Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

IV. Неудобства, каким подвергаешься, преследуя вечером хорошенькую женщину 4 глава




Он весело хлопнул его по плечу. Квазимодо не шелохнулся.

– С таким парнем я охотно кутнул бы, даже если это обошлось мне в дюжину новеньких турских ливров! Что ты на это скажешь? – продолжал Копеноль.

Квазимодо молчал.

– Крест истинный! – воскликнул чулочник. – Да ты глухой, что ли?

Да, Квазимодо был глухой.

Копеноль начал раздражать Квазимодо: он вдруг повернулся к нему и так страшно заскрипел зубами, что богатырь‑фламандец попятился, как бульдог от кошки.

И тут священный ужас образовал вокруг этой странной личности кольцо, радиус которого был не менее пятнадцати шагов. Какая‑то старуха объяснила Копенолю, что Квазимодо глух.

– Глух! – чулочник разразился грубым фламандским смехом. – Крест истинный, да это не папа, а совершенство!

– Эй! Я знаю его! – крикнул Жеан, спустившись наконец со своей капители, чтобы поближе взглянуть на Квазимодо. – Это звонарь моего брата архидьякона. Здравствуй, Квазимодо!

– Сущий дьявол! – сказал Робей Пуспен, все еще не оправившийся от своего падения. – Поглядишь на него – горбун. Пойдет – видишь, что он хромой. Взглянет на вас – кривой. Заговоришь с ним – глухой. Да есть ли язык у этого Полифема?

– Он говорит, если захочет, – пояснила старуха – Он оглох оттого, что звонит в колокола. Он не немой.

– Только этого еще ему недостает, – заметил Жеан.

– Один глаз у него лишний, – заметил Робен Пуссен.

– Ну, нет, – справедливо возразил Жеан, – кривому хуже, чем слепому Он знает, чего он лишен.

Тем временем процессия нищих, слуг и карманников вместе со школярами направилась к шкапу судейских писцов, чтобы достать картонную тиару и нелепую мантию папы шутов. Квазимодо беспрекословно и даже с оттенком надменной покорности разрешил облечь себя в них. Потом его усадили на пестро раскрашенные носилки. Двенадцать членов братства шутов подняли его на плечи; какой‑то горькою и презрительною радостью расцвело мрачное лицо циклопа, когда он увидел у своих кривых ног головы всех этих красивых, стройных, хорошо сложенных мужчин. Затем галдящая толпа оборванцев, прежде чем пойти по городу, двинулась, согласно обычаю, по внутренним галереям Дворца.

 

VI. Эсмеральда

 

Мы счастливы сообщить нашим читателям, что во время всей этой сцены и Гренгуар и его пьеса держались стойко. Понукаемые автором, актеры без устали декламировали его стихи, а он без устали их слушал. Примирившись с гамом, он решил довести дело до конца и не терял надежды, что публика вновь обратит внимание на его пьесу. Этот луч надежды разгорелся еще ярче, когда он заметил, что Копеноль, Квазимодо и вся буйная ватага шутовского папы с оглушительным шумом покинула залу. Толпа жадно устремилась за ними.

– Отлично! – пробормотал он. – Все крикуны уходят.

К несчастью, «крикунами» была вся толпа. В одно мгновение зала опустела.

Собственно говоря, в зале кое‑кто еще оставался. Это были женщины, старики и дети, пресытившиеся шумом и гамом. Иные бродили в одиночку, другие толпились около столбов. Несколько школяров все еще сидели верхом на подоконниках и оттуда глазели на площадь.

«Ну что же, – подумал Гренгуар, – пусть хоть эти дослушают мою мистерию. Их, правда, мало, но зато публика избранная, образованная».

Однако через несколько минут выяснилось, что симфония, которая должна была произвести особенно сильное впечатление при появлении Пречистой девы, не может быть исполнена. Гренгуар вспомнил, что всех музыкантов увлекла за собой процессия папы шутов.

– Обойдемся и без симфонии, – стоически произнес поэт.

Он приблизился к группе горожан, которые, как ему показалось, рассуждали о его пьесе. Вот услышанный им обрывок разговора:

– Мэтр Шенето! Вы знаете Наваррский особняк, который принадлежал господину де Немуру?

– Да, это против Бракской часовни.

– Так вот казна недавно сдала его в наем Гильому Аликсандру, живописцу, за шесть парижских ливров и восемь су в год.

– Как, однако, растет арендная плата!

«Пустяки, – вздыхая, утешил себя Гренгуар, – зато остальные слушают».

– Друзья! – внезапно крикнул один из молодых озорников, примостившихся на подоконниках, – Эсмеральда! Эсмеральда на площади!

Это имя произвело магическое действие. Все, кто еще оставался в зале, повторяя: «Эсмеральда! Эсмеральда! «, бросились к окнам и стали подтягиваться, чтобы им видна была улица.

С площади донеслись громкие рукоплескания.

– Какая еще там Эсмеральда? – воскликнул Гренгуар, в отчаянии сжимая руки. – О боже мой! Теперь они будут глазеть в окна!

Обернувшись к мраморному столу, он увидел, что представление прекратилось. Как раз в это время надлежало появиться Юпитеру с молнией. А между тем Юпитер неподвижно стоял внизу у сцены.

– Мишель Жиборн! – в сердцах крикнул поэт. – Что ты там застрял? Твой выход! Влезай на сцену!

– Увы! – ответил Юпитер – Какой‑то школяр унес лестницу.

Гренгуар поглядел на сцену. Лестница действительно пропала Всякое сообщение между завязкой и развязкой пьесы было прервано.

– Чудак! – пробормотал он – Зачем же ему понадобилась лестница?

– Чтобы взглянуть на Эсмеральду, – жалобно ответил Юпитер. – Он сказал. «Стой, а вот и лестница, она никому не нужна», и унес ее.

Это был последний удар судьбы. Гренгуар принял его безропотно.

– Убирайтесь все к черту! – крикнул он комедиантам – Если мне заплатят, я с вами рассчитаюсь.

Понурив голову, он отступил, но отступил последним, как доблестно сражавшийся полководец.

Спускаясь по извилистым лестницам Дворца, Гренгуар ворчал себе под нос: «Какое скопище ослов и невежд эти парижане! Собрались, чтобы слушать мистерию, и не слушают! Им все интересно – Клопен Труйльфу, кардинал, Копеноль, Квазимодо и сам черт, только не Пречистая дева! Если б я знал, я бы вам показал пречистых дев, ротозеи! А я? Пришел наблюдать, какие лица у зрителей, и увидел только их спины! Быть поэтом, а иметь успех, достойный какого‑нибудь шарлатана, торговца зельями! Положим, Гомер просил милостыню в греческих селениях, а Назон скончался в изгнании у московитов. Но черт меня подери, если я понимаю, что они хотят сказать этим „Эсмеральда“. Что это за слово? Наверное, цыганское.»

 

 

Книга вторая

 

I. От Харибды к Сцилле

 

В январе смеркается рано. Улицы были уже погружены во мрак, когда Гренгуар вышел из Дворца Наступившая темнота была ему по душе; он спешил добраться до какой‑нибудь сумрачной и пустынной улочки, чтобы поразмыслить там без помехи и дать философу наложить первую повязку на рану поэта. Впрочем, философия была сейчас его единственным прибежищем, ибо ему негде было переночевать. После блистательного провала его пьесы он не решался возвратиться в свое жилище на Складской улице, против Сенной пристани. Он уже не рассчитывал из вознаграждения за эпиталаму уплатить Гильому Ду‑Сиру, откупщику городских сборов с торговцев скотом, квартирную плату за полгода, что составляло двенадцать парижских су, то есть ровно в двенадцать раз больше того, чем он обладал на этом свете, включая штаны, рубашку и шапку.

Остановившись подле маленькой калитки тюрьмы при Сент‑Шапель и раздумывая, где бы ему выбрать место для ночлега, – а в его распоряжении были все мостовые Парижа, – он вдруг припомнил, что, проходя на прошлой неделе по Башмачной улице мимо дома одного парламентского советника, он заметил около входной двери каменную ступеньку, служившую подножкой для всадников, и тогда же сказал себе, что она при случае может быть прекрасным изголовьем для нищего или для поэта Он возблагодарил провидение, ниспославшее ему столь счастливую мысль, но, намереваясь перейти Дворцовую площадь, чтобы углубиться в извилистый лабиринт Сите, где вьются древние улицы‑сестры, сохранившиеся и доныне, но уже застроенные девятиэтажными домами, – Бочарная, Старая Суконная, Башмачная, Еврейская и проч., – он увидел процессию папы шутов, которая тоже выходила из Дворца правосудия и с оглушительными криками, с пылающими факелами, под музыку неслась ему наперерез. Это зрелище разбередило его уязвленное самолюбие. Он поспешил удалиться. Неудача преисполнила душу Гренгуара такой горечью, что все, напоминавшее дневное празднество, раздражало его и заставляло кровоточить его рану.

Он направился было к мосту Сен‑Мишель, но по мосту бегали ребятишки с факелами и шутихами.

– К черту все потешные огни! – пробормотал Гренгуар и повернул к мосту Менял. На домах, стоявших у начала моста, были вывешены три флага с изображениями короля, дофина и Маргариты Фландрской, и шесть флажков, на которых были намалеваны герцог Австрийский, кардинал Бурбонский, господин де Боже, Жанна Французская, побочный сын герцога Бурбонского и еще кто‑то; все это было освещено факелами. Толпа была в восторге.

«Экий счастливец этот художник Жеан Фурбо! – подумал, тяжело вздохнув, Гренгуар и повернулся спиной к флагам и к флажкам. Перед ним расстилалась улица, достаточно темная и пустынная для того, чтобы там укрыться от праздничного гула и блеска. Он углубился в нее. Через несколько мгновений он обо что‑то споткнулся и упал. Это был пучок ветвей майского деревца, который, по случаю торжественного дня, накануне утром судейские писцы положили у дверей председателя судебной палаты. Гренгуар стоически перенес эту новую неприятность. Он встал и дошел до набережной. Миновав уголовную и гражданскую тюрьму и пройдя вдоль высоких стен королевских садов по песчаному, невымощенному берегу, где грязь доходила ему до щиколотки, он добрался до западной части Сите и некоторое время созерцал островок Коровий перевоз, который исчез ныне под бронзовым конем Нового моста. Островок этот, отделенный от Гренгуара узким, смутно белевшим в темноте ручьем, казался ему какой‑то черной массой. На нем при свете тусклого огонька можно было различить нечто вроде шалаша, похожего на улей, где по ночам укрывался перевозчик скота.

«Счастливый паромщик, – подумал Гренгуар, – ты не грезишь о славе, и ты не пишешь эпиталам! Что тебе до королей, вступающих в брак, и до герцогинь бургундских! Тебе неведомы иные маргаритки, кроме тех, что щиплют твои коровы на зеленых апрельских лужайках! А я, поэт, освистан, я дрожу от холода, я задолжал двенадцать су, и подметки мои так просвечивают, что могли бы заменить стекла в твоем фонаре. Спасибо тебе, паромщик, мой взор отдыхает, покоясь на твоей хижине! Она заставляет меня забыть о Париже!»

Треск двойной петарды, внезапно послышавшийся из благословенной хижины, прекратил его лирические излияния. Это паромщик, получая свою долю праздничных развлечений, забавлялся потешными огнями.

От взрыва петарды мороз пробежал по коже Гренгуара.

– Проклятый праздник! – воскликнул он. – Неужели ты будешь преследовать меня всюду? Даже до хижины паромщика?

Взглянув на катившуюся у его ног Сену, он почувствовал страшное искушение.

– О, с каким удовольствием я утопился бы, не будь вода такой холодной!

И тут он принял отчаянное решение. Раз не в его власти избежать папы шутов, флажков Жеана Фурбо, майского деревца, факелов и петард, не лучше ли пробраться к самому средоточию праздника и пойти на Гревскую площадь?

«По крайней мере, – подумал он, – мне достанется хотя бы одна головешка от праздничного костра, чтобы согреться, а на ужин – несколько крох от трех огромных сахарных кренделей в виде королевского герба, выставленных для народа в городском буфете».

 

II. Гревская площадь

 

Ныне от Гревской площади того времени остался лишь едва заметный след: прелестная башенка, занимающая ее северный угол. Но и она почти погребена под слоем грубой штукатурки, облепившей острые грани ее скульптурных украшений, и вскоре, быть может, исчезнет совсем, затопленная половодьем новых домов, стремительно поглощающим все старинные здания Парижа.

Люди, которые, подобно нам, не могут пройти по Гревской площади, не скользнув взглядом сочувствия и сожаления по этой бедной башенке, зажатой двумя развалюшками времен Людовика XV, легко воссоздадут в своем воображении группу зданий, в число которых она входила, и ясно представят себе старинную готическую площадь XV века.

Она, как и теперь, имела форму неправильной трапеции, окаймленной с одной стороны набережной, а с трех сторон – рядом высоких, узких и мрачных домов. Днем можно было залюбоваться разнообразием этих зданий, покрытых резными украшениями из дерева или из камня и уже тогда являвших собой совершенные образцы всевозможных архитектурных стилей средневековья от XI до XV века; здесь были и прямоугольные окна, начинавшие вытеснять стрельчатые, и полукруглые романские, которые в свое время были заменены стрельчатыми и которые наряду с последними еще продолжали украшать второй этаж старинного здания Роландовой башни на углу набережной и Кожевенной улицы. Ночью во всей этой массе домов можно было различить лишь черную зубчатую линию крыш, окружавших площадь цепью острых углов. Одно из основных различий между современными городами и городами прежними заключается в том, что современные постройки обращены к улицам и площадям фасадами, тогда как прежде они стояли к ним боком. Прошло уже два века с тех пор, как дома повернулись лицом к улице.

Посредине восточной стороны площади возвышалось громоздкое, смешанного стиля строение, состоявшее из трех, вплотную примыкавших друг к другу домов. У него было три разных названия, объяснявших его историю, назначение и архитектуру: «Дом дофина», потому что в нем обитал дофин Карл V, «Торговая палата», потому что здесь помещалась городская ратуша, и «Дом с колоннами» (domus ad piloria), потому что ряд толстых колонн поддерживал три его этажа.

Здесь было все, что только могло понадобиться славному городу Парижу: часовня, чтобы молиться; зал судебных заседаний, чтобы чинить суд и расправу над королевскими подданными, и, наконец, арсенал, полный огнестрельного оружия. Парижане знали, что молитва и судебная тяжба далеко не всегда являются надежной защитой городских привилегий, и потому хранили про запас на чердаке городской ратуши ржавые аркебузы.

Уже в те времена Гревская площадь производила мрачное впечатление, возникающее и сейчас вследствие ужасных воспоминаний, которые с ней связаны, а также при виде угрюмого здания городской ратуши Доминика Бокадора, заменившей «Дом с колоннами». Надо сказать, что виселица и позорный столб, «правосудие и лестница», как говорили тогда, воздвигнутые бок о бок посреди мостовой, отвращали взор прохожего от этой роковой площади, где столько цветущих, полных жизни людей испытали смертные муки и где полвека спустя родилась «лихорадка Сен‑Валье», вызываемая ужасом перед эшафотом, – самая чудовищная из всех болезней, ибо ее насылает не бог, а человек.

Утешительно думать, – заметим мимоходом, – что смертная казнь, которая еще триста лет назад своими железными колесами, каменными виселицами, всевозможными орудиями пыток загромождала Гревскую площадь, Рыночную площадь, площадь Дофина, перекресток Трауар, Свиной рынок, гнусный Монфокон, заставу Сержантов, Кошачий рынок, ворота Сен‑Дени, Шампо, ворота Боде, ворота Сен‑Жак, не считая бесчисленных виселиц, поставленных прево, епископами, капитулами, аббатами и приорами – всеми, кому было предоставлено право судить, не считая потопления преступников в Сене по приговору суда, – утешительно думать, что эта древняя владычица феодальных времен, утратив постепенно свои доспехи, свою пышность, замысловатые, фантастические карательные меры, свою пытку, для которой каждые пять лет переделывалась кожаная скамья в Гран‑Шатле, ныне, перебрасываемая из уложения в уложение, гонимая с места на место, почти исчезла из наших законов и городов и владеет в нашем необъятном Париже лишь одним опозоренным уголком Гревской площади, лишь одной жалкой гильотиной, прячущейся, беспокойной, стыдящейся, которая, нанеся свой удар, так быстро исчезает, словно боится, что ее застигнут на месте преступления.

 

III. Besos para golpes [18]

 

Пока Пьер Гренгуар добрался до Гревской площади, он весь продрог. Чтобы избежать давки на мосту Менял и не видеть флажков Жеана Фурбо, он шел сюда через Мельничный мост; но по дороге колеса епископских мельниц забрызгали его грязью, а камзол промок насквозь. Притом ему казалось, что после провала его пьесы он стал еще более зябким. А потому он поспешил к праздничному костру, великолепно пылавшему посреди площади. Но его окружало плотное кольцо людей.

– Проклятые парижане! – пробормотал Гренгуар. Как истый драматург, он любил монологи. – Теперь они загораживают огонь, а ведь мне необходимо хоть немножко погреться. Мои башмаки протекают, да еще эти проклятые мельницы пролили на меня слезы сочувствия! Черт бы побрал парижского епископа с его мельницами! Хотел бы я знать, на что епископу мельницы? Уж не надумал ли он сменить епископскую митру на колпак мельника? Если ему для этого не хватает только моего проклятия, то я охотно прокляну и его самого, и его собор вместе с его мельницами! Ну‑ка, поглядим, сдвинутся ли с места эти ротозеи! Спрашивается, что они там делают? Они греются – это лучшее из удовольствий! Они глазеют, как горит сотня вязанок хвороста, – это лучшее из зрелищ!

Но, вглядевшись, он заметил, что круг был значительно шире, чем нужно для того, чтобы греться возле королевского костра, и что этот наплыв зрителей объяснялся не только видом ста роскошно пылавших вязанок хвороста.

На просторном, свободном пространстве между костром и толпой плясала девушка.

Была ли она человеческим существом, феей или ангелом, этого Гренгуар, философ‑скептик, иронического склада поэт, сразу определить не мог, настолько был он очарован ослепительным видением.

Она была невысока ростом, но казалась высокой – так строен был ее тонкий стан. Она была смугла, но нетрудно было догадаться, что днем у ее кожи появлялся чудесный золотистый оттенок, присущий андалускам и римлянкам. Маленькая ножка тоже была ножкой андалуски, – так легко ступала она в своем узком изящном башмачке. Девушка плясала, порхала, кружилась на небрежно брошенном ей под ноги старом персидском ковре, и всякий раз, когда ее сияющее лицо возникало перед вами, взгляд ее больших черных глаз ослеплял вас, как молнией.

Взоры толпы были прикованы к ней, все рты разинуты. Она танцевала под рокотанье бубна, который ее округлые девственные руки высоко взносили над головой. Тоненькая, хрупкая, с обнаженными плечами и изредка мелькавшими из‑под юбочки стройными ножками, черноволосая, быстрая, как оса, в золотистом, плотно облегавшем ее талию корсаже, в пестром раздувавшемся платье, сияя очами, она казалась существом воистину неземным.

«Право, – думал Гренгуар, – это саламандра, это нимфа, это богиня, это вакханка с горы Менад!»

В это мгновение одна из кос «саламандры» расплелась, привязанная к ней медная монетка упала и покатилась по земле.

– Э, нет, – сказал он, – это цыганка.

Мираж рассеялся.

Девушка снова принялась плясать. Подняв с земли две шпаги и приставив их остриями ко лбу, она начала вращать их в одном направлении, а сама кружилась в обратном. Действительно, это была просто‑напросто цыганка. Но как ни велико было разочарование Гренгуара, он не мог не поддаться обаянию и волшебству зрелища. Яркий алый свет праздничного костра весело играл на лицах зрителей, на смуглом лице девушки, отбрасывая слабый отблеск вместе с их колышущимися тенями в глубину площади, на черный, покрытый трещинами старинный фасад «Дома с колоннами» с одной стороны и на каменные столбы виселицы – с другой.

Среди множества лиц, озаренных багровым пламенем костра, выделялось лицо человека, казалось, более других поглощенного созерцанием плясуньи. Это было суровое, замкнутое, мрачное лицо мужчины. Человеку этому, одежду которого заслоняла теснившаяся вокруг него толпа, на вид можно было дать не более тридцати пяти лет; между тем он был уже лыс, и лишь кое‑где на висках еще уцелело несколько прядей редких седеющих волос; его широкий и высокий лоб бороздили морщины, но в глубоко запавших глазах сверкал необычайный юношеский пыл, жажда жизни и затаенная страсть. Он, не отрываясь, глядел на цыганку, и пока шестнадцатилетняя беззаботная девушка, возбуждая восторг толпы, плясала и порхала, его лицо становилось все мрачнее. Временами улыбка у него сменяла вздох, но в улыбке было еще больше скорби, чем в самом вздохе.

Наконец девушка остановилась, прерывисто дыша, и восхищенная толпа разразилась рукоплесканиями.

– Джали! – позвала цыганка.

И тут Гренгуар увидел подбежавшую к ней прелестную белую козочку, резвую, веселую, с глянцевитой шерстью, позолоченными рожками и копытцами, в золоченом ошейнике, которую он прежде не заметил; до этой минуты, лежа на уголке ковра, она, не отрываясь, глядела на пляску своей госпожи.

– Джали! Теперь твой черед, – сказала плясунья.

Она села и грациозно протянула козочке бубен.

– Джали! Какой теперь месяц?

Козочка подняла переднюю ножку и стукнула копытцем по бубну один раз. Был действительно январь. Толна захлопала в ладоши.

– Джали! – снова обратилась к козочке девушка, перевернув бубен. Какое нынче число?

Джали опять подняла свое маленькое позолоченное копытце и ударила им по бубну шесть раз.

– Джали! – продолжала цыганка, снова перевернув бубен. – Который теперь час?

Джали стукнула семь раз. В то же мгновение на часах «Дома с колоннами» пробило семь.

Толпа застыла в изумлении.

– Это колдовство! – проговорил мрачный голос в толпе. То был голос лысого человека, не спускавшего с цыганки глаз.

Она вздрогнула и обернулась. Но гром рукоплесканий заглушил зловещие слова и настолько сгладил впечатление от этого возгласа, что девушка как ни в чем не бывало снова обратилась к своей козочке:

– Джали! А как ходит начальник городских стрелков Гишар Гран‑Реми во время крестного хода на Сретенье?

Джали поднялась на задние ножки; заблеяв, она переступала с такой забавной важностью, что зрители покатились со смеху при виде этой пародии на ханжеское благочестие начальника стрелков.

– Джали! – продолжала молодая девушка, ободренная все растущим успехом. – А как говорит речь в духовном суде королевский прокурор Жак Шармолю?

Козочка села и заблеяла, так странно подбрасывая передние ножки, что все в ней – поза, движения, повадка – сразу напомнило Жака Шармолю, не хватало только скверного французского и латинского произношения.

Толпа восторженно рукоплескала.

– Богохульство! Кощунство! – снова послышался голос лысого человека.

Цыганка обернулась.

– Ах, опять этот гадкий человек!

Выпятив нижнюю губку, она состроила, по‑видимому, свою обычную гримаску, затем, повернувшись на каблучках, пошла собирать в бубен даяния зрителей.

Крупные и мелкие серебряные монеты, лиарды сыпались градом. Когда она проходила мимо Гренгуара, он необдуманно сунул руку в карман, и цыганка остановилась.

– Черт возьми! – воскликнул поэт, найдя в глубине своего кармана то, что там было, то есть пустоту. А между тем молодая девушка стояла и глядела ему в лицо черными большими глазами, протягивая свой бубен, и ждала. Крупные капли пота выступили на лбу Гренгуара.

Владей он всем золотом Перу, он тотчас же, не задумываясь, отдал бы его плясунье; но золотом Перу он не владел, да и Америка в то время еще не была открыта.

Неожиданный случай выручил его.

– Да уберешься ты отсюда, египетская саранча? – крикнул пронзительный голос из самого темного угла площади.

Девушка испуганно обернулась. Это кричал не лысый человек, – голос был женский, злобный, исступленный.

Этот окрик, так напугавший цыганку, привел в восторг слонявшихся по площади детей.

– Это затворница Роландовой башни! – дико хохоча, закричали они. Это брюзжит вретишница! Она, должно быть, не ужинала. Принесем‑ка ей оставшихся в городском буфете объедков!

И тут вся ватага бросилась к «Дому с колоннами»

Гренгуар, воспользовавшись замешательством плясуньи, ускользнул незамеченным. Возгласы ребятишек напомнили ему, что и он тоже не ужинал. Он побежал за ними. Но у маленьких озорников ноги были проворнее, чем у него, и когда он достиг цели, все уже было ими дочиста съедено. Не осталось даже хлебца по пяти су за фунт. Лишь на стенах, расписанных в 1434 году Матье Битерном, красовались среди роз стройные королевские лилии. Но то был слишком скудный ужин.

Плохо ложиться спать не поужинав; еще печальнее, оставшись голодным, не знать, где переночевать. В таком положении оказался Гренгуар. Ни хлеба, ни крова; со всех сторон его теснила нужда, и он находил, что она чересчур сурова. Уже давно открыл он ту истину, что Юпитер создал людей в припадке мизантропии и что мудрецу всю жизнь приходится бороться с судьбой, которая держит его философию в осадном положении. Никогда еще эта осада не была столь жестокой; желудок Гренгуара бил тревогу, и поэт полагал, что со стороны злой судьбы крайне несправедливо брать его философию измором.

Эти грустные размышления, становившиеся все неотвязней, внезапно были прерваны странным, хотя и не лишенным сладости пеньем. То пела юная цыганка.

И веяло от ее песни тем же, чем и от ее пляски и от ее красоты: чем‑то неизъяснимым и прелестным, чем‑то чистым и звучным, воздушным и окрыленным, если можно так выразиться. То было непрестанное нарастание звуков, мелодий, неожиданных рулад; простые музыкальные фразы перемешивались с резкими свистящими звуками; водопады трелей, способные озадачить даже соловья, хранили вместе с тем верность гармонии; мягкие переливы октав то поднимались, то опускались, как грудь молодой певицы. Ее прелестное лицо с необычайной подвижностью отражало всю прихотливость ее песни, от самого страстного восторга до величавого целомудрия. Она казалась то безумной, то королевой.

Язык песни был неизвестен Гренгуару. По‑видимому, он был не понятен и самой певице, – так мало соответствовали чувства, которые она влагала в пенье, словам песни. Эти четыре стиха:

 

Un cofre de gran nqueza

Hallaron dentro un pilar,

Dentro del, nueuus banderas,

Con figuras de espantar.[19]

 

в ее устах звучали безумным весельем, а мгновение спустя выражение, которое она придавала словам:

 

Alarabes de caballo

Sin poderse menear,

Con espadas, у los cuellot,

Ballestas de buen echar…[20]

 

исторгало у Гренгуара слезы. Но чаще ее пение дышало счастьем, она пела, как птица, ликующе и беспечно.

Песнь цыганки встревожила течение мыслей Гренгуара, – так тревожит лебедь водную гладь. Он внимал ей с упоением, забыв все на свете. Наконец‑то его муки утихли.

Но это длилось недолго.

Тот же голос, который прервал пляску цыганки, прервал теперь и ее пение.

– Замолчишь ли ты, чертова стрекоза? – послышалось из того же темного угла площади.

Бедная «стрекоза» умолкла. Гренгуар заткнул себе уши.

– О проклятая старая пила, разбившая лиру! – воскликнул он.

Зрители тоже ворчали.

– К черту вретишницу! – возмущались многие.

Старое незримое пугало могло бы дорого поплатиться за свои нападки на цыганку, если бы в эту минуту внимание толпы не было отвлечено процессией шутовского папы, успевшей обежать улицы и хлынувшей теперь с факелами и шумом на площадь.

Эта процессия, которую читатель наблюдал, когда она выходила из Дворца, дорогой установила порядок и вобрала в себя всех мошенников, бездельников, воров и бродяг Парижа. Прибыв на Гревскую площадь, она являла собою зрелище поистине внушительное.

Впереди двигались цыгане. Во главе их, направляя и вдохновляя шествие, ехал верхом на коне цыганский герцог в сопровождении своих пеших графов; за ними беспорядочной толпой следовали цыгане и цыганки, таща на спине ревущих детей; и все – герцог, графы и чернь – были в отрепьях и мишуре. За цыганами двигались подданные королевства «Арго», то есть все воры Франции, разделенные по рангам на несколько отрядов; первыми шли самые низшие по званию. По четыре человека в ряд, со всевозможными знаками отличия соответственно их ученой степени в области этой особой науки, проследовало множество калек – хромых и одноруких: карманников, богомольцев, эпилептиков, скуфейников, христарадников, котов, шатунов, деловых ребят, хиляков, погорельцев, банкротов, забавников, форточников, мазуриков и домушников, – если перечислить их всех, то это утомило бы самого Гомера. В центре конклава мазуриков и домушников можно было с трудом различить короля Арго, великого кесаря, сидевшего на корточках в тележке, которую тащили две большие собаки. Вслед за подданными короля Арго шли люди царства галилейского. Впереди бежали дерущиеся и выплясывающие пиррический танец скоморохи, за ними величаво выступал Гильом Руссо, царь галилейский, облаченный в пурпурную, залитую вином хламиду, окруженный своими жезлоносцами, клевретами и писцами счетной палаты. Под звуки достойной шабаша музыки шествие замыкала корпорация судебных писцов в черных мантиях, несших украшенные цветами «майские ветви» и большие желтые восковые свечи. В самом центре этой толпы самые знатные члены братства шутов несли на плечах носилки, на которых было больше свечей, чем на раке св. Женевьевы во время эпидемии чумы. А на носилках, облаченный в мантию и митру, с посохом в руке, блистал вновь избранный папа шутов – звонарь Собора Парижской Богоматери, Квазимодо‑горбун.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...