Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Двенадцать часов из жизни станции

Санин Владимир

За тех, кто в дрейфе!

 

Первопроходцу,

одному из славной папанинской четверки,

проложившей людям путь в приполюсные широты,

Герою Советского Союза академику

Евгению Константиновичу Федорову

 

ВЫБОР ЛЬДИНЫ

 

Кто сказал, что Северный Ледовитый океан однообразен и угрюм? Разве может быть таким залитый весенним солнцем кусок земного шара? Протри глаза, и ты увидишь дикую, необузданную красоту страны вечных дрейфующих льдов. Какая же она однообразная, чудак ты этакий, если весной у нее полно красок! А вымытые желтые лучи солнца, извлекающие изо льда разноцветные снопы искр? А просторы, необъятные и нескончаемые, каких больше нет на свете?

Сколько ни летал Семенов над океаном, столько не уставал им любоваться. Не то чтобы любил его, нельзя любить поле боя; просто любовался — и все. Знал ведь, что эта красота обманчива, что на спокойном и улыбчивом лице океана может вдруг возникнуть — нет, обязательно возникнет! — грозный оскал. Но все равно любовался. Появлялось на душе какое-то умиротворение, даже не умиротворение, а скорее ожидание чего-то необычного, возвышенного, и за это небудничное чувство Семенов был всегда благодарен океану.

Обласканный щедрым солнцем океан с высоты казался приветливым и гостеприимным: спаянные одна с другой льдины с грядами игрушечных торосов по швам, покрытые нежно-голубым льдом недавние разводья, забавно разбегающиеся в разные стороны темные полоски — будто гигантская декоративная плитка, по которой озорник-мальчишка стукнул молотком.

Так казалось до тех пор, пока самолет не стал снижаться. С каждой секундой океан преображался, словно ему надоело притворство и захотелось быть самим собою: гряды торосов щетинились на глазах, темные полоски оборачивались трещинами, дымились свежие разводья, а гладкие, как футбольное поле, заснеженные поверхности сплошь усеивались застругами и ропаками.

Декоративная плитка расползалась, обман исчезал.

ЛИ-2 делал круги, как ястреб, высматривающий добычу. Сидя на месте летного наблюдателя, Семенов молча смотрел вниз.

— Садимся, Кузьмич? — спросил штурман.

— Сядешь тут… как без штанов на елку, — проворчал Белов. — Посмотрим ее еще разок, Серега?

Семенов кивнул. С минуту назад промелькнула льдина, которая могла оказаться подходящей; могла — не более того, ибо взгляд сверху — в данном случае поверхностный взгляд, он берет вширь, да не вглубь, а Льдину следует именно прощупать руками, чтобы понять, на что она годна. На ней целый год будут жить люди, и поэтому выбирать ее нужно так, как в старину выбирали место для городища: чтобы и жить было вольготно и от врага защищаться сподручно. Это с виду они все одинаковые, на самом деле льды бывают такие же разные, как земли. Льдина для станции, мечтал Семенов, должна быть два на три километра и овальной формы: такие легче выдерживают сжатие; вся из многолетнего льда, а вокруг льды молодые — при сжатиях будут принимать первый удар на себя, вроде корабельных кранцев; из цельного льда — это очень важно, ибо если Льдина образована из смерзшихся обломков, доверия к ней нет и не может быть: начнутся подвижки — и расползется, как лоскутное одеяло. Впрочем, припомнил Семенов, и такая идеальная Льдина не дает никаких гарантий, все зависит от силы сжатия, течений, ветров и других факторов, которых человек с его еще малыми знаниями предусмотреть не может. Случается, что и самая замечательная Льдина хрустит и лопается, как наморозь в колодце, когда в него опускаешь ведро…

— Жилплощадь занята, — поведал Белов. — Нас здесь не пропишут.

Не обращая внимания на самолет, по льду шествовал медведь. Когда-то Семенова удивляло, что медведи зачастую не реагируют на оглушающий гул моторов, но потом он понял, что Арктика приучила своих обитателей к звукам лопающихся льдов и грохоту вала торосов, так что не стоит обижаться на медведя за его равнодушие к появлению самолета.

Между тем льдина Семенову не понравилась: слишком продолговатой формы, да и окружавшие ее торосы не покрыты снегом — верный признак того, что они «новорожденные» и поле недавно ломало. К тому же вокруг не просматривалась площадка, куда можно было бы перебазировать лагерь в случае катастрофических разломов.

Галс за галсом ЛИ-2 облетал район поисков.

В пилотской кабине было тепло, Белов снял шапку: волосы его, когда-то темно-каштановые и неподвластные расческе, поредели и поседели, и Семенов с острым сожалением отметил, что время прошлось и по выкованному из стали Коле Белову — полсотни разменял, а сверх полсотни, как говорят, годы уже не идут и даже не бегут рысцой, а скачут от юбилея к юбилею.

Семенов про себя улыбнулся: от своего юбилея Белов удрал. Незваные, по тайному сговору со всех сторон съехались, слетелись друзья, а их встречала Настя и с возмущением показывала мужнино наставление: "Каждому, кто заявится, — рюмку водки и гони в шею". Коля считал: человек от юбилея мало того, что глупеет, но еще и теряет пять лет жизни.

Чуть было не накаркал! Вчера, в первый день поисков, обнаружили преотличнейшую Льдину, глаз радовала — ну, просто красавица по всем статьям. Произвели посадку, лед пробурили полутораметровый, окрестности осмотрели и только начали строчить на базу победную реляцию, как сначала слева, потом справа лед захрустел; кинулись расчехлять моторы — и с двух других сторон пошли трещины. Тут бы газануть, пока они не разошлись, а лыжи примерзли! И «микрометром» — здоровенной деревянной кувалдой по ним лупили, и тросиком снег под лыжами пропиливали, и всем кагалом за привязанную к хвосту веревку тянули — самолет ни с места. До седьмого пота били «микрометром», канавки под лыжами прорыли — целый час самолет дрожал и трясся, как припадочный, пока не сдвинулся с места. Дал Коля газ, проскочил через трещину, поднял машину в воздух… Взлетели, покружились над треугольником, на котором сидели минуту назад, с рождением друг друга поздравили: разорвало уже треугольник на мелкие геометрические фигуры… «Понял, почему нам за первичные посадки такие деньги платят?» — смеялся Белов. «Плата за страх», — с уважением ответил заметно осунувшийся за тот час Веня Филатов.

Вот тебе и преотличнейшая Льдина, красавица по всем статьям! От таких красавиц и пошла она сединой, Колина шевелюра…

 

Первичные посадки на лед Белов любил до самозабвения. Скажи ему: "Кончился, Кузьмич, лимит на первичные, нет больше на них денег", — изругал бы на чем свет стоит бухгалтерию, кликнул добровольцев и полетел бесплатно.

— Не тебе за каждую посадку по восемьдесят целковых платить, а с твоей зарплаты удерживать! — посмеивался Крутилин, и вкрадчиво: — Подсказать начальству, Коля, или сразу поставишь бутылочку?

Белов пренебрежительно отмахивался: денег он зарабатывал много, и определяющей роли в его жизни они не играли, а из начальства всерьез побаивался одних только врачей, которые с каждым годом все внимательней изучали его организм. Кто знает, сколько еще осталось сидеть за штурвалом, какие ребята уже отлетались — Черевичный и Мазурук, Перов и Москаленко, Каминский, Козлов и сколько других… Асы, вся полярная авиация на них держалась! Таких уже теперь, нет, извозчиком становится полярный летчик, а пройдет еще несколько лет, придумают какие-нибудь автоматы, и самолеты нужны будут разве что на проводке судов — как поводыри у слепых. «Выдует из Арктики романтику, как медведя голод из берлоги», — кажется, так поет этот негодяй Филатов, который вчера схватил чужой «Зенит» и засветил бесценную пленку: трещина пересекает след лыж самолета и быстро расходится…

Был в них, в этих полетах с их отчаянными посадками, тот риск, без которого жизнь Белова стала бы пресной и безвкусной. Каждая такая посадка, обострявшая до предела чувства и взвинчивавшая нервы, давала Белову ощущения, которые раньше доводилось испытывать только в воздушном бою. Холодный расчет и смертельный риск, считанные секунды пробега по неизвестному льду, жизнь, спрессованная в несколько мгновений! Ошибся — лед хрустнет, и самолет провалится, повиснет на плоскостях (так уже было), либо сразу же угодит "в гости к Нептуну" (пока бог миловал, тьфу-тьфу-тьфу). Не подвела интуиция — и уверенно скользишь по льдине, уже точно зная, что бой выиграл, и испытывая непередаваемое чувство счастья, будто перехитрил «фоку» и прошил его брюхо длинной очередью.

В отсутствие Крутилина вторым пилотом к Белову старались не попадать: "Сливки снимает, под чужой работой подпись ставит!" Действительно, черновую работу Белов не любил, беззастенчиво сваливал ее на второго и предпочитал во время перелета в район поисков либо почесать языком, либо просто поспать. Ворчал и Крутилин: "Тоже мне маэстро, Дюма-отец", — но настоящей обиды у него не было, потому что уж кто-кто, а Крутилин знал: из сегодняшних летчиков лучше Белова на лед не сесть никому. Мало того, что знал — летчики народ самолюбивый, и такое знание часто порождает зависть, — но Крутилин не только не завидовал Белову, а смертельно обижался, если его друга незаслуженно забывали и обходили наградой. Случалось, Крутилин летал командиром корабля и сам совершал первичные посадки, но честно признавался себе, что нет в них ни ювелирной отточенности, ни красивой лихости, ни озарения в риске, и, будучи человеком трезвым, раз навсегда для себя решил: лучше летать с Колей вечным вторым и радоваться его таланту, чем быть первым и мучиться сознанием своей заурядности.

…В грузовой кабине ступить негде: полкабины — запасные баки с горючим, ящики с продовольствием, палатка свернутая, газовая плита с баллонами пропана, разное оборудование. На спальных мешках, брошенных на баки, лежали, покуривая, двое, а доктор Бармин с Филатовым примостились на ящиках у газовой плиты и рубили смерзшиеся в большие комки пельмени. От ударов куски разлетались, и тогда Бармин их поднимал, обдувал и бережно укладывал на чистое полотенце, создавая, как говорил Филатов, "исключительно жалкую иллюзию санитарии и гигиены". Скорчившись, сладко дремал на палатке бортмеханик Самохин. Направленное тепло от газового камина грело его спину, и Самохин блаженно улыбался во сне. Из пилотской кабины выглянул Крутилин, снял с кастрюли крышку, принюхался и с веселым ужасом произнес:

— Вот бы сюда инспектора из министерства!.. Для начала грохнулся бы в обморок, а очнувшись, лишил бы всех поголовно дипломов. У бака с бензином — газовая плита, какие-то разгильдяи курят на баках, на огнетушителе чьи-то портянки просыхают…

— Женя, — попросил Бармин, — у меня бензин в зажигалке кончился, зачерпни из бака.

— Как же я зачерпну, если он герметический? — Дугин сделал удивленное лицо. — Разве что дырочку просверлить.

Гидролог Ковалев вытащил из кармана складной нож.

— На, шилом проковыряй.

— Редкостные сволочи вы, ребята, — проникновенно сказал Крутилин. — Когда обедать будем?

Самолет сделал вираж, и Крутилин скрылся в кабине. Бармин прильнул к окошку.

— Кажись, идем на посадку. Разбуди Самохина, поделикатней.

Филатов с материнской нежностью провел по лицу бортмеханика влажным полотенцем.

— Вставай, Витюша, в школу пора… Ой, это ты на уроке литературы такое выучил?

— Попробуем? — закручивая вираж, спросил Белов. — С виду то, что надо.

— Как раз посредине ропачок, — предупредил Семенов.

— Вижу, пройду левее. — Белов обернулся к штурману. — Шашку!

Штурман протянул радисту листок с координатами (раз садимся — на базе должны знать где) и распахнул дверь пилотской кабины.

— Шашку!

Бортмеханик Самохин проткнул в шашке несколько отверстий, сунул фосфорную спичку, поджег ее и выбросил шашку в открытую дверь.

— Ветер по полосе, — проследив за столбом оранжевого дыма, констатировал Белов. — Приготовиться к прыжку!

Самолет потел на посадку, проскочил гряду торосов и, гася скорость, запрыгал по застругам.

— Прыгуны на лед!.. Эй, растяпа!

Филатов, глазевший, как Бармин и Ковалев на ходу выпрыгивают на заснеженную поверхность, с проклятиями подхватил с плиты заплясавшую кастрюлю. Самолет выруливал, не останавливаясь (мало ли что — какой он, лед), несколько пар глаз впилось в прыгунов, которые с предельной быстротой крутили рукоятки бура.

Выдернув бур и на бегу показывая три пальца, прыгуны стремглав бросились к самолету. Белов выругался: тридцать сантиметров! Подбежали, чуть не сбиваемые струей от винта; Бармин, как мешок с мукой, забросил Ковалева в открытую дверь и, ухватившись за руку бортмеханика, лихо вскочил сам. Моторы взревели, самолет помчался по неверному льду и взмыл в воздух.

 

— Житуха! — Филатов высунулся из мешка и, зажмурив глаза, наслаждался горячим воздухом газового камина. — Женька, дай закурить.

— Док, утопленник ожил, — сообщил Дугин.

— Разбудишь, когда зимовка кончится! — успел выкрикнуть тот.

Час назад произвели очередную посадку, Филатов побежал к торосам по нужному делу и вдруг на ровном месте исчез из виду. Бармин и Дугин крутили бур и ничего не видели, а Ковалев даже глаза протер: только что был Веня — и нет его. Едва успел Ковалев поднять тревогу, как сначала показалась Венина голова, потом на лед, как тюлень, выполз и весь Филатов, вскочил, отряхнулся по-собачьи и с воем побежал к самолету. Здесь его разули и раздели, дали выпить спирту и сунули в спальный мешок.

Пока «утопленник» изо всех сил стучал в мешке зубами, Бармин, подражая голосу Семенова, строго внушал:

— К сведению ослов, случайно попавших в Арктику: современная медицина подвергает сомнению полезность купания при температуре воды минус один и семь десятых градуса, так как данная водная процедура, не будучи в состоянии расшевелить отсутствующие у осла мозги, вызывает, однако, неприятные ощущения в виде дрожи всего ослиного тела и непроизвольные вопли "И-а! И-а!".

— П-пошел к ч-черту! — рычал Филатов.

— Лексикон явно не мой, — улыбался Семенов.

— Зато осел тот самый! — возражал Бармин.

 

Станцию открыли на третьи сутки.

Лучшей льдины Семенов, кажется, еще не заполучал. Два на два с половиной километра, трехметровый паковый лед, а вокруг, как мечтал, льды молодые, толщиной около метра. На них-то Семенов и оборудовал лучшую посадочную полосу, какую когда-либо имел в Арктике: «оборудовал» не то слово, лед здесь был настолько ровным, что и делать ничего не пришлось, разве что прогулялись по нему, самую малость подчистили и разметили полосу. Когда начались регулярные рейсы — завоз людей и грузов, летчики на ту волосу садились с песней: длина — побольше километра, ширина — метров двести пятьдесят. "Как в Шереметьево! — похваливал Белов. — Умеет же Серега выбирать льдину!"

Ну, это Коля скромничал, выбирали вместе.

Льдину ли?

В тот вечер, когда ее нашли, Семенов и его ребята проводили самолет, разбили на льду палатку, хорошенько подзакусили и улеглись отдыхать. С метр от пола — жара не продохнуть, на полу — минус десять, залезли в спальные мешки. Семенов долго не мог забыться, лежал в спальнике и думал, не совершал ли в чем ошибку. Восстановил в уме план Льдины, несколько раз мысленно ее обошел, замерил высоту снежного покрова, торосов, прошелся по периметру лагеря и, утвердившись в хорошем своем впечатлении, собрался было отключиться, как вдруг до него донеслось бормотание дежурного Филатова.

Семенов осторожно выглянул из спальника. Притулившись к газовой печке, Филатов отрешенно смотрел перед собой и бормотал одну и ту же фразу; потом, по интонации судя, перекроил ее, опять пробормотал несколько раз и вернулся к первоначальной, которая, видимо, пришлась ему по вкусу, так как он вытащил записную книжку и стал черкать карандашом.

Семенов улыбнулся, поудобнее улегся и закрыл глаза.

А фразочка та врезалась ему в память, и он не раз вспоминал ее во время дрейфа.

 

«Не льдину ты выбираешь — судьбу…»

 

 

ИЗ ЗАПИСОК БАРМИНА

 

Незадолго до событий, в которые я оказался вовлечен, меня пригласил на встречу кружок «Юный полярник». Обычно я отказываюсь от такой чести, полагая, что есть более достойные кандидаты, но на сей раз юные энтузиасты доставили меня приводом и, поставив перед собой, потребовали: «Рассказывайте!»

Припертый к стенке, я лепетал что-то насчет того, что ничего особенного со мной не случалось, но потом, не в силах выдержать осуждающих взглядов, разошелся и стал рассказывать. Сначала о том, как мы — начальник станции Семенов, его ближайший друг и заместитель метеоролог Гаранин, врач Бармин, механики Дугин и Филатов прилетели расконсервировать станцию Восток — полюс холода нашей планеты, отпустили самолет и попали в ловушку: дизели, без которых на Востоке нельзя жить, оказались размороженными. Я не скрыл ничего: ни наших бурных споров и взаимных обвинений, ни железной настойчивости, с какой Семенов заставил нас, полумертвых от холода и горной болезни, из двух дизелей монтировать один, ни трагической истории с разбитым аккумулятором — я не назвал лишь фамилии человека, который его уронил…

В жизни еще у меня не было столь благодарных слушателей! Со станции Восток я перенесся на антарктический берег, на Лазарев, где одиннадцать отзимовавших полярников ожидали, когда «Обь» наконец заберет их на борт, а «Обь» никак не могла подойти, и мы, обреченные на вторую зимовку подряд, «одиннадцать рассерженных мужчин», переходили от отчаяния к надежде, от надежды к отчаянию, а когда за нами прилетели две «Аннушки», из которых одна оказалась поврежденной, замерли в ожидании: кому на каком самолете лететь?

А ночью, растревоженный воспоминаниями, я долго ворочался и не мог уснуть. Там, на Востоке, Семенов своим жестоким приказом из двух дизелей монтировать один спас нам жизни. На Лазареве Андрей Гаранин своей единственной правдой — отказаться от полета на одиноком ЛИ-2, поскольку это опасно для жизни экипажа, спас нашу честь. Они всегда дополняли друг друга, Николаич и Андрей Иваныч, они были двое в одном: Семенов — воля коллектива, Гаранин — его совесть…

Я думал о том, что предстоящий мне дрейф будет трудным. Ибо если и есть на свете что-то неизменное, то это непреклонность, раз навсегда сложившаяся уверенность в своих суждениях моего друга Николаича. Не знаю, кем бы он мог стать при ином повороте судьбы, но только не дипломатом, так как на компромиссы не шел и оценок, однажды сделанных, не менял: да — да, нет — нет, а остальное от лукавого. Единственным человеком, которому порой удавалось разубедить Николаича в его непогрешимости, был Андрей Иваныч, его вечный зам, и мне казалось, что теперь, когда его уже почти год с нами нет, Николаичу суждено окаменеть в своей принципиальности. А я хотя и люблю Николаича, но всегда считал, что начальник должен быть помягче и не проявлять однообразной твердости там, где нужна гибкость.

Теперь можете себе представить, как я был приятно удивлен, когда Николаич стал одну за другой сдавать свои позиции! Знай я заранее события, которым суждено произойти в конце зимовки, то сказал бы еще больше, но пока ограничусь этим и забегать вперед не стану.

Сначала, однако, о том, как я здесь оказался. Если бы несколько месяцев назад кто-нибудь поинтересовался, зачем я пошел в этот дрейф, я попросил бы задать вопрос полегче. Узнав, что Свешников уже вызвал Николаича в Институт и долго с ним беседовал, я затих, притворился мертвым и стал ждать. Веня, который проявил невероятную изворотливость и выменял себе однокомнатную квартирку в нашем доме, каждый вечер прибегал за новостями, а их все не было. Николаич не объявлялся, самому звонить рука не поднималась, но шестое чувство подсказывало, что скоро меня выдернут, как картошку, из родной почвы и повезут мерзнуть за тридевять земель. Я кожей чувствовал, что атмосфера сгущается, и в ней, как булгаковский Коровьев, вот-вот появится демон-искуситель, парализует мою волю и потащит к черту на кулички.

Откровенно говоря, я ждал и боялся этого момента. Ждал потому, что по ночам видел айсберги, карабкался на торосы и с криком проваливался в трещины, — пресловутые "белые сны", над которыми полярники не очень искренне посмеиваются и после которых в их глазах появляется нечто такое, что заставляет жен тревожно задумываться: "Уж не намылился ли мой бродяга?" А боялся потому, что жилось и работалось мне хорошо, Нина с годами становилась все милее, а по пятницам я забирал из яслей Сашку; минуту, когда он вползал мне на плечи, закрывал ручонками мои глаза и вопил: "Угадай, кто?" — я не променял бы и на сто профсоюзных собраний.

И вот наконец в трубке послышался знакомый голос. Николаич не интересовался, хочу или не хочу я идти в дрейф, он просто сообщил, что с руководством моей клиники вопрос утрясен и мне надлежит, не теряя времени, приступить к комплектованию будущего медпункта. Не давая мне открыть рта, он сказал, что остановился в гостинице, телефон его такой-то и вечером он ждет моего звонка.

Я собрал семейный совет. Нина прохныкала: "Так я и знала!" — и приложила к глазам платочек. Веня, конечно, побелел от зависти, а Сашок ужасно обрадовался и потребовал привезти медведя — с целевым назначением съесть тетю Риту, которая "только и знает, что ставить людей в угол". Это справедливое требование решило дело, я тут же позвонил Николаичу и дал согласие. Ну, а если серьезно — не мог, не имел я права отказать старому другу. Будь жив Андрей Иваныч — дрейфовать им без меня, это точно (хотя и не знаю, на сколько), а раз Николаич остался один…

Итак, я позвонил и, зная цену своему согласию, пошел на грубый шантаж: одного, без Вени, меня не отпускают, очень опасаются, что я буду переходить Льдину в неположенном месте и забывать чистить зубы. Последовало молчание. Веня, который тщился прочесть на моем лице ответ, нервно закурил. Далее произошел такой разговор:

— Он у тебя?

— Да, — признался я. — Ты не у нашего великого магнитолога Груздева телепатии обучился?

— И после всех своих фокусов он надеется, что я возьму его в экспедицию?

— Кто, Груздев?

— О Груздеве потом, я говорю о твоем протеже.

— Он не надеется, он уверен.

Николаич засмеялся.

— В таком случае прочисть ему хорошенько мозги и пусть несет в кадры заявление, я уже договорился.

Пока Веня изображал из себя молодого шимпанзе и прыгал до потолка, я спросил Николаича, что он хочет сказать о Груздеве.

— Ничего, кроме того, что он идет с нами.

— Груздев?!

— Не ори, побереги мои барабанные перепонки. Да, он принял мое предложение.

— Твое… предложение? — У меня язык прилип к гортани. — Может, и Пухова ты пригласил?

— Угадал, но он, к сожалению, нездоров. Завтра в девять жду в Институте. До встречи.

Вот тебе и непреклонный, окаменевший!.. Нет, душа Николаича неисповедима: пригласить в дрейф Груздева и Пухова, которые попортили ему столько крови и которых еще на Новолазаревской он поклялся никогда с собой не брать!

Что ж, я только порадовался: во-первых, тому, что Николаич, кажется, перестает быть рабом своих категорических оценок, и, во-вторых, тому, что на станции будут Веня и Груздев. Ну, за Веню, положим, я боролся бы до последний капли крови, а вот Груздев — действительно приятный сюрприз. Наверное, снова будет оспаривать каждое мое слово, ловить на противоречиях и вообще не давать скучать. Для души — Николаич и Веня, для светской беседы — Груздев, а работа сама меня найдет, если не медико-хирургическая, то погрузочно-разгрузочная наверняка.

Наша старая зимовочная компания, однако, заметно поредела: никогда мы не увидим незабвенного Андрея Иваныча, затерялся где-то в полтавском раздолье славный Иван Нетудыхата, растворился в эфире один только раз, единственный раз струсивший радист Скориков, вышел из игры нытик, ворчун и великий аэролог Пухов. И все-таки кое-кто из "людей Флинта" на борту бригантины остался: из окна своего домика я вижу радиостанцию, в которой священнодействует Костя Томилин, обещает на ужин блинчики с мясом Валя Горемыкин, а расчищает на тракторе от снега взлетно-посадочную полосу Женька Дугин. Когда он узнал, что вновь оказался с Веней в одной упряжке, то сильно помрачнел, но Николаич заставил их пожать друг другу руки и выкурить "трубку мира" — под угрозой, что не возьмет в дрейф обоих. Впрочем, Дугин над Веней теперь не начальство: старшим механиком Николаич пригласил Кирюшкина, знаменитого в Арктике "дядю Васю", хранителя полярных традиций и бесчисленных фольклорных историй.

А с остальными только знакомлюсь, еще и фунта соли не съедено из положенного пуда: наша Льдина и сотни километров не продрейфовала. Впереди целый год, поживем — увидим.

И все-таки кое о чем, наверное, стоит рассказать.

Когда мы искали Льдину, произошла такая история. Прыгунами в этот раз были Николаич и Дугин. Им даже бурить не пришлось: соскочили, увидели, что снег от лыж влажный, — и бегом в самолет, от греха подальше. А самолет движется, струя от винтов с ног валит, очень неприятная это процедура — догонять. Первым подбежал Женя Дугин, Ковалев втащил его, и оба протянули руки Николаичу. А у двери лежали чехлы для моторов, одна стропа размоталась, повисла и петлей захватила ногу Николаича. Его поволокло за самолетом, Ковалев от неожиданности оцепенел, а Дугин его оттолкнул — он сзади стоял, — прыгнул на лед, вцепился в стропу и на ходу перерезал ее ножом. Ну, а дальше ничего интересного, кроме Вениной фразочки, которая долго нас потешала. Когда Николаича потащило, он довольно сильно ободрал о снег лицо, о чем Веня со свойственным ему изяществом слога информировал начальника: "У вас, Сергей Николаич, сильно исцарапана морда… — и тут же спохватился: — морда лица". Отныне "морда лица" пошла в наш лексикон, но это между прочим.

Первым-то должен был прыгать на выручку Ковалев! Но он не шелохнулся, и Николаич это видел. Наверняка видел, голову на отсечение! Дугина, конечно, он не обнимал и не благодарил — такое у нас не принято, — а только кивнул и прошел в кабину, где я и обработал ему "морду лица". Но мне кажется, что с того дня Женькин кредит у начальника еще больше вырос.

И другая история, которая, с одной стороны, доставила нам немало радости, а с другой — дала пищу для плодотворных размышлений о том, что твердокаменный Николаич стал обнаруживать склонность к диалектике.

На станцию пришел медведь. Не какой-нибудь там зверюга с повадками разбойника, а вполне цивилизованный двухлеток, получивший, видимо, превосходное воспитание: ни на кого не набрасывался, мирно бродил по окрестностям и лишь проявлял живейший интерес к свалке, что неподалеку от камбуза. Но Кореш, Белка и Махно, которые наконец-то получили возможность отработать свой хлеб, грудью встали на защиту свалки: Кореш и Белка набрасывались на Мишку (Махно лаял громче всех, соблюдая дистанцию), хватали "за штаны" и преследовали врага до самых торосов, возвращаясь затем обратно с самым победоносным видом. Мишка же вел себя, как джентльмен: рычал, конечно, угрожающе раскрывал пасть, но даже не пытался отмахнуться от собак лапой, чтобы случайно не нанести им повреждений, он просто с собаками играл. Мы сообразили, что Мишка еще никем не пуганный, обид от людей не имел, от голода не страдает, и понемногу перестали его бояться. Почин сделал Веня — потащил ведро с помоями прямо к Мишке. На всякий случай я Веню страховал с карабином, но из двух возможных лакомств Мишка выбрал помои и отполировал ведро до блеска.

И начались представления! Отныне Мишка оказался в центре внимания: с ним фотографировались, кормили его чуть ли не из рук, создали "Клуб похлопавших медведя по спине", тихо воровали на камбузе сгущенку, варенье — словом, избаловали медведя, как болонку. Теперь уже Мишка не уходил ночевать в торосы, а спокойно храпел на принадлежавшей ему свалке в двух шагах от камбуза, и если в первые дни его все-таки почтительно обходили стороной, то потом запросто шли мимо, чуть ли не наступая ему на лапы.

Ну, а Николаич? Все думали, он станет Мишкиным врагом: как-никак начальник отвечает за жизнь подчиненных, а медведь, даже самый воспитанный, в любой момент может услышать зов предков и полакомиться первым же встречным зевакой, независимо от его ученой степени, получаемой зарплаты и должности. В первые дни Николаич действительно крыл нас за потерю бдительности и по нескольку раз в день отгонял Мишку, стреляя в него — вернее, мимо него — из ракетницы. Но Мишка быстро усвоил, что ракеты не причиняют ему никакого вреда, воспринял это как новую игру и весело гонялся за ними, стараясь поддеть лапой и полюбоваться фейерверком. Мы смертельно боялись, что Николаич использует свое законное право и пристрелит Мишку, но когда в один прекрасный день, явившись на завтрак, Николаич выглянул в окно и спросил: "Почему медведь не кормлен?" — мы поняли, что отныне Мишка может чувствовать себя в полной безопасности.

Наши собаки бродили растерянные, они ничего не понимали. Что произошло с людьми, какая муха их укусила? Ведь даже неграмотному псу совершенно ясно, медведь — враг, его нужно гнать и уничтожать, стирать с лица земли! Собаки перестали к нам ласкаться. Они были унижены, они явно ревновали! Мы смеялись и плакали над выходкой Кореша. Едва прибыв на станцию, он выбрал своей резиденцией домик Груздева, спал под его дверью, ел из миски, которую ставил Груздев, и чувствовал себя при деле. Но с появлением Мишки именно Груздев стал ближайшим его приятелем-кормильцем, было забавно смотреть, как они подолгу беседовали: Груздев стоял рядом и что-то рассказывал, а Мишка внимательно слушал и в знак согласия мотал головой. И Кореш не простил такой измены: взял в зубы миску, демонстративно вынес ее из домика Груздева и перебрался к аэрологам.

И вот однажды, отдыхая после разгрузки самолетов, мы услышали хлопок ракетницы, за ним громкий вопль и выбежали из домиков. Я никогда раньше не видел раненого медведя и был поражен тем, что стонет он совершенно как человек: "Ой-ой-ой!" Просто за сердце хватало, будто ребенок, да он и был двухлетним ребенком, наш Мишка. А теперь он с ревом убегал, кто-то, наверное, сильно обжег его ракетой. Груздев и Веня бросились следом, обнаружили беднягу далеко за торосами с залитой кровью мордой, но Мишка их не подпустил: он отныне человеку не верил!

Начался розыск: кто стрелял? Подозреваемые наотрез и с негодованием отказывались, свидетелей не нашлось, и хотя ребята кипели, дело пришлось прикрыть. Веня, правда, "катил бочку" на аэролога Осокина и долго шумел, клялся и божился, что, кроме него, в Мишку никто бы не посмел выстрелить, но Венину интуицию сочли доказательством малоубедительным, тем более что с первого же дня он Осокина невзлюбил и дерзил ему на каждом шагу. Причину я знал и считал ее вздорной, но дурь из горячей Вениной головы выбить никак не мог. Веню вообще добреньким не назовешь, но человеку, которого он невзлюбит, лучше иметь врагом сорвавшуюся с цепи голодную овчарку.

Так мы остались без Мишки. Николаич утешал ребят, говорил, что рано или поздно в медведе обязательно проснулась бы агрессивность и его пришлось бы пристрелить; вероятно, так могло случиться, но утешением это было слабым. К тому же я хорошо знал, что случай с Мишкой произвел на Николаича впечатление куда большее, чем он показывал, не только потому, что ему по-человечески было жаль Мишку, но и потому, что вообще любил зверье и не доверял людям, которые относятся к нему скверно. Николаич был убежден, что человек, способный просто так, ради осознания своей силы ударить, причинить боль животному, в чем-то ущербен и, следовательно, опасен для небольшого коллектива, в жизни которого каждая мелочь приобретает колоссальную важность. И если большинство из нас просто жалело Мишку — и все, то Николаич терзался, мучился сознанием, что на станции скрытно живет человек с червоточинкой и он, начальник, никак не может того человека распознать…

И последнее.

Вчера наш радист Костя Томилин сам для себя принял радиограмму: умерла мать. А завтра утром — последний борт, полеты кончаются. Значит, нужно немедленно искать замену — кого придется, кто сможет в течение суток порвать на материке все узы и прилететь на станцию. А Костя последним бортом вылетит на похороны и вернется в лучшем случае в октябре, когда начнется осенний завоз.

Дело было поздним вечером. Шурик Соболев, второй радист, позвонил Николаичу, тот прибежал на радиостанцию и долго сидел с безутешным Костей. "Ничего не поделаешь, — сказал он, — лети, дружок. Кого-нибудь найдем". Костя упаковал чемоданы и пришел ко мне.

— Достань бутылочку.

Я достал. Спиртное хранится в медпункте, без разрешения начальника у меня его не выпросишь — впервые я нарушил это правило. Обычно на запах алкоголя люди слетаются, как мухи, но на сей раз никто прийти не осмелился, да я и не пустил бы никого. Костя пил стопку за стопкой.

— Знаешь. Саша, она в блокаду пайку свою мне отдавала. — Костя кривился, сжимал кулаки. — Неужто я, подлец…

— Понимаю, Костя, понимаю.

— Она… — Костино лицо исказилось, — ночами не спала, когда я болел. В декабре грипп был у меня, под сорок температура. Жена дрыхла без задних ног, а мать от постели не отходила… из ложечки поила… Неужто я, подлец…

— Не беспокойся, Николаич уже договорился, из Тикси радист готовится.

— Еще! — потребовал Костя.

— Может, хватит?

— Нет, не хватит, давай.

Я терпеть не могу пьяных, особенно тех, кто перегрузится и лезет целоваться. С такими я порой бываю груб и уж, во всяком случае, не отвечаю на их идиотские нежности. Но сейчас, не задумываясь, достал еще бутылку.

— Зови Николаича.

— Он только заснул. Сам знаешь, какая сейчас работа, пусть отдохнет.

— Зови! — Костя заметно хмелел.

Я позвонил Николаичу, разбудил его, он тут же пришел. Костя налил и ему, Николаич выпил.

— Значит, будет сменщик?

— Будет, дружок, не беспокойся.

— Хороший?

— Степан Ворончук, Костя.

— Степан? — В осоловелых глазах Кости появилось осмысленное выражение. — Он ничего. Только знаешь что, Николаич?

— Ну?

— Вместо антенны он на крышу не встанет!

Николаич промолчал. Я взглянул на него и понял: да, Степан Ворончук вместо антенны на крышу не встанет.

— Ты ведь знал ее, Николаич, — проговорил Костя. — Давай еще по одной: за упокой. И ты, док, себе налей.

Мы выпили.

— Знаешь, почему я реву, Николаич? Я тебе только одному… и тебе, док, вам двоим скажу: потому что я подлец. Ты погоди, не трепыхайся, я подлец — и все… Почему, почему… завтра я тебе скажу почему… Когда самолет, завтра? Нет, тогда послезавтра скажу.

— Послезавтра ты будешь в Ленинграде, — напомнил Николаич.

— Не буду я в Ленинграде. — Костя медленно поднялся, напялил на голову шапку и направился к двери. — Потому и подлец…

Мы долго молчали, а потом Николаич сказал:

— Саша, если я когда-нибудь случайно обижу Костю, повышу на него голос, напомни одно слово: "антенна".

 

БЕЛОВ

 

Двадцать пять лет в полярных широтах летаю, всего насмотрелся, и ничем меня здесь не удивишь, но вот такого еще не случалось: лучшему другу руки не пожал на расставание, сбежал, можно сказать, теряя на ходу галоши.

Последний борт на станцию пригнали, конечно, мы с Ваней Крутилиным. Экипажу последнего борта — дело известное — положена отвальная, а мероприятие это исполнено высокого смысла, ибо с прекращением полетов полярная братва надолго отрывается от Большой земли и в лице такого экипажа с ней прощается. Серега Семенов дулся бы на меня целый год, если бы не я, а кто-нибудь другой провозгласил ритуальный, опять же последний тост: "За тех, кто в дрейфе!" — такая уж у нас за годы ничем, как говорится, не омраченной дружбы сложилась традиция.

Пора прощаться, за два месяца поисков Льдины и рейсовых полетов мы чертовски друг от друга устали, и мы от них и они от нас. Но мы что, мы-то менялась и отдыхали, а у них настоящая зимовка только и начнется в середине мая, когда улетит последний борт, до этого на Льдине была не жизнь, а сплошной аврал. Каждые несколько часов на поло<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...