Журналистская деятельность А.С. Пушкина до 1830-го года
Вступление Правду говорят, что талантливый человек талантлив во всем. Гений русской поэзии, талантливый прозаик, классик, Александр Сергеевич Пушкин полноправно вошел и в историю отечественной журналистики как журналист и редактор «Современника» – одного из лучших журналов 1830-х годов. Когда до Москвы дошла весть о трагической гибели Пушкина, редактор «Московского наблюдателя» В.П. Андросов писал в Петербург А.А. Краевскому 3 февраля 1837 г.: «Пушкин едва ли не потому подвергся горькой своей доле, что сделался журналистом»[1]. Он был не гениальным, но ярким и заметным журналистом. При жизни поэта в периодике было опубликовано более пятидесяти его выступлений и столько же осталось в рукописи. Это статьи и заметки по истории и теории литературы, литературным жанрам и литературному языку и т.д., статьи, рецензии и библиографические отзывы, посвященные творчеству (или отдельным произведениям) русских и зарубежных писателей, обзоры современных альманахов, характеристики отдельных журналистов и критиков, публицистические статьи, информационные и редакционные газетные и журнальные заметки, разнообразные полемические выступления: памфлеты, сатирические сценки, диалоги, портреты-пародии, анекдоты, иронические ответы («реплики», в современной терминологии), остроумные замечания и др. О профессиональном отношении Пушкина к вопросам журналистики говорят многочисленные высказывания в письмах. Да и в художественных произведениях он зачастую откликался на споры в печати. Пушкин хорошо знал современную и прошлую журналистику: в его библиотеке имелось свыше тридцати названий журналов. Задача данной курсовой работы проследить творческий путь Александра Сергеевича Пушкина как журналиста от первых проб пера в журналистике до периода редактирования «Современника» включительно. Кроме того, в работе для наглядности будут приведены примеры его статей с объяснениями.
Очень важным мы посчитали включить вопрос об основных темах, разрабатываемых Пушкиным и направлениях его журналистской деятельности. Классик был поистине трудоголиком на литературном поприще и интересовался всем, что происходит в литературном мире, живо откликаясь на яркие события, острые проблемы, вступая в полемику с известными людьми. В конце работы мы сделаем выводы, оформленные в заключении.
Журналистская деятельность А.С. Пушкина до 1830-го года Первое выступление Пушкина-журналиста в периодической печати относится к 1824 г. В мае этого года в «Сыне отечества» (№18) появилась присланная из Одессы полемическая заметка Пушкина – его «Письмо к издателю «Сына отечества». Этой заметкой Пушкин начал борьбу с реакционной прессой, выступив против журнала Каченовского «Вестник Европы» и его ведущего критика Михаила Дмитриева. Письмо к издателю «Сына отечества» [2] В течение последних четырех лет мне случалось быть предметом журнальных замечаний. Часто несправедливые, часто непристойные, иные не заслуживали никакого внимания, на другие издали отвечать было невозможно. Оправдания оскорбленного авторского самолюбия не могли быть занимательны для публики; я молча предполагал исправить в новом издании недостатки, указанные мне каким бы то ни было образом, и с живейшей благодарностию читал изредка лестные похвалы и ободрения, чувствуя, что не одно, довольно слабое, достоинство моих стихотворений давало повод благородному изъявлению снисходительности и дружелюбия. Ныне нахожусь в необходимости прервать молчание. Князь П.А. Вяземский, предприняв из дружбы ко мне издание «Бахчисарайского фонтана», присоединил к оному «Разговор между Издателем и Антиромантиком», разговор, вероятно, вымышленный: по крайней мере, если между нашими печатными классиками многие силою своих суждений сходствуют с Классиком Выборгской стороны, то, кажется, ни один из них не выражается с его остротой и светской вежливостью.
Сей разговор не понравился одному из судей нашей словесности. Он напечатал в 5 № «Вестника Европы» второй разговор между Издателем и Классиком, где, между прочим, прочел я следующее: «Изд. Итак, разговор мой вам не нравится? – Класс. Признаюсь, жаль, что вы напечатали его при прекрасном стихотворении Пушкина, думаю, и сам автор об этом пожалеет». Автор очень рад, что имеет случай благодарить князя Вяземского за прекрасный его подарок. «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова» писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения. Не хочу или не имею права жаловаться по другому отношению и с искренним смирением принимаю похвалы неизвестного критика. Поэту было свойственно высокое уважение к профессии журналиста. «Сословие журналистов, – писал он, – есть рассадник людей государственных – они знают это и, собираясь овладеть общим мнением, они страшатся унижать себя в глазах публики недобросовестностью, переметчивостью, корыстолюбием или наглостью. По причине великого конкурса невежество или посредственность не может овладеть монополией журналов, и человек без истинного дарования не выдержит lepreuve[3] издания»[4]. Так понимал Пушкин обязанности журналиста. В 1825 г. Вяземский привлекает Пушкина к сотрудничеству в «Московском телеграфе» Н.А. Полевого; здесь Пушкин напечатал несколько своих стихотворений. Одновременно Пушкин выступает в «Московском телеграфе» с критическими статьями. Значительный интерес представляет его статья «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова»[5]. В Париже вышли басни Крылова, переведенные на французский и итальянский языки, с двумя предисловиями – французского историка П. Лемонте и итальянского писателя Ф. Сальфи. Пушкин вскрывает ошибки Лемонте, который писал о русской словесности и русском языке «понаслышке», показывает, что французский ученый не понял своеобразия басен Крылова, увидев в них только подражания Лафонтену Подчеркивая народность и самобытность, подлинную художественность басен Крылова, Пушкин продолжает линию декабристской критики и полемизирует с критиками-карамзинистами, которые упрекали Крылова в мнимой зависимости от Лафонтена, характеризовали его басни как «грубые» и «мужицкие».
О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И.А. Крылова [6] Любители нашей словесности были обрадованы предприятием графа Орлова, хотя и догадывались, что способ перевода, столь блестящий и столь недостаточный [7], нанесет несколько вреда басням неподражаемого нашего поэта. Многие с большим нетерпением ожидали предисловия г-на Лемонте; оно в самом деле очень замечательно, хотя и не совсем удовлетворительно. Вообще там, где автор должен был необходимо писать понаслышке, суждения его могут иногда показаться ошибочными; напротив того, собственные догадки и заключения удивительно правильны. Жаль, что сей знаменитый писатель едва коснулся до таких предметов, о коих мнения его должны быть весьма любопытны. Читаешь его статью [8] с невольной досадою, как иногда слушаешь разговор очень умного человека, который, будучи связан какими-то приличиями, слишком многого не договаривает и слишком часто отмалчивается. Бросив беглый взгляд на историю нашей словесности, автор говорит несколько слов о нашем языке, признает его первобытным, не сомневается в том, что он способен к усовершенствованию, и, ссылаясь на уверения русских, предполагает, что он богат, сладкозвучен и обилен разнообразными оборотами. Мнения сии нетрудно было оправдать. Как материал словесности, язык славяно-русский имеет неоспоримое превосходство пред всеми европейскими: судьба его была чрезвычайно счастлива. В XI веке древний греческий язык вдруг открыл ему свой лексикон, сокровищницу гармонии, даровал ему законы обдуманной своей грамматики, свои прекрасные обороты, величественное течение речи; словом, усыновил его, избавя таким образом от медленных усовершенствований времени. Сам по себе уже звучный и выразительный, отселе заемлет он гибкость и правильность. Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного; но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей.
Г-н Лемонте напрасно думает, что владычество татар оставило ржавчину на русском языке. Чуждый язык распространяется не саблею и пожарами, но собственным обилием и превосходством. Какие же новые понятия, требовавшие новых слов, могло принести нам кочующее племя варваров, не имевших ни словесности, ни торговли, ни законодательства? Их нашествие не оставило никаких следов в языке образованных китайцев, и предки наши, в течение двух веков стоная под татарским игом, на языке родном молились русскому богу, проклинали грозных властителей и передавали друг другу свои сетования. Таковой же пример видели мы в новейшей Греции. Какое действие имеет на порабощенный народ сохранение его языка? Рассмотрение сего вопроса завлекло бы нас слишком далеко. Как бы то ни было, едва ли полсотни татарских слов перешло в русский язык. Войны литовские не имели также влияния на судьбу нашего языка; он один оставался неприкосновенною собственностию несчастного нашего отечества. В царствование Петра I начал он приметно искажаться от необходимого введения голландских, немецких и французских слов. Сия мода распространяла свое влияние и на писателей, в то время покровительствуемых государями и вельможами; к счастию, явился Ломоносов. Г-н Лемонте в одном замечании говорит о всеобъемлющем гении Ломоносова; но он взглянул не с настоящей точки на великого сподвижника великого Петра. Соединяя необыкновенную силу воли с необыкновенною силою понятия, Ломоносов обнял все отрасли просвещения. Жажда науки была сильнейшею страстию сей души, исполненной страстей. Историк, ритор, механик, химик, минералог, художник и стихотворец, он все испытал и все проник: первый углубляется в историю отечества, утверждает правила общественного языка его, дает законы и образцы классического красноречия, с несчастным Рихманом предугадывает открытия Франклина [9], учреждает фабрику, сам сооружает махины, дарит художества мозаическими произведениями и наконец открывает нам истинные источники нашего поэтического языка. Поэзия бывает исключительною страстию немногих, родившихся поэтами; она объемлет и поглощает все наблюдения, все усилия, все впечатления их жизни: но если мы станем исследовать жизнь Ломоносова, то найдем, что науки точные были всегда главным и любимым его занятием, стихотворство же – иногда забавою, но чаще должностным упражнением. Мы напрасно искали бы в первом нашем лирике пламенных порывов чувства и воображения. Слог его, ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным. Вот почему преложения псалмов и другие сильные и близкие подражания высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения [10]. Они останутся вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще должны мы будем изучаться стихотворному языку нашему; но странно жаловаться, что светские люди не читают Ломоносова, и требовать, чтобы человек, умерший 70 лет тому назад, оставался и ныне любимцем публики. Как будто нужны для славы великого Ломоносова мелочные почести модного писателя!
Упомянув об исключительном употреблении французского языка в образованном кругу наших обществ, г. Лемонте столь же остроумно, как и справедливо, замечает, что русский язык чрез то должен был непременно сохранить драгоценную свежесть, простоту и, так сказать, чистосердечность выражений. Не хочу оправдывать нашего равнодушия к успехам отечественной литературы, но нет сомнения, что если наши писатели чрез то теряют много удовольствия, по крайней мере язык и словесность много выигрывают. Кто отклонил французскую поэзию от образцов классической древности? Кто напудрил и нарумянил Мельпомену Расина и даже строгую музу старого Корнеля? Придворные Людовика XIV. Что навело холодный лоск вежливости и остроумия на все произведения писателей 18 столетия? Общество М-es du Deffand, Boufflers, d'Epinay [11], очень милых и образованных женщин. Но Мильтон и Данте писали не для благосклонной улыбки прекрасного пола [12]. Строгий и справедливый приговор французскому языку делает честь беспристрастию автора. Истинное просвещение беспристрастно. Приводя в пример судьбу сего прозаического языка, г. Лемонте утверждает, что и наш язык, не столько от своих поэтов, сколько от прозаиков, должен ожидать европейской своей общежительности [13]. Русский переводчик оскорбился сим выражением; но если в подлиннике сказано civilisation Européenne, то сочинитель чуть ли не прав. Положим, что русская поэзия достигла уже высокой степени образованности: просвещение века требует пищи для размышления, умы не могут довольствоваться одними играми гармонии и воображения, но ученость, политика и философия еще по-русски не изъяснялись; метафизического языка у нас вовсе не существует. Проза наша так еще мало обработана, что даже в простой переписке мы принуждены создавать обороты для изъяснения понятий самых обыкновенных, так что леность наша охотнее выражается на языке чужом, коего механические формы давно готовы и всем известны. Г-н Лемонте, входя в некоторые подробности касательно жизни и привычек нашего Крылова, сказал, что он не говорит ни на каком иностранном языке и только понимает по-французски. Неправда! – резко возражает переводчик в своем примечании. В самом деле, Крылов знает главные европейские языки и, сверх того, он, как Альфиери, пятидесяти лет выучился древнему греческому. В других землях таковая характеристическая черта известного человека была бы прославлена во всех журналах; но мы в биографии славных писателей наших [14] довольствуемся означением года их рождения и подробностями послужного списка, да сами же потом и жалуемся на неведение иностранцев о всем, что до нас касается. В заключение скажу, что мы должны благодарить графа Орлова, избравшего истинно народного поэта, дабы познакомить Европу с литературою Севера. Конечно, ни один француз не осмелится кого бы то ни было поставить выше Лафонтена, но мы, кажется, можем предпочитать ему Крылова. Оба они вечно останутся любимцами своих единоземцев. Некто справедливо заметил [15], что простодушие (naïveté, bonhomie) есть врожденное свойство французского народа; напротив того, отличительная черта в наших нравах есть какое-то веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться: Лафонтен и Крылов представители духа обоих народов. Н.К. 12 августа Р. S. Мне показалось излишним замечать некоторые явные ошибки, простительные иностранцу, например сближение Крылова с Карамзиным (сближение, ни на чем не основанное), мнимая неспособность языка нашего к стихосложению совершенно метрическому и проч. Когда осенью 1826 г. Пушкин получил разрешение приехать в Москву, он узнал о готовящемся выходе журнала «Московский вестник». Со многими сотрудниками будущего журнала, с его издателем М.П. Погодиным Пушкин был хорошо знаком, и ему казалось, что он сумеет подчинить их своему влиянию. Пушкин пишет в письме к Вяземскому 9 ноября 1826 г.: Из Михайловского в Москву [16] К тому же журнал… Я ничего не говорил тебе о твоем решительном намерении соединиться с Полевым, а ей-богу – грустно. Итак, никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! все в одиночку. Полевой, Погодин, Сушков, Завальевский, кто бы ни издавал журнал, все равно. Дело в том, что нам надо завладеть одним журналом и царствовать самовластно и единовластно. Мы слишком ленивы, чтобы переводить, выписывать, объявлять etc. etc. Это черная работа журнала; вот зачем и издатель существует; но он должен 1) знать грамматику русскую, 2) писать со смыслом, т.е. согласовывать существительное с прилагательным и связывать их с глаголом. – А этого-то Полевой и не умеет. Ради Христа, прочти первый параграф его известия о смерти Румянцева и Ростопчина. И согласись со мной, что ему невозможно доверить издания журнала, освященного нашими именами. Впрочем, ничего не ушло. Может быть, не Погодин, а я буду хозяин нового журнала. Тогда как ты не хочешь, а уж Полевого ты пошлешь к –. Начав в 1827 г. сотрудничать в «Московском вестнике» Погодина, Пушкин, однако, скоро убедился, что ему не удастся руководить журналом. Несмотря на это, он продолжал давать Погодину советы, какими средствами улучшить журнал, расширить его воздействие на читателей. К словам Пушкина в «Московском вестнике» не прислушивались, и он отошел от редакции. В конце 1827 г. у Пушкина и Вяземского возникает проект организации журнала «Современник», который выходил бы четыре раза в год. Хлопотать перед министром просвещения и царем взялся Жуковский. Пушкину разрешили жить в Петербурге, и он большие надежды возлагал на новое издание. Однако хлопоты ни к чему не привели: помешал донос Булгарина[17] в Третье отделение[18] на Вяземского. Только через восемь лет Пушкин получил право на единоличное издание «Современника». В 1825–1830 гг. Пушкин сотрудничал в альманахе А.А. Дельвига «Северные цветы», сначала как поэт, а после 1827 г. как критик и полемист. Этот альманах по художественным достоинствам и по составу сотрудников был лучшим литературным сборником последекабристской поры; выходил он в Петербурге по одной книжке в год и до появления «Литературной газеты» являлся единственным более или менее влиятельным петербургским изданием, противостоявшим периодике Булгарина и Греча. В книжке альманаха на 1828 г. были напечатаны «Отрывки из писем, мысли и замечания» Пушкина, в которых, между прочим, высмеивается самореклама Булгарина и Греча, а в книжке на 1830 г. – его памфлет «Отрывок из литературных летописей», поводом для которого послужил донос редактора «Вестника Европы» Каченовского на издателя «Московского телеграфа» Н.А. Полевого. К середине 1828 г. «Вестник Европы» пришел в упадок. Объявляя о подписке на следующий год (в №18), Каченовский обнадеживал читателей, что он собирается заметно оживить. А Полевой писал о том, что Каченовский вообще не опубликовал ни одной стоящей работы, защищает мнения устарелые и не в состоянии своими трудами помочь журналу. В итоге разозленный Каченовский подал в Московский суд на Полевого. Современники хорошо знали о тяжбе Каченовского с «Московским телеграфом». Пушкин откликнулся на нее эпиграммой «Журналами обиженный жестоко…», опубликованной в журнале Полевого (1829, №7). В следующем номере Пушкин напечатал эпиграмму «Там, где древний Кочерговский…», в которой высмеял заведомо неудачную попытку Каченовского оживить «Вестник Европы». Там, где древний Кочерговский Над Ролленем опочил, Дней новейших Тредьяковский Колдовал и ворожил: Дурень, к солнцу став спиною, Под холодный Вестник свой Прыскал мертвою водою, Прыскал ижицу живой. Пушкин называет Тредьяковского древний Кочерговский (изменение – ради печати – фамилии Каченовского), а Каченовского – дней новейших Тредьяковский, не в первый раз объединяя эти два имени (см. эпиграмму 1825 г., «Литературное известие», напечатанную в 1829 г.). Смысл эпиграммы в том, что «дурень», сказочный персонаж, делает все невпопад: к солнцу становится спиной (в данном случае: к истинному уму, знанию, науке), прыскает мертвою водой, которая, по сказочным представлениям, не может возвратить к жизни мертвое тело (то есть журнал Каченовского «Вестник Европы»). В то же время, с помощью живой воды, он оживляет давно вышедшую из употребления букву ижица (намек на архаическую реформу правописания «Вестника Европы»). К стиху «Под холодный вестник свой» в том же номере «Московского телеграфа», где напечатана эпиграмма (чтобы отрезать Каченовскому пути к жалобе), было дано «исправление опечатки»: «Вместо Вестник следует читать Веник». Не успели отшуметь пушкинские эпиграммы на Каченовского, как в «Северных цветах» появляется его памфлет «Отрывок из литературных летописей». Отрывок из литературных летописей [19] Tantae ne animis scholasticis irae! [20] Распря между двумя известными журналистами и тяжба одного из них с цензурою наделали шуму [21]. Постараемся изложить исторически все дело sine ira et studio. В конце минувшего года редактор «Вестника Европы» [22], желая в следующем 1829 году потрудиться еще и в качестве издателя, объявил о том публике, все еще худо понимающей различие между сими двумя учеными званиями. Убедившись единогласным мнением критиков в односторонности и скудости «Вестника Европы», сверх того движимый глубоким чувством сострадания при виде беспомощного состояния литературы, он обещал употребить наконец свои старания, чтобы сделать журнал сей обширнее и разнообразнее. Он надеялся отныне далее видеть, свободнее соображать и решительнее действовать. Он собирался пуститься в неизмеримую область бытописания, по которой Карамзин, как всем известно, проложил тропинку, теряющуюся в тундрах бесплодных. «Предполагаю работать сам, – говорил почтенный редактор, – не отказывая, однако ж, и другим литераторам участвовать в трудах моих». Сии поздние, но тем не менее благие намерения, сия похвальная заботливость о русской литературе, сия великодушная снисходительность к своим сотрудникам тронули и обрадовали нас чрезвычайно. Приятно было бы нам приветствовать первые труды, первые успехи знаменитого редактора «Вестника Европы». Его глубокие знания (думали мы), столь известные нам по слуху, дадут плод во время свое (в нынешнем 1829 году). Светильник исторической его критики озарит вышепомянутые тундры области бытописаний, а законы словесности умолкшие при звуках журнальной полемики, заговорят устами ученого редактора. Он не ограничит своих глубокомысленных исследований замечаниями о заглавном листе «Истории государства Российского» или даже рассуждениями о куньих мордках [23], но верным взором обнимет наконец творение Карамзина, оценит систему его разысканий, укажет источники новых соображений, дополнит недосказанное. В критиках собственно литературных мы не будем слышать то брюзгливого ворчанья какого-нибудь старого педанта, то непристойных криков пьяного семинариста [24]. Критики г. Каченовского должны будут иметь решительное влияние на словесность. Молодые писатели не будут ими забавляться, как пошлыми шуточками журнального гаера. Писатели известные не будут ими презирать, ибо услышат окончательный суд своим произведениям, оцененным ученостью, вкусом и хладнокровием. Можем смело сказать, что мы ни единой минуты не усумнились в исполнении планов г. Каченовского, изложенных поэтическим слогом в газетном объявлении о подписке на «Вестник Европы». Но г. Полевой, долгое время наблюдавший литературное поведение своих товарищей-журналистов, худо поверил новым обещаниям «Вестника». Не ограничиваясь безмолвными сомнениями, он напечатал в 20-й книжке «Московского телеграфа» прошедшего года статью, в которой сильно напал он на почтенного редактора «Вестника Европы». Дав заметить неприличие некоторых выражений, употребленных, вероятно неумышленно, г. Каченовским, он говорит: «Если бы он («Вестник Европы»), старец по летам, признался в незнании своем, принялся за дело скромно, поучился, бросил свои смешные предрассудки, заговорил голосом беспристрастия, мы все охотно уважили бы его сознание в слабости, желание учиться и познавать истину, все охотно стали бы слушать его». Странные требования! В летах «Вестника Европы» уже не учатся и не бросают предрассудков закоренелых. Скромность, украшение седин, не есть необходимость литературная; а если сознания, требуемые г. Полевым, и заслуживают какое-нибудь уважение, то можно ли нам оные слушать из уст почтенного старца без болезненного чувства стыда и сострадания? «Но что сделал до сих пор издатель «Вестника Европы»? – продолжает г. Полевой. – Где его права, и на какой возделанной его трудами земле он водрузит свои знамена: где, за каким океаном эта обетованная земля? Юноши, обогнавшие издателя «Вестника Европы», не виноваты, что они шли вперед, когда издатель «Вестника Европы» засел на одном месте и неподвижно просидел более 20 лет. Дивиться ли, что теперь «Вестнику Европы» видятся чудные распри, грезятся кимвалы бряцающие и медь звенящая?» На сие ответствуем: Если г. Каченовский, не написав ни одной книги, достойной некоторого внимания, не напечатав в течение 20 лет ни одной замечательной статьи, снискал, однако ж, себе бессмертную славу, то чего же должно нам ожидать от него, когда наконец он примется за дело не на шутку? Г-н Каченовский просидел 20 лет на одном месте, – согласен: но как могли юноши обогнать его, если он ни за чем и не гнался? Г-н Каченовский ошибочно судил о музыке Верстовского [25]: но разве он музыкант? Г-н Каченовский перевел «Терезу и Фальдони» [26]: что за беда? Доселе казалось нам, что г. Полевой не прав, ибо обнаруживается какое-то пристрастие в замечаниях, которые с первого взгляда являются довольно основательными. Мы ожидали от г. Каченовского возражений неоспоримых или благородного молчания, каковым некоторые известные писатели всегда ответствовали на неприличные и пристрастные выходки некоторых журналистов. Но сколь изумились мы, прочитав в 24 № «Вестника Европы» следующее примечание редактора к статье своего почтенного сотрудника, г. Надоумки (одного из великих писателей, приносящих истинную честь и своему веку и журналу, в коем они участвуют). «Здесь приличным считаю объявить, что препираться с Бенигною [27] я не имею охоты, отказавшись навсегда от бесплодной полемики, а теперь не имею на то и права, предприняв другие меры к охранению своей личности от игривого произвола сего Бенигны и всех прочих. Я даже не читал бы статьи Телеграфической, если б не был увлечен следствиями неблагонамеренности, прикосновенными к чести службы и к достоинству места, при котором имею счастие продолжать оную. Рдр.». Сие загадочное примечание привело нас в большое беспокойство. Какие меры к охранению своей личности от игривого произвола г. Бенигны предпринял почтенный редактор? что значит игривый произвол г. Бенигны? что такое: был увлечен следствиями неблагонамеренности, прикосновенными к чести службы и достоинству места? (Впрочем, смысл последней фразы доныне остается темен как в логическом, так и в грамматическом отношении.) Многочисленные почитатели «Вестника Европы» затрепетали, прочитав сии мрачные, грозные, беспорядочные строки. Не смели вообразить, на что могло решиться рыцарское негодование Михаила Трофимовича [28]. К счастию, скоро все объяснилось. Оскорбленный как издатель «Вестника Европы», г. Каченовский решился требовать защиты законов как ординарный профессор, статский советник и кавалер и явился в цензурный комитет с жалобою на цензора, пропустившего статью г-на Полевого. Успокоясь насчет ужасного смысла вышепомянутого примечания, мы сожалели о бесполезном действии почтенного редактора. Все предвидели последствия оного. В статье г. Полевого личная честь г. Каченовского не была оскорблена. Говоря с неуважением о его занятиях литературных, издатель «Московского телеграфа» не упомянул ни о его службе, ни о тайнах домашней жизни, ни о качествах его души. Новое лицо выступило на сцену: цензор С.Н. Глинка явился ответчиком. Пылкость и неустрашимость его духа обнаружились в его речах, письмах и деловых записках. Он увлек сердца красноречием сердца и, вопреки чувству уважения и преданности, глубоко питаемому нами к почтенному профессору, мы желали победы храброму его противнику; ибо польза просвещения и словесности требует степени свободы, которая нам дарована мудрым и благодетельным Уставом. В.В. Измайлов, которому отечественная словесность уже многим обязана, снискал себе, новое право на общую благодарность свободным изъяснением мнения столь же умеренного, как и справедливого. Между тем ожесточенный издатель «Московского телеграфа» напечатал другую статью, в коей дерзновенно подтвердил и оправдал первые свои показания. Вся литературная жизнь г. Каченовского была разобрана по годам, все занятия оценены, все простодушные обмолвки выведены на позор. Г-н Полевой доказал, что почтенный редактор пользуется славою ученого мужа, так сказать, на честное слово; а доныне, кроме переводов с переводов и кой-каких заимствованных кое-где статеек, ничего не произвел. Скудость, более достойная сожаления, нежели укоризны! Но что всего важнее, г. Полевой доказал, что Мiхаил Трофiмович несколько раз дозволял себе личности в своих критических статейках, что он упрекал издателя «Телеграфа» винным его заводом (пятном ужасным, как известно всему нашему дворянству!), что он неоднократно с упреком повторял г. Полевому, что сей последний – купец (другое столь же ужасное обвинение!), и все сие в непристойных, оскорбительных выражениях. Тут уже мы приняли совершенно сторону г. Полевого. Никто, более нашего, не уважает истинного, родового дворянства, коего существование столь важно в смысле государственном; но в мирной республике наук какое нам дело до гербов и пыльных грамот? Потомок Трувора или Гостомысла, трудолюбивый профессор, честный аудитор и странствующий купец равны перед законами критики. Князь Вяземский уже дал однажды заметить [29] неприличность сих аристократических выходок; но не худо повторять полезные истины. Однако ж таково действие долговременного уважения! И тут мы укоряли г. Полевого в запальчивости и неумеренности. Мы с умилением взирали на почтенного старца, расстроенного до такой степени, что для поддержания ученой своей славы принужден он был обратиться к русскому букварю и преобразовать оный удивительным образом. Утешительно для нас по крайней мере то, что сведения Мiхаила Трофiмовича в греческой азбуке отныне не подлежат уже никакому сомнению. С нетерпением ожидали мы развязки дела. Наконец решение главного управления цензуры [30] водворило спокойствие в области словесности и прекратило распри миром, равно выгодным для победителей и побежденных… В этом «Отрывке» Пушкин впервые применил полемический прием, очень характерный для него как памфлетиста, – мнимое согласие с противником, для того чтобы разбить его позицию «изнутри». Пушкин будто сочувственно цитирует слова Каченовского о предполагаемом реформировании «Вестника Европы», но скрытая ирония ощущается сразу. Он приводит суждения Полевого, желая якобы возразить издателю «Московского телеграфа», однако сам выносит Каченовскому еще более строгий приговор. «Отрывок из литературных летописей» произвел сильное впечатление на современников. Определяя полемические статьи Пушкина как «верх совершенства», Белинский всегда ставил «Отрывок из литературных летописей» в один ряд с такими его памфлетами, как «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов» и «О мизинце г. Булгарина и о прочем», опубликованными в 1831 г. в «Телескопе». Чернышевский также очень высоко оценивал «Отрывок из литературных летописей», он называл его «превосходно написанной статьею»; в приложении к четвертой главе «Очерков гоголевского периода русской литературы» Чернышевский почти полностью процитировал первый пушкинский памфлет. Участвуя в «Северных цветах», Пушкин не оставлял мысли о создании в Петербурге более оперативного печатного органа, который можно было бы противопоставить реакционной периодике Булгарина и Греча. Понимая, что ни ему, ни Вяземскому правительство не выдаст разрешения на подобное издание, он поручил хлопоты Дельвигу, который еще не успел скомпрометировать себя в глазах правительства. Дельвиг упросил цензурный комитет разрешить ему выпуск «Литературной газеты» без всякой примеси политики, и 1 января 1830 г. появился ее первый номер.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|