Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Шестьдесят часов лицом к стене




ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Менахема Бегина, автора книги «В белые ночи», вряд ли надо представлять читателю. Имя его хорошо и давно «известно как тем, кто читает по-русски в Израиле, так и тем читателям в России, которые интересуются новейшей историей Израиля и его сегодняшней судьбой. Всем, что он когда-либо говорил, писал и делал, Менахем Бегин принадлежит еврейству, Израилю, политическому сионизму. Но эта книга — не об Израиле. Она лишь об одном небольшом участке жизненного пути автора, связывающего две точки во времени, — от ареста в сентябре 1940 года советскими властями, занявшими Вильнюс, до освобождения зимой 1941 года по амнистии польских граждан. На географической карте этот отрезок соединяет тюрьму Лукишки в Вильнюсе, родную сестру московской Лубянки, с крохотной точкой занумерованного лагпункта, спрятанного в топких болотах Печорлага.

В 1975 году читателю предлагается еще одна книга о лагерях, еще одни воспоминания лагерника. Чем такая книга может удивить читателя? Особенно читающего по-русски? Особенно после Солженицына, после целой библиотеки книг, написанных за последние годы на эту тему? Особенно теперь — когда читатель вроде бы даже устал читать все про лагеря да про лагеря и просит дать ему что-нибудь поновее и поинтереснее.

Но пусть читатель начнет с последней страницы, где обозначен год окончания книги — 1952. В тот год, последний год жизни Сталина, замышлялись в Москве новые большие посадки всесоюзного значения, с размахом готовился еврейский погром нового образца; в тот год первомайские и ноябрьские манифестации в Израиле цвели алыми знаменами не хуже, чем в Москве или Новосибирске, кибуцы украшали свои столовые и клубы портретами дорогого Вождя и Учителя; в тот год Юлий Марголин не собирал и десяти человек в тель-авивских аудиториях, куда приходил рассказывать о своем «путешествии в страну Зэка» (отметим, что он первый дал ей географическое имя) и требовать, чтобы израильские коммунисты и социалисты, преодолев партийную робость и раболепное почитание, заинтересовались судьбой еврейских узников в сталинских лагерях, судьбой сионистов, бундовцев, коминтерновцев, деятелей еврейской культуры. В тот год, когда Запад и ухом сытым не повел на все рассказы немногих счастливцев, избежавших гибели в социалистическом концлагере, — в тот год Менахем Бегин, уже тогда признанный и давний глава израильской политической оппозиции, отвлекся от своих насущных дел, чтобы запечатлеть свой краткосрочный советский опыт. Он дал свои свидетельские показания, несмотря на то, что инстанции, обязанные вынести общественное суждение, не готовы были его выслушать. Он сказал: я это видел.

Книга Бегина не последовательница — предшественница богатой лагерной литературы, хлынувшей в брешь, пробитую в мировом равнодушии Солженицыным.

Что поразительно в этой книге, так это скорый, трезвый и верный диагноз, поставленный автором книги «В белые ночи» советскому обществу. Причем социологических обследований автор не проводил, статистических данных не собирал и не прочел гору советологических исследований. Обращаясь назад к нашему собственному опыту, опыту людей, прошедших еще во младенчестве специальную идеологическую обработку, даже как-то неловко вспоминать домашние дискуссии пятидесятых-шестидесятых годов: где произошло перерождение передового общества в античеловеческое, где советская власть свихнулась — в двадцатые или в тридцатые годы, как могло случиться все, что случилось. Сколько раз, встречаясь с лагерными мучениками, мы кидались к ним с распростертыми объятиями, ждали мысли, выращенной в страдании, — а навстречу нам протягивали руки закаленные ленинцы, не усомнившиеся, не уронившие и крупинки из «передового учения» и более всего гордившиеся тем, что никакой жизненный опыт не мог научить их самостоятельно думать.

Но достаточно было трезвого непредвзятого взгляда, опыта нормальной демократической жизни, — и по крохам собственных наблюдений Менахем Бегин, человек, свободный от гипноза советской фразеологии, увидел всю систему «нового» общества. Он увидел его принципиальное беззаконие, неограниченную политическую тиранию и экономическую власть тайной полиции, полное забвение каких бы то ни было моральных принципов, широкое использование рабского труда, атмосферу террора и страха — то есть все, что так ясно нам всем сейчас и что и по сей час еще не ясно так многим. Характерно, что вне лагерных наблюдений, давших автору материал для суждений о всей советской жизни, он подробно остановился на одном лишь явлении российской действительности — на очереди. Нравы и порядки в очереди, ее значение в жизни простого человека, свобода от нее человека привилегированного и рассуждение о том, зачем советской власти очередь, выбирающая из общества излишек социальной энергии, — все это показывает, что автор глубоко проник в природу чужого и чуждого ему советского строя. Менахем Бегин вошел в советскую тюрьму свободным от советской идеологии — у него была своя, глубоко национальная, — и эта внутренняя свобода от сиротской советской «сознательности», соблазнившей так многих русских евреев, дала ему силу не только выстоять, но и увидеть. Советские евреи, а встреч с ними не мало было у нашего автора, естественно привлекали его особое внимание. С огорчением он замечает и убедительно воспроизводит опустошение души, освобождение от родового начала и наследства. В быстром падении вчерашнего революционера, партийного деятеля перед натиском следствия и театрализованного судебного процесса Бегин не видит мистической загадки, волновавшей европейские умы, а видит торжество наглого мира, освободившегося от гласности, и бессилие душ, заменивших индивидуальную и народную нравственность классовой моралью.

В книге Бегина есть некая старомодность, привычка полагаться на слово само по себе, пренебрегая его спекулятивными, дискредитирующими употреблениями, автор как бы независим от инфляции высоких понятий, происшедшей в наши десятилетия, он ничего не знает и не хочет знать о ней. Пафос и патетика воспринимаются им всерьез. И скептический читатель, отмечающий эти черты в его книге, с удивлением вдруг ловит себя на том, что и он, почти против желания поддавшись автору, воспринимает этот пафос и эту патетику серьезно. Дело в том, что пафос книги Бегина есть пафос искренности, это пафос честного мышления и честного зрения. Достоинство это не литературное, а — что гораздо важнее — нравственное.

Менахем Бегин выстоял и не согнулся, потому что за ним была его собственная идеи, далекий мир единомышленников и цель, не похожая на цели его преследователей. У советских же евреев, верно служивших советской власти и попавших под частый гребень правительственного террора, ничего не было за душой, кроме того, что было у их палачей: они говорили тем же языком, клялись теми же именами и поминали одни и те же цитаты. Что же они могли противопоставить насилию? Им и нечего было противопоставить, если не наступало прозрение.

Менахем Бегин ярче всего осознает свою причастность к одной человеческой общности — к еврейству. Эта книга позволяет понять, что вольно или невольно он принадлежит еще и другой — той общности, которая дала ему прикоснуться к величайшему страданию двадцатого века, к общности зэков, лагерников, узников тех или иных лагерей уничтожения, исправительного истребления. Великий числом и опытом народ зэков уже дал миру своих поэтов, художников, писателей, философов и ученых. Менахем Бегин первый советский заключенный, достигший поста главы правительства страны свободного мира. Об этом стоит сказать: Бегина случайно зацепила советская судьба, но десятки миллионов вполне закономерно уложены под шпалы железнодорожных магистралей, в шлюзы каналов, в основания доменных печей. В советской жизни им не нашлось другого употребления, их мысль и мозг сознательно и безжалостно были превращены в перегной истории. Свободный мир мог бы наделить их другими биографиями, иными значениями. Каждый зэк, освободившийся и живой, рассказывая о себе, говорит о них, о всех погибших, не свершивших, неживших…

Н. Рубинштейн

 

А ОРДЕР НА АРЕСТ ЕСТЬ?

 

 

«Вас просят зайти в горсовет, комната 23, с 9 до 11 часов утра, в связи с рассмотрением вашей просьбы».

 

Эту повестку из Вильнюсского горсовета я получил в начале сентября 1940 года, через несколько месяцев после того как Советский Союз подчинил своей военной и политической власти Литву, Латвию и Эстонию. Эти три небольших прибалтийских государства оказались в сфере влияния Советского Союза, согласно договору между гитлеровской Германией и СССР, подписанному в 1939 году Риббентропом и Молотовым. В период между разделом Польши и падением Парижа Москва ограничивалась «военными базами», сданными в аренду правительствами Таллина, Риги и Каунаса. Эти правительства были явно антикоммунистическими, но в переходный период русские с демонстративным педантизмом соблюдали принцип невмешательства во внутренние дела «хозяев баз». Литве Москва даже преподнесла замечательный национальный подарок. Около двадцати лет литовцы мечтали о Вильно, древнем городе короля Гедимина, который они называют Вильнюсом. Из-за этого Вильно-Вильнюса (евреи его называли Иерушалаим де-Лита, Литовским Иерусалимом), захваченного поляками сразу после Первой мировой войны, Литва разорвала дипломатические отношения и все другие связи со своим более мощным соседом Польшей. Каунас был объявлен временной столицей, и веру древнюю в скорое возвращение в вечную столицу — Вильнюс, поддерживали в сознании молодежи и народа книги, учебники и огромные красочные картины, которыми были увешаны стены каждого вокзала, каждого общественного здания.

Но кому дано предугадать превратности исторических судеб? Страстная мечта маленького народа, которую любой трезвый наблюдатель — независимо от его позиции — назвал бы фантастической, вдруг осуществилась, причем самым невероятным образом. Польша была раздавлена гусеницами немецких танков, растоптана солдатским сапогом; коммунистическая Россия подписала «договор о дружбе» с нацистской Германией, в соответствии с этим договором Польша была поделена на четыре части между ее могучими соседями. В число территориальных трофеев России попал и Вильно, и Литва, возродившаяся в свое время в войне против Москвы, получила от той же Москвы город своей мечты!

Но литовцы не вполне верили искренности намерений своего «благодетеля». Зимой 1940 года, в самый разгар празднеств по случаю возвращения Вильнюса, многие литовцы с горькой усмешкой говорили: «Vilnius musu, o Lietuva rusu» (Вильнюс принадлежит нам, а Литва — России). В эту зиму, зиму передышки, ожиданий и затаенного страха, литовцы восторгались дипломатическим умом своего «старика» — президента Сметоны, а высокие, стройные и разодетые в пестрые униформы полицейские (евреи прозвали их «метр восемьдесят») безраздельно хозяйничали и в Вильнюсе, и в Каунасе.

В эту зиму нам пришлось услышать (не от литовцев, разумеется) восторженные отзывы о сверхчеловеческой мудрости другого «старика». Политруки Красной Армии, прибывшие вместе с воинскими частями на советские базы в Литве, охотно откликались на «частные» просьбы и с удивительной откровенностью говорили о политической тактике и стратегии Советского Союза. Один из них нарисовал два равносторонних треугольника, обозначил буквами вершины и прочитал собравшимся стратегически-геометрическую лекцию:

 

— Видите, — сказал русский офицер, — Европа напоминает теперь треугольник с тремя центрами силы в вершинах треугольника. Это Берлин, Лондон и Москва. Чего хотел Чемберлен? Чего добивались правящие круги Англии? Они стремились к ситуации, обозначенной первым треугольником. Берлин расположен напротив Москвы, а Лондон — сверху; Берлин вступает в схватку с Москвой, и затяжная кровопролитная война изнуряет и Советский Союз, и Германию. Тогда — так думал и мечтал Чемберлен — Лондон спустится с вершины и наведет в Европе порядок… Но, — продолжал политрук, — в Москве имеется старинное здание — Кремль, в одной из комнат которого работает самый мудрый из всех людей, гений человечества Иосиф Виссарионович Сталин. Ему удалось в одну ночь побить все карты плутоватого Чемберлена. Сегодняшняя ситуация в Европе отображена во втором треугольнике. Берлин противостоит Лондону, а наверху наша Москва. Война, вспыхнувшая якобы из-за Польши, наверняка затянется на долгие годы. Немцы очень сильны, но нельзя игнорировать и мощь объединенных англо-французских сил. Наступит день, когда воюющие стороны потеряют последние остатки сил, и тогда мы, то есть Советская Россия, наведем порядок в Европе…

Таков был расчет. И зимой 1940 года он казался верным — как доказательство равенства двух треугольников с соответственно равными сторонами. Но свободные люди, привычные свободно мыслить, снова убедились, насколько далеки от истины утверждения, будто великие диктаторы, владеющие секретной информацией, «всегда знают, что они делают». Летом и осенью 1939 года Сталин побил карты Чемберлена — так уверяли политруки на своих лекциях в Литве, и так обучали их идеологические наставники. Но прошло менее года, и карты «величайшего гения всех времен и народов» были тоже побиты. Французский фронт, выстоявший всю Первую мировую войну, был разбит в считанные недели при самом начале Второй. К удивлению Москвы и Лондона, немецкие танки быстро освободились для операции «Барбаросса» на востоке. Командование Красной Армии вдруг осознало, что нечего тешить себя надеждой на «длительный период выжидания и подготовки», — осталось, возможно, совсем мало времени до страшной войны с Германией. После падения Парижа одно за другим пали правительства Таллина, Риги и Вильнюса. Войска двух разных стран захватили удаленные друг от друга куски Европы, но причинная связь между этими событиями бросалась в глаза: в то время как немецкие танки стремительно двигались по просторам Франции, русские танки брали один за другим города прибалтийских стран. Вместо правительств, «сдававших в аренду» военные базы, в одну ночь были сформированы коммунистические правительства, приветствовавшие «освободителей». Это делалось весьма просто: без самостоятельного внутреннего переворота, а по мере продвижения Красной Армии. Не стало советских баз в прибалтийских странах: эти страны сами превратились в советские базы. Таким образом, теперь оправдались обе части популярной поговорки — Вильнюс отошел к Литве, но вся Литва перешла к России. Вскоре многие жители Литвы стали получать повестки и «приглашения». Меня «пригласили» в…Вильнюсский горсовет.

 

Я не обращался в горсовет ни с какой просьбой. Мы жили в небольшом поселке, в нескольких километрах от города, и я не имел никаких дел с городским начальством. В те дни и в тех условиях нетрудно было догадаться, в чем смысл и каковы цели «муниципального» приглашения. В то же время требовалось немало скепсиса, чтобы не удивляться странной и грубой ошибке советских филеров, отправивших это невинное на вид приглашение. Как горячие энтузиасты, так и враги советского строя верят в почти безграничное могущество советской секретной службы, охватившей своими щупальцами весь мир. Министерство внутренних дел Советского Союза унаследовало, пожалуй, легенду, которой многие десятилетия был овеян британский Интеллидженс сервис. Но это всего-навсего легенда. Волею судьбы я весьма близко столкнулся с секретными службами этих стран и могу уверенно сказать, что обе они не страдают нехваткой тупоголовых. На основании собственного опыта могу посоветовать: не верьте в загадочную мудрость секретных служб — русской, британской или любой другой. И на них распространяются обычные пропорции ума и дурости, находчивости и недоразвитости. Они далеко не всемогущи.

НКВД решил арестовать меня, но его сотрудники почему-то считали нужным сделать это тайно, чтобы я, так сказать, «тихо исчез». Однако их методы были далеко не профессиональны. Они пригласили меня в горсовет «в связи с моей просьбой», не потрудившись проверить, обращался ли я когда-либо с просьбой к отцам города — предыдущим или нынешним.

Они хотели, чтобы я попался в ловушку, но в действительности они меня своим приглашением просто предупредили. Я решил не отвечать на приглашение и не идти в комнату #23, где, как мне удалось выяснить, был технический отдел Вильнюсского горсовета. Разгадав замысел чекистов, я мог попытаться скрыться, бежать в другой город. Не могу утверждать, что мне удалось бы ускользнуть от их лап, но нет сомнения, что я сумел бы какое-то время скрываться у друзей в другом городе. Однако я принял двойное решение: не идти в горсовет и не скрываться. Причина первого решения проста и ясна. «Если советская власть решила меня арестовать, — сказал я себе и друзьям, — пусть его агенты придут ко мне домой. Это их работа». Причины второго решения не так просты, но о них рассказывать не стану. НКВД в конце концов меня арестовало, хотя и не в соответствии с первоначальной режиссурой.

«Начальник технического отдела» горсовета ждал меня, по-видимому, несколько дней, ждал с достойным всяческих похвал терпением, но затем сообщил вышестоящему начальству в другом здании, что приглашенный неразумно не пожелал позаботиться о самом себе — и не явился. Возможно, что люди, которым было поручено заняться мной, посмеивались и говорили друг другу: «Ничего, он еще придет». Пока что они сами заглянули ко мне без приглашения — на этот раз речь шла не об аресте, а о слежке.

Однажды утром у нашего маленького домика появились двое мужчин и одна женщина. Они то стояли, то прогуливались вокруг дома, но постоянно что-то высматривали. Они тоже не проявили достаточного профессионализма и сразу же выдали себя. Мы подвергли их испытанию, которого они не выдержали. Я попросил жену поехать со мной в город. «Если сыщики задержат меня в пути или в городе, — сказал я ей, — мы еще успеем попрощаться, а если их роль заключается лишь в слежке за мной, имеет смысл узнать их получше. Мы отправились на железнодорожную станцию, и тут же за нами увязался «хвост»: агенты НКВД, а за ними наши друзья. В поезде «караван» расположился в том же порядке: мы с женой в головном вагоне, в следующем — ищейки, а в третьем вагоне — наши друзья.

 

Сходя с поезда, мы заметили, как провожатые глазами передают нас людям, ожидающим на вокзале. Работа была настолько грубая, ошибки настолько явные, что сомнений быть не могло: сейчас арестуют. Но нет, беспрепятственно и с новыми провожатыми мы вышли в город. Шли теми же тремя отдельными группами. К вечеру, в том же порядке, вернулись домой.

 

Десять дней продолжалась эта игра. Разумеется, если человек видит своих преследователей, слышит их шаги, знает об их намерениях, он не может быть счастлив. Впрочем, при определенных обстоятельствах, когда принято твердое решение, он вовсе не чувствует себя особенно несчастным. Но счастливы ли сами охотники? Есть ли работа более презренная, чем охота за людьми? Однажды мне пришлось увидеть ужас на лицах ищеек. В тот день я им отомстил. Сделал я это из чисто спортивного интереса — от шутки нельзя отказаться ни при каких обстоятельствах. Но позднее я пожалел тех, которые вначале караулили меня, а потом бежали по моему следу, как охотники за дичью… Я почти сожалел, что сыграл с ними шутку. Какими растерянными, испуганными, какими несчастными они выглядели! Больше я таких «шуток» не повторял.

Близился решающий день. В нашем маленьком домике, казалось, ничего не изменилось. Мы продолжали рано вставать и собирать хворост в золотистом осеннем лесу. Дома мы думали, спорили, смеялись друг над другом, играли в шахматы, наблюдали за «сторонами». «Они все еще здесь?» — спрашивали мы друг друга по утрам. «Ты все еще здесь?» — спрашивали меня друзья вечером. Мы ждали. Но «что-то» уже витало, разумеется, над нашими головами.

В ту осень действительность была ужаснее самых кошмарных снов. Париж пал. Франция капитулировала. Британская армия утешала себя удачным отступлением. Миллионы евреев попали в руки Гитлера и Гиммлера. Огромные, неисчислимые толпы евреев, в большинстве своем мечтавшие о возвращении в Сион, очутились у запертых границ советского режима, всегда считавшего стремление к Сиону «националистическим отклонением». Кричать об «отклонении» всегда нужно было советскому режиму, чтобы доказать, что он не является проеврейским, как это утверждают его враги, использующие вечную ненависть народных масс к евреям; это нужно было, чтобы доказать: карающая рука революционного правосудия настигает евреев в той же степени, что и русских, украинцев, поляков, узбеков. Перед НКВД, мол, все равны… Разумеется, преследование евреев за то, что они евреи, отличается от преследования евреев — «врагов революции» рядом важных идеологических и моральных оттенков, хотя зачастую различие только психологическое. В те дни один умный литовский еврей из среднего класса сказал мне: «Ни у Гитлера, ни у Сталина мы не получим пряников, но между ними имеется одно различие… Сталин отнимает у меня шубу, Гитлер отнял бы душу, остается радоваться, что я «здесь», а не «там», у нацистов». Но недолго утешал себя этот еврей примитивно сформулированным различием. С ним случилось то же, что и со многими другими евреями: за шубой вскоре отобрали и душу…

Одна катастрофа следовала за другой. В самый разгар всех этих трагедий — общечеловеческих, национальных и личных — умер Жаботинский. Если бы я попытался объяснить, посвятив этому много страниц, что означала для меня смерть руководителя Бейтара, посторонний человек меня бы не понял. В данном конкретном случае понятие «посторонний» распространяется и на моих соплеменников. Поэтому скажу только: безвозвратно ушел носитель надежды, а с ним — тоже безвозвратно? — ушла сама надежда…

Куда ни посмотришь: горе, страдания, море страдания, глубокое и широкое море. Не обычное, не ограниченное страдание, а не страдание одиночек, восставших против гнета или нищеты. Страдание от смертельного страха, страдание народа, попавшего в руки убийц, страдание миллионов простых людей, у которых единственная цель — их собственная жизнь и жизнь детей.

Стоя перед морем страдания, прислушиваясь к его волнам — воплю мучеников, стону заключенных, которые в массе своей не вожди, идеалисты или партийные деятели, а самые простые люди, — ты не можешь отделаться от мысли, что нет более несправедливого неравенства, чем неравенство в страдании.

Никто не спорит, страдание как таковое не есть цель жизни и никто к нему не стремится. Обычно человек спрашивает: «За что я страдаю?» Обычно человек пытается избежать страданий, уклониться от них. Но в дни массовой катастрофы, в условиях всеобщего краха, человек часто спрашивает: «За что они страдают?» Первый, естественный порыв — помочь, спасти, утешить. Но когда исчерпаны слова утешения, когда нет возможности протянуть руку помощи, начинаешь все сильнее ощущать неравенство в страдании — и это чувство ужасное, почти лишающее жизнь смысла. Поэтому можете поверить, что в тот день, когда агенты советской секретной службы пришли за мной, чтобы отправить меня в длинный неведомый путь, в сердце моем не было страха; наоборот, я даже почувствовал какое-то облегчение.

Они пришли в ясный осенний день — начальник и два помощника. Первый сердито спросил:

— Вы почему не явились в горсовет? Ведь вас вызывали.

Глупый вопрос. На него последовал наивный ответ:

— Я не обращался в горсовет ни с какой просьбой. Если у горсовета есть ко мне дело, пусть их служащий придет сюда.

— Вам все же надо сходить в горсовет, ведь вас пригласили, — сказал примирительным тоном другой сыщик.

— Нет, не пойду.

— Пойдете, — глухо проговорил главный.

Мне надоело играть в прятки, и я перешел на сердитый тон:

— А кто вы, собственно, такие? Почему все время ходите вокруг нашего дома? Кто дал вам право врываться в частную квартиру? Если не перестанете нарушать наш покой, мне придется обратиться в милицию.

Лицо главного засияло:

— В милицию? Пожалуйста, идемте сейчас же в милицию.

— Сейчас не пойду. Пойду, когда сочту это нужным.

— Если не пойдете по своей воле, поведем силой, — взорвался один из них.

— Да? Так скажите, кто вы такие. Где ваши удостоверения? Если не предъявите документы, никуда с вами не пойду.

Взгляды энкаведистов скрестились, и после короткого молчания начальник протянул мне бумагу.

Под его испытующим взглядом я рассмотрел документ, который оказался очень официальным удостоверением офицера НКВД Литовской республики. Выяснилось то, что было ясно с самого начала.

— Значит, — сказал я примирительным тоном, — вы пришли арестовать меня. Почему же вы это скрыли? Почему не сказали сразу? А ордер на арест у вас есть?

…«А ордер на арест у вас есть?» Из какой дали эхом доносятся эти слова! Воображение переносит меня в Брест-Литовcк, в страшную ночь двадцатилетней давности, когда город покинула армия Троцкого и Тухачевского и в него вступила польская армия. Агенты польских органов безопасности пришли тогда арестовать моего отца, обвинив его в помощи большевикам. Отец был старым сионистом, секретарем еврейской общины и нередко, рискуя собственной жизнью, спасал евреев от каторги или смертной казни. Поляки обвиняли евреев в клевете на свою армию, в передаче секретной информации большевикам. Да много ли надо? В глазах антисемитов каждый еврей — большевик. Неудивительно поэтому, что в ночь одного из «официальных» погромов пришли и за моим отцом. Но он спасся благодаря вовремя заданному вопросу: «А ордер на арест у вас есть?»

 

Вот так может повернуться колесо: спустя двадцать лет я задаю тот же вопрос, но не польским сыщикам, а большевистским. Я понимал, что ареста этот вопрос не отсрочит, и все же задал его. То ли заговорил во мне юрист, то ли сказался атавизм.

 

— Ордера на арест у нас нет, но вы правильно заметили: мы пришли вас арестовать и имеем право применить силу, если откажетесь идти с нами добровольно.

— Хорошо, хорошо, — ответил я. — Теперь ясно, что вы пришли арестовать меня. Так позвольте собрать необходимые вещи.

Моя жена и супруги Шайб, жившие в одном с нами доме (здесь жили также мой шурин покойный д-р Арнольд и друг моего детства Йоэль Керельман) молча слушали наш диалог. Батья Шайб вдруг заплакала. Я ее успокаивал. Моя жена не плакала: к моему аресту она была внутренне готова. С д-ром Шайбом мы обменялись замечаниями по поводу интересной шахматной партии, прерванной «гостями».

 

Как только сыщики раскрыли свои намерения, мы изменили отношение к ним. Жена предложила им чай. Они несколько недоуменно посмотрели на нас, поблагодарили, но вежливо отказались, заметив, что не могут больше задерживаться. Поэтому я ускорил «приготовления». Взял буханку хлеба на дорогу. Начистил ботинки. Из вещей ничего не взял. Сыщики заметили, добродушно посмеиваясь, что меня наверняка сегодня же освободят и отпустят домой. При этом они согласились, чтобы я взял с собой две книги. С их стороны это было «милостью», приправленной изрядной долей доверия: речь шла о действительно «контрреволюционных» книгах, но знать этого сыщики не могли. Одна из них была на английском языке, который я незадолго до этого начал изучать: книга Моруа о Дизраэли. Вторая книга была на языке, названном ярым коммунистом-евреем «фашистским». Это был Ветхий Завет.

 

Я простился с д-ром Шайбом и Батьей. Жене разрешили проводить меня до машины, поджидавшей на некотором расстоянии от дома. Я сделал первый, решающий шаг в неизвестное: вышел за порог своего дома в качестве арестованного. Мы спустились во двор. Хозяева дома, глубоко верующие католики, опустили головы, когда я пожелал им всего хорошего. Возможно, они боялись. Но их несомненно поразила странная сцена: коммунистическое правительство арестовывает их квартиранта-еврея!

По дороге к машине я заметил своего друга Давида Ютина, уже несколько недель ждавшего ареста. Мы простились издалека — взглядами. С женой обменялись несколькими словами. Для долгих разговоров не было времени. Да и о чем можно много говорить в такие минуты? Я сказал, что, видимо, скоро вернусь, но в любом случае прошу ее не вызывать жалость у людей. Она ответила одним коротким предложением: «Не волнуйся, все будет в порядке».

— Не забудь сказать Шайбу, что в последней партии у него было преимущество, и можно считать, что он выиграл.

— Не забуду, — ответила жена.

Через несколько минут предоставленный мне роскошный лимузин свернул за угол, но я все еще видел перед глазами жену и прощальный взмах ее руки…

 

ВЛАСТЬ НКВД

 

Вскоре мы подъехали к серому зданию в центре Вильнюса — управлению НКВД. Когда-то в длинных коридорах этого здания не умолкали голоса адвокатов, судей, подсудимых и полицейских: это был польский окружной суд. Осенью 1940 года отсюда словно ветром сдуло истцов, ответчиков и их адвокатов; остались, вернее — появились новые заключенные, стражники, судьи. Сцена нисколько не изменилась; сменились только действующие лица. И эта перемена более любых других символизировала, пожалуй, происшедший в нашей жизни революционный переворот.

В университете студенты-коммунисты часто пели песню, каждый куплет которой заканчивался словами «И судьями будем мы». В этой песне слышались одновременно глубокая вера и угроза страшной мести. Не думаю, чтобы эти бедные парни, идеалисты, всерьез намеревались стать судьями своих судей. Но они глубоко верили в возможность мести: наступит день, и судьи предстанут перед судом, тюремщики будут посажены в тюрьмы, а преследователи подвергнутся преследованиям. Это программа революции, хотя и не ее конечная цель. И вот этот день наступил. В здании, где польские судьи судили коммунистов, коммунисты судят польских судей. Однако многих моих несчастных сверстников, отчаянных борцов за коммунизм, эта месть не могла утешить: их прежние преследователи подверглись-таки преследованиям и судьи предстали перед новым судом, но сами-то они, приверженцы «нового мира» оказались не среди новых судей, они — на скамье подсудимых! Об их трагедии, равной которой нет в истории человечества, я еще расскажу. Я видел их восторг и видел их душевный надлом; я видел их на вершине счастья и видел в бездне человеческого отчаяния. В жизни я не видел более дикого восторга, более черного отчаяния, более глубокого падения.

С одним из новых судей, появившихся на «сцене справедливости», я столкнулся, едва переступив порог порогов советского государства — порог НКВД. Я сидел в обычной комнате у стола и читал о похождениях молодого Дизраэли. Вдруг в длинном коридоре послышались гулкие шаги, бесшумно открылась дверь, и я увидел двух арестовавших меня агентов и еще одного — нового. Нетрудно было догадаться: началось следствие.

Новый, оказавшийся следователем, сухо поздоровался, уселся за письменный стол напротив меня и спросил, как меня зовут (наверняка мое имя было ему известно). Я ответил. Второй вопрос касался раскрытой книги. Он не удовлетворился названием и попросил рассказать что-нибудь о ее авторе и содержании.

Это напоминало скорее не следствие, а дружескую беседу. Мы посмотрели друг на друга. Он глядел, моргая маленькими глазками, с пытливым интересом, характерным для людей его профессии; я был не первым подследственным, с которым он завязывал «дружескую беседу», а потом наносил неожиданный удар. Для меня же это был первый следователь НКВД, с которым меня столкнула жизнь. Передо мной открывался новый, полный таинственных загадок мир. Я знал, что за «изучение» этого мира взимается очень высокая «плата», но было какое-то удовлетворение в том, что я могу, хотя и в результате фантастических пертурбаций, познакомиться вблизи, изнутри с владыками царства НКВД, с их методами и стилем. Сидя напротив следователя, я чувствовал себя скорее не заключенным, а сторонним наблюдателем, учеником. Такова сила любознательности! Но далеко не все время пребывания в НКВД мне удавалось сохранять внутренний статус наблюдателя — часто оставался только статус заключенного. И все же но опыту могу сказать: в любых условиях стоит разбудить в себе любознательность, скрытую в каждом человеке. Даже если окажешься на дне жизни, в непроглядной тьме — открой пошире глаза и наблюдай, учись! Пока ты учишься, следователи-мучители не сумеют установить желанных им отношений: они «наверху», а ты — «внизу». Разговаривай с ними, как равный с равными. Тверди себе, что грубость и низость вокруг тебя есть одновременно и материал для познания, и тогда сумеешь выдержать испытание унижением и остаться человеком.

В ходе беседы-следствия я хотел понять характер своего следователя. Кто он, «чекист»? Типичный чекист, воспитанник школы, в которой преподают таинственные методы ломки человека? Как он будет меня допрашивать? Что он хочет вытянуть из меня?

Я не заметил ничего особенного ни во внешности, ни в поведении своего визави. Он был в гражданском сером костюме и при буржуазном галстуке. Похож немного на еврея, но быть в этом уверенным нельзя. Даже если его мать зажигала в канун субботы свечи, мне это не сулило никаких поблажек, но я много дал бы, чтобы узнать, верно ли мое предположение. Мой любопытный взгляд не ускользнул от следователя, он вдруг прервал беседу и сердито спросил:

— Почему вы на меня так смотрите?

Я вынужден был извиняющимся тоном ответить, что смотрел на него безо всяких задних мыслей.

— А вам известно, для чего вас сюда пригласили? — спросил он вдруг.

— Для чего пригласили? — переспросил я с удивлением.

— Да, я хочу знать, известно ли вам, для чего вас пригласили?

— Причина мне не известна, но я знаю, что меня не пригласили, а арестовали.

Я сделал ударение на слове «арестовали», а не на вежливом определении «пригласили».

— Кто сказал, что вас арестовали? — с упреком спросил следователь. — Никто вас не арестовывал. Я просто хотел с вами побеседовать. Я задам вам несколько вопросов. Если ответите искренне, как честный человек, тут же вернетесь домой. Кстати, вы женаты?

— Да.

— Сколько ей лет?

— Двадцать.

— Молодая. Наверняка ждет вас. Но не беспокойтесь, как только ответите на вопросы, вернетесь к ней. Вы должны считать себя свободным человеком, а не арестованным. Говорю вам еще раз: вы не арестованы, а приглашены на беседу со мной, и в вашей власти решить, вернетесь ли вы домой.

С совершенно естественным смехом в голосе я сказал:

— Для чего создавать иллюзии? Я знаю, что я арестованный и в качестве такового отказываюсь отвечать на вопросы.

Он все еще не хотел отступить и с растущим недовольством спросил:

— Кто сказал, что вы арестованы? С чего вы это взяли?

— Люди, которые привели меня сюда, сказали, что я арестован.

Он подскочил, словно ужаленный змеей.

— Что? Они сказали, что вы арестованы?

Он не стал ждать повторного подтверждения и, оставив дверь открытой, выбежал в коридор. Со своего места я заметил офицера, приглашавшего меня в горсовет, а потом услышал громкий голос следователя. Сквозь поток донесшихся до меня слов я ясно расслышал несколько загадочных ругательств, которые, как я позже узнал, пользуются правами гражданства в царстве тьмы, хотя формально они запрещены советским законом. (Видно, даже при всемогущей власти некоторые писаные законы отступают перед законами жизни. Да и как может русский человек, пусть ему даже поручено охранять закон, выражать свои чувства — в минуту ярости или в минуту радости — без матерщины?) Бедный чекист что-то ответил (до меня донеслось лишь несколько приглушенных слов), и следователь вернулся в комнату с полоской пены на губах.

Теперь стало ясно, для чего требовалась вся эта комедия с приглашением в горсовет, для чего агенты десять дней играли со мной в прятки: они решили арестовать и «ликвидировать» меня обычным путем. Они могли просто и открыто сделать это, но им хотелось скрыть от меня свои истинные намерения. Позднее я узнал, что не только меня наметили поймать в капкан с помощью невинного на вид «гражданского» приглашения. В большинстве случаев люди приходил

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...