Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Фрэнк алджернон Каупервуд в роли опекуна 3 глава




Эта мечта мало-помалу совсем завладела им. Чикагский особняк Каупервуда давно уже превратился в пышный склеп, в котором Эйлин одиноко оплакивала постигшую ее беду. Он являлся напоминанием об их светских неудачах и, кроме того, даже как здание, уже не удовлетворял Каупервуда, не отвечал требованиям его изощренной фантазии, его жажде роскоши. Если же ему суждено будет осуществить свой замысел, новый дом станет великолепным памятником, который он воздвигнет самому себе. Во время своих путешествий по Европе Каупервуд видел такие дворцы, построенные с величайшим тщанием, по всесторонне продуманному плану, — хранилища культуры и художественного вкуса многих поколений. Его собрание картин и предметов искусства, которым он так гордился, уже настолько разрослось, что само по себе могло послужить ему прекрасным памятником. Там были собраны полотна всех знаменитых школ, не говоря уже о богатых коллекциях изделий из нефрита, старинных молитвенников, расписанных миниатюрами, фарфора, ковров, тканей, рам для зеркал; в последнее время ему удалось приобрести еще и несколько прекрасных статуй. Красота этих удивительных вещей, терпеливый труд мастеров разных эпох и стран порой вызывали у Каупервуда чувство, близкое к благоговенью. Из всех людей на свете он уважал — даже чтил — только преданного своему искусству художника. Жизнь — тайна, но эти люди, целиком отдавшиеся скромному труду во имя красоты, порой улавливали какие-то ее черты, о которых Каупервуд только смутно догадывался. Жизнь приоткрыла для них свою завесу, их души и сердца были настроены в унисон со сладкозвучными гармониями, о которых мир повседневности ничего не знает. Иногда, усталый после напряженного дня, Каупервуд заходил поздно ночью в свою тихую галерею, включал свет, равномерно заливавший всю эту прекрасную залу, и, усевшись перед одним из своих сокровищ, погружался в размышления о той природе, той эпохе, том мировоззрении и том человеке, которые породили этот шедевр. Иной раз то была какая-нибудь меланхолическая голова кисти Рембрандта, — например, печальный «Портрет раввина», иной раз тихая речка Руссо, задумчивый лирический пейзаж. Иногда его приводила в восторг исполненная важности голландская хозяюшка, писанная Гальсом с обычным для этого мастера смелым реализмом и в обычной для него манере — с заглаженной до звонкости, словно глазированной, поверхностью; иногда он пленялся холодной элегантностью Энгра. Так он сидел, дивясь искусству мастера, впервые узревшего и воплотившего эти образы, и восклицал время от времени:

— Нет, это чудо! Это просто чудо!

 

Что же касается Эйлин, то и в ней происходили перемены. Ее постигла участь многих женщин — она пыталась высокий идеал подменить более скромным, но видела, что все ее усилия напрасны. Роман с Линдом, правда, развлек ее и принес ей временное утешение, но теперь она уже начинала понимать, что совершила непоправимую ошибку. Линд был, конечно, очарователен. Он забавлял ее рассказами о своей жизни — совсем непохожими на те, что ей случалось слышать от Каупервуда. После того как они сблизились, он не раз весело и непринужденно рассказывал ей о своих многочисленных и разнообразных любовных связях в Америке и Европе. Линд был настоящий язычник, фавн и вместе с тем человек из высшего круга. Его откровенное презрение ко всему чикагскому обществу, кроме двух-трех лиц, перед которыми Эйлин втайне благоговела и знакомства с которыми всячески искала, его небрежные упоминания о знаменитостях, чьи дома в Нью-Йорке и Лондоне были всегда открыты для него, высоко подняли Линда во мнении Эйлин; для нее, увы, все это служило лишь доказательством того, что она не унизила себя, поддавшись так легко его чарам.

И тем не менее, при всей своей любезности, ласковости и веселом нраве, Линд был и оставался всего-навсего бездельником и вертопрахом; устраивать для Эйлин новую жизнь на какой-то новой основе у него не было ни малейшего желания — и потому она уже раскаивалась в своем бесплодном увлечении, которое ни к чему не могло ее привести и в то же время могло окончательно оттолкнуть от нее Каупервуда. Внешне Каупервуд был, правда, так же приветлив и дружелюбен, как всегда, однако в их отношения вкралась какая-то неуверенность и чувство вины, которое они испытывали оба, но у Эйлин это чувство превратилось в утонченное самоистязание. До сих пор обиженной стороной была она: ее собственная супружеская верность не подвергалась сомнению, она могла считать, что Каупервуд грубо надругался над ее преданной любовью и простодушной верой. Теперь же все переменилось. Каупервуд, конечно, погрешил против нее, его вина была очевидна, но на другой чаше весов лежала ее измена, на которую она пошла ему в отместку. Что ни говори, а женскую верность так просто не сбросишь со счетов; установлена ли она природой, или выработалась под давлением общества, но большая часть человечества высоко ее чтит, и сами женщины являются рьяными и откровенными ее поборницами. Каупервуд отлично понимал, что Эйлин ему изменила не потому, что разлюбила его и влюбилась в Линда, а потому, что была глубоко оскорблена. И Эйлин знала, что он это понимает. С одной стороны, это ее бесило, ей хотелось еще больше ему насолить, с другой — она горько сожалела в том, что так бессмысленно подорвала его доверие к ней. Теперь, что бы он ни делал — он чист в собственных глазах. Свое главное оружие — нанесенную ей несправедливую обиду — она сама выпустила из рук. Гордость не позволяла ей заговорить с ним об этом, но выносить небрежную снисходительность, с какою он принимал ее измену, она была не в силах. Его улыбки, его готовность все простить, его шуточки, подчас очень остроумные, она воспринимала как самое жестокое оскорбление.

В довершение всего у нее с Линдом, именно на почве ее преклонения перед Каупервудом, начали возникать ссоры. Линд, с самомнением светского льва, рассчитывал, что Эйлин полностью предастся ему и забудет о своем блистательном муже; и правда, когда они бывали вместе, Эйлин как будто поддавалась его обаянию, веселела, охотно откликалась на ласки, но все это скорее в пику обидевшему ее Каупервуду, чем из любви к Линду. Всякое упоминание имени Каупервуда вызывало у нее иронические замечания и насмешки по его адресу, но, несмотря на эту видимую враждебность, она и сейчас была безнадежно влюблена в него, считала его самым близким себе человеком, и Линд очень скоро это понял. Такое открытие — жестокий удар для любого покорителя сердец. Гордость Линда была сильно уязвлена.

— Да ты все еще влюблена в него, что ли? — как-то спросил он с кривой усмешкой. Они обедали вдвоем в ресторане Кингсли в отдельном кабинете, и Эйлин, в туалете из блестящего зеленого шелка, который как нельзя лучше подходил к ее яркому цвету лица, была в этот вечер особенно хороша. Линд только что предложил ей поехать с ним на месяц прокатиться по Европе, но Эйлин решительно отказалась. Она не смела. Такой шаг с ее стороны мог привести к полному разрыву с Каупервудом, более того, мог послужить ему предлогом для развода.

— Ах, да не в этом дело, — отвечала она Линду. — Просто мне не хочется. Не могу. У меня ничего не готово для такой поездки. Да и тебе вовсе не так уж нужно, чтобы я поехала, — это просто каприз. Тебе надоел Чикаго, скоро весна, вот тебе и не сидится на месте. Поезжай, а я буду ждать тебя здесь. Или потом приеду. — Она улыбнулась.

Линд нахмурился.

— Черт! — сказал он. — Думаешь, я не понимаю, что с тобой творится? Ты не можешь его забыть, хоть он и обращается с тобой как с собакой. Ты уверяешь, что разлюбила его, а сама сходишь по нем с ума. Я давно это вижу. Меня ты нисколько не любишь. Где уж там! Ты только о нем и думаешь.

— Оставь, пожалуйста! — сердито крикнула Эйлин, раздраженная этим обвинением. — Не говори глупостей. Все это вздор. Я восхищаюсь им, это правда. И не одна я. (Как раз в эти дни имя Каупервуда гремело по всему Чикаго.) Он удивительный человек. И он никогда не бывал со мною груб. Он настоящий мужчина, надо отдать ему справедливость.

К этому времени Эйлин настолько уже освоилась с Линдом, что могла смотреть на него со стороны: ей теперь случалось осуждать его про себя; она считала его бездельником, неспособным заработать хотя бы грош из тех денег, которые он так широко тратил, и порой она, не стесняясь, давала ему это понять. Она не рассуждала о влиянии социальных условий на характер, ибо мало что в этом понимала; но сопоставление Линда с Каупервудом — энергичным и неутомимым дельцом, зачинателем многих предприятий, а также свойственное Америке того времени презрение к праздности заставляло ее делать выводы не в пользу своего возлюбленного.

Сейчас, после этой ее вспышки, Линд еще больше помрачнел.

— Черт подери, — буркнул он. — Я тебя не понимаю. Иногда мне кажется, что ты любишь меня, а иногда, что ты по уши влюблена в него. Решай, кого же ты, наконец, любишь? Меня или его? Если ты так к нему привязана, что даже на месяц не в силах с ним расстаться, то уж, значит, ко мне у тебя нет никакого чувства.

Эйлин, конечно, сумела бы ему ответить, — после стольких стычек с Каупервудом это не составляло для нее труда. Но она боялась потерять Линда, боялась одиночества. Кроме того, он ей нравился. Он служил для нее хоть небольшим, но все же утешением в ее печалях — по крайней мере в настоящую минуту. С другой стороны, сознание, что Каупервуд рассматривает эту связь как пятно на ее доселе безупречной добродетели, охлаждало в ней всякое чувство к Линду. Мысль о муже и о своей запятнанной и загубленной жизни приводила ее в отчаяние.

— Черт! — раздраженно повторил Линд. — Не хочешь ехать, так и не надо. Умолять тебя я не собираюсь.

Они еще долго ссорились, и хотя в конце концов помирились, но оба чувствовали, что дело идет к разрыву.

Вскоре после этого разговора Каупервуд, которому последнее время очень везло, в весьма приподнятом настроении зашел утром в спальню к Эйлин, как он иногда еще делал, чтобы закончить у нее свой туалет и поболтать.

— Ну, — весело сказал он, завязывая галстук перед зеркалом. — Как там у вас с Линдом? Воркуете?

— Не смей так говорить! — вспыхнула Эйлин, задетая за живое: противоречивые чувства уже вконец измучили ее. — Кто, скажи пожалуйста, в этом виноват, как не ты сам? Да еще шуточки теперь отпускаешь, — что там у вас, да как там у вас! Очень хорошо у нас — великолепно. Он прекрасный любовник, — не хуже тебя, а может, даже и лучше. Я его люблю. И он меня любит, не то, что ты. И, пожалуйста, оставь меня в покое. Тебя ничуть не интересует, как я живу, так нечего и притворяться.

— Эйлин, Эйлин, ну зачем ты так! Не сердись. Я вовсе не хотел тебя обидеть. Право, я очень огорчен и за тебя и за себя. Я не ревнив, я же тебе говорил. Ты думаешь, я тебя осуждаю? Да нет же, нисколько. Я отлично понимаю твое состояние. И от души тебе сочувствую.

— Конечно, — проговорила Эйлин. — Конечно, ты мне сочувствуешь. Только знаешь что? Ты уж оставь свое сочувствие при себе. К черту! К черту! К черту! — Глаза ее сверкали.

Каупервуд уже кончил одеваться и стоял сейчас перед Эйлин — оживленный, смелый, красивый — ее прежний Фрэнк! Она снова горько пожалела о своей ненужной измене, снова пришла в ярость от его равнодушия. «Негодяй! — хотела крикнуть она. — Бессердечное животное!» Но что-то в ней надломилось. К горлу подкатил комок, глаза наполнились слезами. Ей захотелось подбежать к нему, воскликнуть: «Фрэнк, неужели ты не видишь, что со мной, неужели не понимаешь, почему это случилось? Неужели ты уж никогда не сможешь любить меня по-прежнему?» Но она сдержалась. Подумала, что понять он ее, может быть, и способен, и даже наверное поймет, но обманывать все равно не перестанет. А она — с какой радостью она прогнала бы Линда, не взглянула бы больше ни на одного мужчину на свете, лишь бы Фрэнк сказал хоть слово, лишь бы он от души этого пожелал!

Вскоре после этой утренней ссоры в спальне Эйлин Каупервуд изложил ей свой план перебраться в Нью-Йорк и построить там дом, более подходящий для его разросшейся коллекции; это даст Эйлин, прибавил он, возможность сделать еще одну попытку войти в светское общество.

— Переехать в Нью-Йорк? — воскликнула Эйлин. — Ну да, для того, чтобы тебе было свободнее здесь без меня!

О существовании Беренис Флеминг она тогда еще не подозревала.

— Ну зачем ты так говоришь, — ласково сказал Каупервуд. — Ты же сама знаешь, что в Чикаго двери общества закрыты для нас. Здешние финансисты ополчились на меня. А когда у нас в Нью-Йорке будет такой дом, как я задумал, это само по себе послужит нам рекомендацией. Чикаго — это в конце концов провинция. Тон задают Восточные штаты, и в первую очередь Нью-Йорк. Если ты согласна, я продам этот дом, и мы станем жить большую часть года в Нью-Йорке. Там я смогу проводить с тобой не меньше времени, чем здесь, а пожалуй, и больше.

Тщеславная душа Эйлин невольно откликнулась на этот призыв — в самом деле, какие перспективы открывались перед ней! Чикагский дом давно уже стал для нее кошмаром: его населяли воспоминания о пережитом горе и перенесенных обидах. Здесь она избила Риту Сольберг, здесь чикагское общество сперва раскрыло ей объятия, а потом оттолкнуло ее, здесь она так долго ждала, что Фрэнк вернет ей свою любовь, и здесь же убедилась, что ее ожидание тщетно. Пока Каупервуд говорил, она глядела на него задумчиво, даже печально, терзаясь сомнениями. И вместе с тем в ней уже зарождалась мысль, что в Нью-Йорке, где деньгам придают такое значение, она могла бы благодаря огромному, непрерывно растущему богатству Каупервуда и его весу в деловых кругах занять достойное положение в обществе! «Кто не рискует, тот не выигрывает» — таков всегда был девиз Эйлин, и она опять готовилась поднять его на мачте своего корабля, хотя давно могла бы догадаться, что оснастка этого корабля не пригодна для того рискованного плавания, в которое ей хотелось пуститься. Крашеная фанера и парус из фольги и мишуры! Бедная, суетная и вечно надеющаяся Эйлин! Но откуда ей было знать!

— Хорошо, — сказала она наконец. — Делай, как хочешь. Мне в конце концов все равно, где тосковать в одиночестве — здесь или там.

Каупервуд знал, о чем она мечтает. Знал, какие мысли проносятся сейчас в ее мозгу, и тщета ее надежд была для него очевидна. Жизненный опыт подсказывал ему, что лишь исключительное стечение обстоятельств может открыть такой женщине, как Эйлин, доступ в надменный высший свет. Но у него не хватало мужества сказать ей об этом. Нет, ни за что на свете! Он не мог забыть, как однажды за мрачной решеткой исправительной тюрьмы в Пенсильвании он плакал на плече у Эйлин. Он не хотел быть неблагодарным, не хотел раскрывать ей свои затаенные мысли и наносить еще новый удар. Пусть тешит мечтами о светских успехах свое уязвленное тщеславие, пусть утешает ими свое наболевшее сердце, а ему этот дом в Нью-Йорке позволит быть ближе к Беренис Флеминг. Можно сколько угодно осуждать подобное криводушие, но нельзя отрицать, что оно составляет характерную черту многих людей, и Каупервуд в данном случае не был исключением. Он все видел, все учитывал и строил свои расчеты на простых человеческих чувствах Эйлин.

 

ВЗЛЕТЫ И ПАДЕНИЯ

 

Многообразные любовные похождения Каупервуда порою так осложняли ему жизнь, что он задавался вопросом, стоит ли игра свеч и можно ли в конце концов обрести мир и счастье иначе, как в законном браке. Миссис Хэнд в разгаре скандала уехала в Европу, но потом вернулась и теперь осаждала Каупервуда просьбами о свидании. Сесили Хейгенин писала ему бесчисленные письма, в которых заверяла его в своей неизменной преданности. Флоренс Кокрейн, даже и после того как Каупервуд к ней охладел, упорно добивалась встречи с ним. К тому же Эйлин, запутавшаяся и удрученная своими неудачами, начала искать утешения в вине. Крах ее отношений с Линдом — она хоть и уступила его домогательствам, но страсть так и не согрела ей сердца

— и равнодушие, с каким Каупервуд принял ее измену, ввергли Эйлин в то подавленное состояние, когда человек начинает предаваться бесплодному самоанализу, — состояние, которое у наиболее чувствительных или наименее устойчивых натур нередко кончается алкоголизмом, а иногда и самоубийством. Горе тому, кто отдает свое сердце иллюзии — этой единственной реальности на земле, но горе и тому, кто этого не делает. Одного ждут разочарование и боль, другого — запоздалые сожаления.

После отъезда Линда в Европу, куда Эйлин отказалась за ним последовать, она завела роман со скульптором по имени Уотсон Скит, человеком очень незначительным. Единственный наследник председателя правления крупнейшей мебельной компании, он, в отличие от большинства художников, принадлежал к состоятельному кругу, но по стопам отца идти не пожелал. Скит учился за границей и вернулся в Чикаго с намерением насаждать искусство на Западе. Это был рослый, полнотелый блондин, державшийся с какой-то безыскусственной наивностью, которая и пленила Эйлин. Они встретились в мастерской у Риза Грайера. После отъезда Линда Эйлин чувствовала себя заброшенной и, больше всего на свете страшась одиночества, сблизилась со Скитом, но связь эта оказалась безрадостной. Эйлин так и не могла отрешиться от прежнего своего идеала, от настойчивой потребности все мерить мерой первой любви и первого счастья. Кому не знакомо мертвящее дыхание памяти о лучших днях! Оно удушает мечту настоящего, встает перед нами подобно призраку на пиршестве и пустыми глазницами иронически озирает наш жалкий праздник. Возможное, но не свершившееся в ее жизни с Каупервудом неотступно преследовало Эйлин. Если раньше она только изредка закуривала сигарету, то теперь стала страстной курильщицей. Если она любила иногда выпить бокал хорошего вина, коктейль, рюмку коньяку с содовой, то теперь пила только коньяк или, еще чаще, новомодную смесь — виски с содовой, называемую «хайбол», — пила стакан за стаканом с жадностью, которая показывала, что вкуса напитка она попросту не замечает. Впрочем, пьяница всегда ищет в вине забвенья, а не вкусовых ощущений. Эйлин не раз замечала, когда ей случалось после ссоры с Линдом или в припадке уныния выпить виски с содовой, что ее охватывает приятная теплота и какое-то блаженное безразличие. Горе словно улетучивалось. Она плакала, но это были сладостные, облегчающие душу слезы. Ее печаль начинала походить тогда на бесплотные туманные видения, которые навещают нас во сне: они обступали ее, вились вокруг, но существовали вне ее, и она как бы со стороны смотрела на них. Порой и она сама и эти призрачные тени ее печалей (ибо Эйлин и себя видела словно в искажающем образы сновидении) представлялись ей существами из мира, где нет полного забвения, но нет и нестерпимых душевных мук. Старое испытанное средство от всех бед — алкоголь — нашел в ней верную почитательницу. После того как Эйлин случайно убедилась, что спиртное утишает, или, вернее, притупляет боль, она стала все чаще прибегать к нему. Почему бы ей не пить, если это приносит облегчение от нравственных и физических страданий? Никаких дурных последствий она пока не замечала. И потом ведь она очень сильно разбавляет виски водой. Оставаясь дома одна, Эйлин по нескольку раз в вечер наведывалась в буфетную, где хранились ликеры и виски, и приготовляла себе свою любимую смесь, а не то приказывала лакею принести ей в спальню поднос с бутылкой виски и сифон с содовой водой. Каупервуд, постоянно видя у Эйлин этот поднос и заметив, что она помногу пьет за обедом и ужином, счел нужным ее предостеречь.

— А не слишком ли ты этим увлекаешься, Эйлин? — спросил он как-то вечером, когда она залпом выпила стакан виски с содовой и сидела в каком-то отупении, разглядывая вышивку на скатерти.

— Конечно, нет, — ответила она, вспыхнув от досады и немного запинаясь.

— А что?

Эйлин и сама уже не раз думала, не испортит ли ей вино цвет лица. Ее красота — вот единственное, чем она еще дорожила.

— Да я все время вижу у тебя в комнате бутылку, вот и подумал, — может быть, ты сама не замечаешь, как много пьешь.

Зная ее обидчивость, он старался говорить как можно мягче.

— А если и так? — с сердцем отвечала она. — Какое это имеет значение? Я пью, а другие занимаются кое-чем похуже.

Такого рода шпильки доставляли ей удовлетворение так же, как и его расспросы: следовательно, она еще что-то значит для него. Да, она ему и сейчас еще не безразлична.

— Ну зачем так говорить, Эйлин? — сказал он. — Если тебе хочется иногда выпить — пожалуйста, я не возражаю. Впрочем, тебе, вероятно, все равно, возражаю я или нет. Но много пить, с твоей красотой, при твоем прекрасном здоровье, — просто грешно. Тебе это совсем не нужно, так ведь можно быстро скатиться бог знает куда. Никакой беды с тобой не стряслось. Мало ли женщин оказывалось в таком же положении! Уходить я от тебя не собираюсь, если ты сама этого не потребуешь, это я тебе сто раз говорил. Что поделаешь, все люди со временем меняются. Вероятно, и я кое в чем изменился, но это еще не причина, чтобы распускаться. И зря ты принимаешь это так близко к сердцу. В конце концов все может уладиться со временем.

Он говорил, почти не думая о своих словах, лишь бы успокоить ее.

— О! О! — Эйлин вдруг стала раскачиваться из стороны в сторону и плакать тяжелыми пьяными слезами, словно сердце у нее разрывалось на части. Каупервуд встал: ему было противно и жутко.

— Не подходи ко мне! — крикнула Эйлин, внезапно протрезвев. — Я знаю, что тебе нужно. Знаю, как ты печешься обо мне и моей красоте. Захочу пить

— и буду, и не то еще сделаю, если захочу. Это для меня облегчение, это мое дело, а не твое. — И назло ему она опять налила себе стакан и выпила.

Каупервуд внимательно поглядел на нее и сокрушенно покачал головой.

— Так не годится, Эйлин, — сказал он. — Прямо не знаю, что мне с тобой делать. Виски не доведет тебя до добра. От красоты твоей ничего не останется, и вдобавок на душе будет скверно.

— Ну и черт с ней, с моей красотой! — вспылила она. — Что мне дала эта красота?

Охваченная печалью и гневом, она вскочила из-за стола и выбежала из комнаты. Когда Каупервуд вошел через несколько минут к ней в спальню, она усердно пудрилась перед зеркалом. На туалете стоял наполовину опорожненный стакан виски с содовой. Странное чувство вины и бессилия овладело им.

Тревожась за Эйлин, он в то же время не переставал думать о Беренис, и надежды его то разгорались, то гасли. На его глазах эта необыкновенная девушка становилась яркой человеческой личностью. Во время последних встреч она, к его великой радости, уже не замыкалась в себе, а болтала с ним дружески, почти откровенно; она ведь вовсе не гордячка, думал он, а разумное, мыслящее существо, наделенное незаурядными способностями, и главное — тонкой артистической душой. Не зная никаких забот, она жила в ей одной ведомом возвышенном мире, порой погруженная в мечтательную задумчивость, порой с головой окунаясь в интересы того общества, частью которого она была и которое удостаивала своим вниманием, в той же мере, в какой оно удостаивало ее своим.

Как-то воскресным утром в конце июня, когда воздух в Поконских горах особенно прозрачен и там стоит необыкновенная тишина, Беренис вышла на веранду коттеджа, где сидел Каупервуд, просматривая финансовый отчет одной из своих компаний, и размышлял о делах — он приехал на несколько дней отдохнуть. Отношения их были теперь не столь далекими, как раньше, и она держалась в его присутствии непринужденно и весело. В общем он ей нравился. С неизъяснимо прелестной улыбкой, которая играла у нее на губах, собирая крошечные морщинки на носу и в уголках глаз, она сказала:

— Сейчас я поймаю птичку.

— Что поймаете? — переспросил Каупервуд, поднимая голову и притворяясь, что не расслышал.

Он жадно следил за каждым ее движением. На ней было утреннее платье, все в оборках, как нельзя более подходящее для того воздушного мира, в котором она обитала.

— Птичку, — отвечала она, беззаботно тряхнув головой. — Ведь сейчас июнь, и воробьи уже учат своих птенцов летать.

Каупервуд, за минуту до того погруженный в финансовые расчеты, словно по мановению волшебной палочки перенесся в другой мир, мир, в котором птицы, трава и летний ветерок значили больше, чем кирпич и камень, векселя и акции. Он встал и пошел за нею следом по траве к зарослям ольхи, где воробьиха усердно показывала своему птенцу, как подняться в воздух. Беренис наблюдала эту сценку еще из окна своей комнаты. Внезапно Каупервуд почувствовал, сколь ничтожное место в мощном потоке бытия занимают его собственные дела, когда каждое создание исполнено неукротимой воли к жизни, которую так зорко подметила Беренис. А она уже бежала по лужайке за птенцом, вытянув вперед руки и временами грациозно пригибаясь к земле, но птенец, неловко трепыхаясь, все увертывался от нее. Вдруг Беренис словно нырнула в траву, потом обернулась к Каупервуду и с сияющим лицом воскликнула:

— Вот, поймала! Да он сражается со мной, посмотрите! Ах ты, моя прелесть!

Она держала птенца в горсти, так что головка его выглядывала между ее большим и указательным пальцами, и, смеясь, целовала его и поглаживала другой рукой. Беренис вовсе не так уж любила птиц, ее воодушевляла красота жизни и собственная красота. Услышав отчаянное чириканье вспорхнувшей на ветку воробьихи, она воскликнула:

— Ну чего ты расшумелась! Я его только на минутку взяла.

Каупервуд рассмеялся.

— Вполне понятно, что она волнуется, — сказал он.

— Она же отлично знает, что я ему ничего не сделаю, — возразила Беренис так горячо, точно слова ее не были шуткой.

— Неужели знает? — спросил Каупервуд. — Почему вы так думаете?

— Потому что так оно и есть. Они отлично понимают, когда их детям действительно грозит опасность.

— Да откуда же им знать? — не унимался Каупервуд, очарованный и увлеченный ее капризной логикой. Эта девушка была для него загадкой, он никогда не мог сказать, что она думает.

Беренис на мгновение остановила на нем взгляд своих холодных синих глаз.

— Неужели, по-вашему, у всех этих созданий только пять чувств? — Вопрос ее прозвучал мягко и совсем не укоризненно. — Нет, они все понимают. Вот и она поняла. — Беренис грациозным движением указала на дерево, в ветвях которого теперь царила тишина. Чириканье смолкло. — Поняла, что я не кошка.

И снова чарующая насмешливая улыбка пробежала по ее губам, собрала в морщинки нос и уголки глаз. Слово «кошка» прозвучало в ее устах как-то особенно выразительно и ласково. Каупервуд смотрел на нее, и ему казалось, что умнее ее он еще никого не видел. Вот женщина, которая могла бы завладеть всем его существом! Если он сумеет заинтересовать ее собой, ему понадобятся все его способности, все душевные силы. Какие у нее глаза — одновременно загадочные и ясные, приветливые и холодно-проницательные. «Да, — казалось, говорили эти глаза, — чтобы заинтересовать меня, нужно быть очень интересным!» А между тем она смотрела на него с искренним дружелюбием. Ее лукавая улыбка служила тому порукой. Да, это была не Стефани Плейто или Рита Сольберг. Он не мог просто поманить ее пальцем, как Эллу Хабби, Флоренс Кокрейн, Сесили Хейгенин. Это была женщина самобытная, с душой, открытой для романтики, для искусства, для философии, для жизни. Нет, завоевать ее не легко. А Беренис тем временем и сама стала все чаще думать о Каупервуде. Видно, он необыкновенный человек; так говорит ее мать, и газеты постоянно упоминают его имя, отмечают каждый его шаг.

Через некоторое время они снова встретились, на этот раз в Саутгэмптоне, куда она приехала с матерью. Каупервуд, Беренис и еще один молодой человек, некто Гринель, пошли купаться. День был изумительный. На востоке, на юге и на западе перед ними расстилалась испещренная рябью синяя морская ширь, слева в нее причудливо вдавался рыжеватый песчаный мыс. Когда Каупервуд увидел Беренис в голубом купальном костюме и купальных туфельках, его больно кольнула мысль о поразительной быстротечности жизни — старое старится, а молодое снова и снова идет ему на смену. У него за плечами долгие годы борьбы, большой жизненный опыт, однако в самых важных вопросах он не мудрее этой двадцатилетней девушки с ее пытливым умом и взыскательным вкусом! О чем бы они ни говорили, он не находил ни малейшего изъяна в ее броне, — так много она знала, такие здравые суждения высказывала. Правда, она не прочь была порисоваться, но ведь она имела на это полное право. Гринель уже успел надоесть ей, поэтому она отослала его прочь и развлекалась беседой с Каупервудом, который удивлял ее силой и цельностью своего характера.

— Знаете, — призналась она ему, — с молодыми людьми бывает иногда ужасно скучно. Они такие глупые. Посмотришь на них — штиблеты, галстук, носки, трость, а больше ничего и нет. Взять хотя бы Гринеля — ходячий манекен и только. Разгуливает живой костюм от английского портного и помахивает тросточкой.

— Вот это я понимаю, обвинительный акт! — засмеялся Каупервуд.

— Нет, право же, — отозвалась она. — И ничего-то он не знает, у него на уме только поло, да годный стиль плаванья, да кто куда поехал, да кто на ком женится. Разве это не скука?

Она откинула голову и вздохнула полной грудью, словно хотела выдохнуть из себя всю эту скуку и глупость.

— Вы и ему это говорили? — полюбопытствовал Каупервуд.

— Конечно, говорила.

— Тогда понятно, почему у него такой мрачный вид, — сказал он, оглядываясь на Гринеля и миссис Картер: они сидели рядом на пляжных стульчиках, Гринель сосредоточенно чертил по песку носком туфли. — Занятное вы существо, Беренис, — продолжал он непринужденным тоном. — Вы временами на диво откровенны и непосредственны.

— Не более, чем вы, если верить тому, что о вас говорят, — ответила она, пристально поглядев на него. — Ну во всяком случае я не намерена себя мучить. Уж очень он скучный. Ходит за мной по пятам, а мне он вовсе не нужен.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...