кто приписывают все особенности социальных наук их положению последних из появившихся в духе наивной эволюционистской философии, которая описывает официальную науку в терминах эволюции. Конечно, теория опоздания верна, но парадоксальным образом лишь в случае официальной социологии, а точнее, официальной социологии социологии. Для того чтобы понять самые характерные черты этих особых форм ученого дискурса, каковыми являются ложные науки, достаточно вспомнить знаменитый анализ «экономического отставания» Александра Гершенкрона. Гершенкрон отмечает, что когда процесс индустриализации начинается с опозданием, он обнаруживает систематические отличия от того, что происходило в более развитых странах не только по темпам развития, но также в том, что касается «производственных и организационных структур», поскольку этот процесс использует оригинальные «институциональные инструменты» и развивается в ином идеологическом климате [42]. Существование более продвинутых наук – крупных поставщиков не только методов и техник, используемых чаще всего без учета технических и социальных условий валидности, но также и примеров для подражания – позволяет официальной социологии обрести все внешние признаки научности: парад автономии может принимать здесь беспрецедентную форму, по сравнению с которой искусно поддерживаемый эзотеризм ученых традиций былых времен представляется лишь бледным предвестником. Официальная социология стремится реализовать себя не как наука, а как официальный образ науки, которым официальная социология науки, эта своего рода правовая инстанция, за которую выдает себя сообщество (чрезвычайно подходящее в данном случае слово) официальных социологов, снабжает это сообщество путем позитивистской реинтерпретации научной практики наук о природе. Для того чтобы полностью убедиться в функции оправдательной идеологии, которую выполняет социальная история социальных наук в том виде, в котором она используется американским истеблишментом [43], достаточно пересмотреть все работы, прямо или косвенно посвященные соревновательности, этому ключевому слову всей американской социологии науки, которое, являясь смутным, туземным понятием, возведенным в научное достоинство, концентрирует в себе все немыслимое (доксу) этой социологии. Тезис, согласно которому производительность и соревновательность непосредственно связаны между собой [44], вдохновляется функционалистской теорией соревновательности, являющейся социологическим вариантом верования в достоинства «свободного рынка», поскольку английское слово competition означает также то, что мы называем конкуренцией. Сводя всякую конкуренцию к конкуренции между университетами или превращая конкуренцию между университетами в условие конкуренции между исследователями, никогда не задаются вопросом о препятствияходновременно экономического и научного происхождения, возникающих в ходе научной конкуренции в рамках academic market place. Соревновательность, которую признает наука истеблишмента – это соревновательность в рамках социального приличия, которое служит тем большим препятствием для настоящей научной соревновательности, способной усомниться в ортодоксии, что речь идет об универсуме, более отягощенным социальным произволом. Понятно, что увлечение единодушием «парадигмы» может совпадать с увлечением соревновательностью, и что можно вслед за авторами упрекнуть европейскую социологию в том, что она грешит избытком или недостатком соревновательности. Кроме оборудования и методов – например, компьютеров и программ автоматической обработки данных, официальная социология заимствует такую модель научной практики, какой ее представляет себе позитивистское воображение, т. е. со всеми символическими атрибутами научной респектабельности, масками и париками, такими как технологические приспособления и риторический китч, и такую модель организации того, что она называет «научным сообществом», какую ей поставляет ее убогая социология организаций. Но официальная социология не обладает монополией на литературу, посвященную истории науки: специфическая трудность, которую испытывает социология в научном осмыслении науки, отчасти связана с тем, что она находится в самом низу социальной иерархии наук. Возвышается ли она до того, что начинает относиться к более научным наукам лучше, чем они сами о себе думают, опускается ли до регистрации победного образа, который научная агиография производит и распространяет – перед ней стоит всегда одна и та же трудность – осмыслить себя как науку, т. е. осмыслить свою позицию в социальной иерархии наук. Это совершенно очевидно вытекает из реакции, которую вызвала книга Томаса Куна «Структура научных революций», содержащая добротный экспериментальный материал для эмпирического анализа идеологий науки и их связи с позицией авторов в научном поле. Действительно, эта книга, в отношении которой так и остается неясным, описывает или предписывает она логику научного изменения (пример такого скрытого предписания: существование парадигмы является признаком научной зрелости), приглашала своих читателей искать в ней ответы на вопрос о хорошей или плохой науке [45]. Те, кого на языке сообщества называют «радикалами», находили в книге приглашение к «революции» против «парадигмы» [46] или оправдание либерального плюрализма world-views [47], поскольку обе точки зрения безусловно соответствуют различным позициям в поле[48]. Те же, кто является держателями установленного порядка, вычитывали в книге приглашение к тому, чтобы изъять социологию на «до-парадигматической» стадии, навязав ей унифицированную форму верований, ценностей и методов, символизируемых знаменитой триадой Парсонса и Лазерфельда, примирившихся на Мертоне. Чрезмерная увлеченность количественными методами, формализацией и этической нейтральностью, презрение к «философии» и отказ от методических устремлений в пользу мелочной эмпирической верификации и убогой концептуализации, операционально называемой «теорией среднего уровня» – таковы черты, приобретенные, благодаря безнадежно откровенному превращению «существующего» в «должное» и оправдываемые необходимостью участвовать в укреплении «ценностей сообщества», как условии «прорыва». Ложная наука, предназначенная для производства и поддержания ложного сознания – официальная социология (венцом творения которой сегодня является политология) должна демонстрировать объективность и «этическую нейтральность» (т. е. нейтральность в борьбе между классами, существование которых она, впрочем, отрицает) и создать полную видимость состоявшегося разрыва с доминирующим классом и его идеологическими требованиями, умножая внешние знаки научности. Таким образом, с «эмпирической» стороны имеет место парад технологий, а со стороны «теории» – риторика «нео» (также расцветающая в художественном поле), которая, копируя научное накопление, применяет к произведению или к совокупности произведений прошлого (См.: Парсонс Т. «Структура социального действия») типичную ученую процедуру «прочтения заново», эту парадигматическую школьную операцию просто воспроизводства или воспроизводства простого, вполне подходящую для того, чтобы производить в границах поля и верования, которое оно производит, все внешние признаки «революции». Следовало бы всесторонне проанализировать эту риторику научности, с помощью которой доминирующее «сообщество» производит верование в научную ценность своих продуктов и в научный авторитет своих членов. Этому может служить, например, совокупность стратегий, придающих видимость эффекта накопления, таких как ссылки на Канонические источники, чаще всего сводимые, как говорится, «к их самому простому изложению» (таков посмертный удел «Самоубийства»), т. е. к примитивным правилам, симулирующим холодную строгость научного дискурса, а также ссылки на по возможности самые свежие статьи на одну и ту же тему (известна оппозиция между «тяжелыми» науками – hard – и «мягкими» науками – soft), это могут быть также стратегии закрытия, которые должны установить границу между научной проблематикой и профанными и салонными дебатами (всегда имеющими место, но на правах «лошади в паровозе»), с помощью, чаще всего, простого обратного перевода с одного языка на другой; либо процветающие среди политологов стратегии непризнания, способные воплотить доминирующий идеал «объективности» в аполитичном дискурсе о политике, где отвергаемая политика может появиться лишь под неузнаваемым, а, следовательно, безупречным, видом ее политологического непризнания [49]. Но эти стратегии выполняют, сверх того, основную функцию: круговая циркуляция объектов, идей, методов и особенно знаков признания внутри сообщества (следовало бы сказать клуба, открытого лишь членам местного сообщества или импортируемым из лиги Ivy) [50], производит, как всякий кружок по легитимации, универсум верования, эквивалент которого можно найти как в религиозном поле, так и в поле литературы или поле высокой моды [51]. Тем не менее не следует придавать ложной официальной науке то значение, которое ей придает «радикальная» критика. Несмотря на их разногласия относительно ценности, которую они сообщают «парадигме», этому принципу унификации, необходимому для развития науки – в одном случае, или произвольной репрессивной силе – в другом, либо, как у Куна, и тому, и другому, по очереди, консерваторы и «радикалы», противники-сообщники, сходятся на самом деле в главном: вследствие односторонней точки зрения, которую они непременно занимают по отношению к научному полю, выбирая, по меньшей мере несознательно, то или иное антагонистическое поле, они не могут видеть, что контроль или цензура осуществляется не той или иной инстанцией, но объективным отношением между противниками-заговорщиками, которые уже одним своим антагонизмом ограничивают поле легитимной дискуссии, исключая как нелепое или эклектичное, или просто немыслимое всякую попытку занять непредусмотренную позицию (в частном случае, для того, например, чтобы поставить на службу другой научной аксиоматике технические средства, разработанные официальной наукой) 52. «Радикальная» идеология, слегка завуалировано выражающая интересы доминирующих в научном поле, стремится трактовать всякую революцию против установленного научного порядка как научную таким образом, что достаточно исключить какую-нибудь «инновацию» из официальной науки, чтобы можно было счесть ее научно революционной, избегая вопроса о социальных условиях, благодаря которым революция против установленного научного порядка является также научной революцией, а не простой ересью, имеющей целью изменение установившегося соотношения сил в поле, не затрагивая оснований, на которых зиждется его функционирование 53. Что касается доминирующих, склонных считать, что тот научный порядок, в который вложены все их инвестиции (в духе экономики и психоанализа) и прибыли от которых они в состоянии присвоить, является реализовавшимся «должно быть», то они вполне логично ориентированы на спонтанную философию науки, которая находит свое выражение в позитивистской традиции, этой форме либерального оптимизма, согласно которой наука прогрессирует благодаря внутренней силе истинной идеи и что самые «сильные» являются по определению также и самыми «компетентными». Достаточно подумать о прежних состояниях поля наук о природе или о современном этапе поля социальных наук, чтобы обнаружить идеологическую функцию социодицеи этой философии науки, которая, представляя идеал реализованным, снимает вопрос о социальных условиях его реализации. Соглашаясь с тем, что сама социология науки функционирует в соответствии с законами функционирования любого научного поля, которые устанавливает научная социология науки, социология науки вовсе не обрекает себя на релятивизм. Действительно, научная социология науки (и научная социология, которую она также делает возможной) может сложиться только при условии ясного понимания того, что различным позициям в научном поле сопутствуют представления о науке, идеологические стратегии, загримированные под эпистемологические точки зрения, с помощью которых занимающие определенную позицию стремятся оправдать свою собственную позицию и стратегии, которые они применяют для ее поддержания или улучшения, а также одновременно дискредитировать сторонников противоположной позиции и их стратегии. Каждый социолог является хорошим социологом своих конкурентов, поскольку социология знания или науки является лишь наиболее безупречной формой стратегий дисквалификации противника и остается таковой до тех пор, пока она определяет в качестве объекта своих противников и их стратегии, а не систему стратегий в целом, т. е. поле позиций, которое их порождает54. Трудность социологии науки состоит в том, что социолог имеет свои цели в игре, которую он берется описывать (будь то, во-первых, научность социологии или, во-вторых, научность формы социологии, которую он применяет), а также в том, что он может объективировать эти цели и соответствующие стратегии лишь при условии, что в качестве объекта он берет не только стратегии своих научных противников, но и игру как таковую, которая движет также и его собственными стратегиями, подспудно грозя взять верх над его социологией и его социологией социологии. Перевод с фр. Е.Д. Вознесенской * Этот текст в несколько измененном виде был опубликован в Sociologie et Sociétés. – 7(1). – 1975. − p. 91-118.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|