Дмитрий Степанов, передано по телефону. 5 страница
– Родился Пеньковский в 1919 году, воспитывался матерью в трудовой семье, – говорил адвокат Апраксин, – учился в школе, которую окончил в 1937 году. Получив среднее образование, он, так же как и его сверстники, продолжал дальше свое образование, но уже в военном училище, которое успешно закончил. После окончания училища началась жизнь строевого офицера. Он участвовал в освобождении Западной Украины, в финской кампании 1940 года, а когда началась Великая Отечественная война, так же как и многие другие, пошел на фронт. За короткий срок он проделал большой‑ путь: от курсанта‑ артиллериста до полковника – командира истребительно‑ противотанкового полка. За участие в боях отмечен наградами. Закончилась война, Пеньковский садится за парту и вновь учится. Благодаря способностям, трудолюбию и упорству – а этого отнять у него нельзя – он в послевоенный период окончил два высших учебных заведения, а затем нашел свое место в жизни и значительно преуспел на гражданском поприще. Последняя занимаемая им должность в Государственном комитете по координации научно‑ исследовательских работ была высока и достаточно авторитетна… Бывают весьма редкие случаи – и мы о них узнаем из нашей печати, – что тот или иной гражданин в результате своей недальновидности, а иногда из‑ за отсутствия должного жизненного опыта, а может, в силу той или иной провокации оказывается в сетях иностранной разведки. Недавно писали об одном военнослужащем, который изменил Родине, стал шпионом, познакомившись с женщиной, сотрудничавшей с американской разведкой. Об этой истории мы читали в газете «Известия», и я не буду вам ее излагать, а если и напомнил о ней, то только для того, чтобы сказать, что материалы дела исключают подобную ситуацию. В деле Пеньковского ничего похожего не было, и мне в этой части говорить больше нечего.
Я также исключаю подобные – похожие или непохожие на приведенные, известные из литературы и судебных дел, а то и неизвестные, но предполагаемые – способы вербовки и сотрудничества с разведками капиталистических государств потому, что, как это установлено следствием и подтверждено здесь, в судебном заседании, он сам искал встречи с разведчиками, предложил свои услуги английской разведке и через Винна установил связь с нею, сам без какого‑ либо вознаграждения передал первые сведения, составляющие государственную и военную тайну. Почему же это так произошло? Чем он руководствовался? Прежде чем ответить на этот вопрос, я должен обратить ваше внимание на показания, данные Пеньковским на предварительном следствии: «Я в какой‑ то степени удовлетворил свое большое желание быть на передовых участках. В двадцать пять лет мне был доверен полк. В тридцать присвоили звание «полковник». Родина дала мне два высших образования. Меня опьянили дары Родины, я хотел все больше и больше». Вот видите, как легко и блестяще складывалась его карьера: в двадцать пять лет командир полка, в тридцать – полковник. Обращает на себя внимание легкость, с которой он прошел службу. Пеньковский был ослеплен своей карьерой, он стал себя переоценивать, ему хотелось иметь больше, чем в действительности он имел, он научился быть почтительным и услужливым с теми, от кого зависело его продвижение по службе. У него от успехов закружилась голова. Как это ни печально, но он возлагал большие надежды на привезенные из‑ за границы сувениры, безделушки, шариковые ручки, французский коньяк, а также на телефонные звонки, чем на добросовестную работу и беззаветное служение Родине. Он к этому привык и этим пользовался.
На правах близкого друга он был вхож в некоторые дома ответственных работников, а те, в свою очередь, уподоблялись грибоедовскому Фамусову и для Пеньковского делали все по принципу: «Ну как не порадеть родному человечку! » Хотя в родственных отношениях они и не состояли, но это для них не играло никакой роли. Услуга одному, помощь в устройстве сына в институт другому, ордер на квартиру третьему, удачно и вовремя рассказанный анекдот четвертому – все это медленно, но верно превращало Пеньковского в обывателя, но обывателя с большими возможностями, для которого личная карьера, веселое времяпрепровождение, личные блага стали выше интересов общества, выше благополучия своих близких и родных. Менялись его взгляды на жизнь, менялись товарищи, менялись его общественные интересы. Привычка достигать успеха любым путем стала неотъемлемой чертой его характера. У Пеньковского в последнее время родилась уверенность в своей непогрешимости, и это увело егр в сторону от общественных интересов. Из боевого, смелого командира истребительно‑ противотанкового полка в период Великой Отечественной войны, который не раз смотрел смерти в глаза и дрался с врагами своего народа, в результате мелкой, непринципиальной обиды на действия своих непосредственных руководителей, которые, по его мнению, препятствовали дальнейшему развитию его служебной карьеры – а карьера для него была всем, – он, забыв об интересах Родины, которые были главными для него в годы Великой Отечественной войны, стал предателем. Нравственный процесс его перерождения происходил на глазах честных людей – друзей, близких и знакомых, которые за внешней эрудицией и инициативой, добросовестностью и общительностью, галантностью и почтительностью, блеском ресторанных обедов и тихих бесед в домашней обстановке не сумели заметить червоточину обывателя. Когда же один из сослуживцев в грубой, но достаточно прямолинейной форме заявил, что Пеньковский заражен обывательщиной, что он ради своей личной карьеры и благополучия готов на низкие, недостойные советского человека дела, что с ним трудно из‑ за этого работать, то этот голос потонул в восторженных характеристиках и трелях телефонных звонков о добродетелях подсудимого.
Правда, это заявление проверяли, но больше для формы, так как заранее не верили ему, а истинными мотивами сделанного заявления никто так и не поинтересовался. Объективности ради, я должен сказать, что такому «благополучному» для подсудимого решению этого вопроса способствовало и то, что и сам заявитель не во всем был прав. Я далек от мысли, что свидетель Савченко уже в 1956 году предвидел то, что произойдет спустя пять лет, но, если бы к его заявлению отнеслись более внимательно, если бы было меньше заступников, уверен, что сегодня мы бы не занимались рассмотрением настоящего уголовного дела. Был, правда, еще один человек, который видел, что с Пеньковским происходит что‑ то неладное, это жена, которая, будучи допрошенной на предварительном следствии, показала: «Вообще за последний год он стал нервным, подозрительным. По своему характеру Пеньковский был тщеславен, самолюбив и склонен к авантюрам. Эти черты его характера складывались на протяжении всей его жизни. Этому способствовало восхваление его достоинств среди родственников, товарищей и друзей. Служба у него протекала довольно легко. В жизни он больших трудностей не испытывал». Видите, какая проникновенность? Но любовь к мужу, уважение к человеку – отцу ее детей, к его боевому прошлому исключили для нее возможность каких‑ либо подозрений… Самовлюбленность, нежелание считаться с коллективом, товарищами и нормами нашей морали, игнорирование этих норм, карьеризм, перешедший в авантюру, – все перечисленное и привело Пеньковского на эту скамью. Но ослепление прошло, пелена спала с глаз, и сейчас на скамье подсудимых сидит человек, глубоко осознавший всю неприглядную картину своего падения, понявший неправильность сделанного им шага и глубоко раскаивающийся в совершенных им деяниях. Есть ли основание считать, что Пеньковский чистосердечно раскаялся и рассказал обо всем, что он совершил? Защита считает, что у нее есть основания говорить о его чистосердечном и полном раскаянии, так как это не только слова, но и дела, свидетельствующие о желании Пеньковского рассказывать только правду…
…Генерал Васильев (как всегда, в синем костюме, локотки поблескивают, ботинки чиненые, галстук старомодный, повязан неумело) походил по своему небольшому кабинету (форточка открыта настежь, зимой – холодрыга, а ему нипочем, крестьянская закалка), остановился у окна, пожал плечами и наконец ответил: – Нет, Виталий, и я не верю, что Пеньковский до конца открылся, руби руку – не верю… Я ведь с ним работал с самой первой минуты после задержания, вел дело все те месяцы, что он сидел у нас… Между следователем и тем, кто сидит напротив него в течение многих часов, день за днем, неделя за неделей, складываются совершенно особые отношения… Ты этого, видимо, не знаешь. – Когда ты его увидел в первый раз, Саша? – спросил Славин. – Расскажи все, что помнишь, до самой последней мелочи… – Хм… Сколько лет прошло? Двадцать три года, видишь ли ты, – вздохнул Васильев. – Впрочем, ладно, давай попробуем реанимировать прошлое… Ты, кстати, знаешь, как взяли Пеньковского? Славин кивнул. – Пеньковского уже не первый месяц подозревали, но работать с ним было трудно – весьма подготовленный… Особенно после того, как перестал ездить за границу… Когда мы все‑ таки получили улику – шпионское оборудование, ничего больше… Ерунда, а не улика – ни имен, ни связей. Все это мне надо было выявить в процессе следствия, сам понимаешь. Приняли решение его брать… Но в это время в Венгрию должен был приехать Гревилл Винн, его там решили задержать. Следовательно, операцию надо было провести элегантно, чтобы ни одна живая душа не узнала об аресте… Привезли его на площадь Дзержинского и повели прямехонько в кабинет начальника контрразведки… Генерал стоит возле камина – кабинет‑ то помнишь, – и я в своей форме, подполковник средних лет, но вполне уже седой, импозантно, правда? Генерал был кряжист, скуповат на слова, медлителен в движениях; после долгой паузы сказал: «Олег Владимирович Пеньковский, вы задержаны по подозрению в преступлении, именуемом Уголовным кодексом РСФСР как шпионаж в пользу иностранного государства». Пеньковский, мертвенно‑ бледный, в считанные, знаешь ли, минуты покрывшийся щетиной, переодетый в рубашку и костюм, заранее для него приготовленный, спокойно, очень сдержанно ответил: «Вы же понимаете, что все это – чушь и ерунда, товарищ генерал. Обычная клевета врагов – я был, есть и буду солдатом и патриотом России! » – «Вы прекраснейшим образом понимаете, что времена теперь не те и, не имея улик, мы бы никогда вас не задержали». – «Нет, этого не может быть, я заявляю протест! » Руки у него не тряслись уже, как в первые минуты после задержания, успел собою овладеть, крепкий был человек, ничего не скажешь… «Повторяю, я ни в чем не виноват, произошла какая‑ то страшная ошибка! » – «Олег Владимирович, не надо… Вы отдаете себе отчет в случившемся. Ведите себя достойно…» Пеньковский побледнел еще больше, серый стал какой‑ то, пепельный, вытянул руки по швам и четко, чуть не по слогам, отрапортовал: «Даю слово офицера: если вы пошлете меня в Англию или Америку, я сделаю такое, что принесет советской разведке гигантскую победу над нашим идейным противником! » – «Почему вы убеждены в этом? » – «Потому что я действительно работаю на ЦРУ и британскую секретную службу». – «Когда вы начали на них работать? » – «Я начал работать на них двадцать шестого июля тысяча девятьсот шестьдесят первого года».
Мы тогда с начальником контрразведки переглянулись; Пеньковский‑ то это мог оценить по‑ своему, а нам стало ясно, что полковник начал лгать с самого начала. ЧК было доподлинно известно, что он начал работать на британскую разведку двенадцатого апреля шестьдесят первого года: вышел с Винном из ресторана «Метрополь» и в некоем укромном, сокрытом от чужих глаз месте показал ему свое служебное удостоверение, где он был сфотографирован в военной форме… А через сорок минут после этого эпизода по радио объявили о полете Юрия Гагарина в космос, всеобщее ликование, национальный праздник, вот ведь штука‑ то какая… Ладно… Переглянулись мы с генералом, поняв, что работать с ним будет да‑ алеко не просто, чрезвычайно сложно, точнее сказать, а он гнет свое: «Я обязан действовать вместе с вами рука об руку, мы должны провести такую операцию, которая сокрушит как СИС, [16] так и ЦРУ! » Ладно, говори, говори, а у меня в голове только один вопрос: реальных‑ то улик о том, что он начал шпионить именно двенадцатого апреля, у нас нет, поди выведи его на процесс без улик – срам и позор! Ну а назавтра я начал с ним работу… Предъявил все то, что было изъято у него на квартире, он сразу же дал объяснение каждой шифрованной записи: «Это форма экстренной связи с моим руководителем по линии ЦРУ, это столб на Кутузовском проспекте, где я должен был оставлять знак для предстоящей встречи, это шифротаблицы, которыми я не пользовался, это паспорт, переданный мне ЦРУ для перехода на нелегальное положение, это «Минокс», а здесь пленки для него…» Вел он себя как артист, играл роль достойно, искренне, прямо‑ таки выпускник Щепкинского училища, а не шпион… Спрашиваю: «Сколько пленок вы хранили в своем тайнике? » – «Ну как же, двадцать две, именно так, мне их передал Винн во время последней встречи. Я ведь ни разу ни одного документа за границу не отправил, ни одной пленки, слово офицера! » Шпион все должен помнить, такая уж у него горькая доля, но, как известно, всего запомнить нельзя, такова уж наша природа; вот он и запамятовал, что в тайнике у него было не двадцать две пленки, а шестнадцать. Куда ж шесть делись? Шесть пленок, сто восемьдесят кадров секретны документов, это тебе не фунт изюма… Ладно… Записали мы с ним в протокол допроса, что он хранил в тайнике двадцать две пленки и ни одной ни разу за кордон не отправлял… Таким образом, я, как следователь, получил единственную зацепку. От того, как я это обыграю, зависело, скажет он правду о том, когда начал работать на противника и что ему передал, или же замолчит – раз и навсегда. А Пеньковский гнет свое: «Повторяю, мы имеем уникальный шанс нанести удар по нашим врагам в ЦРУ и СИСе, я готов поехать за кордон и сделаю там такое, что никто и никогда сделать не сможет! Я открылся, я не таил правды ни минуты, конечно, после понятного шока в первые минуты, вот перед вами мои объяснения, вот пленки с отснятыми секретными документами, ни одна из них не передана врагу; да, я был завербован англичанами и американцами в Париже двадцать шестого июля в отеле, да, я имел здесь связь с разведчиками противника, но ни один наш секретный документ к ним не попал! » – «Это все хорошо, даже очень замечательно, но, чтобы мы тебе поверили, ты должен самым подробным образом рассказать обо всем с самого начала… Понимаешь? С самого начала…» – «Да неужели вы не верите мне?! Я ж русский, до последней капли крови русский, Александр Васильевич, я открылся перед вами как перед братом, как перед товарищем, наконец! » Я понял, что дальнейший разговор бессмыслен: он давно подготовился к линии своей защиты и не отступит от нее ни на шаг, если только я не нанесу ему такой удар, что он дрогнет и поднимет руки: «Сдаюсь». А как это сделать? Отдал я его другому следователю, предложил коллеге вести жесткую линию допроса: никаких откровений и сантиментов, вопрос – ответ, вопрос – ответ, неукоснительное следование суровой норме закона; а сам переключился на Винна, которого в тот день привезли из Будапешта… Сначала я к англичанину присматривался, начинать беседу не торопился, впечатление он произвел несколько странное: человек рассеянный, сразу видно, не профессионал, связник, погнался за деньгами, разведка, видимо, посулила ему большие барыши за сотрудничество, хотя он отнюдь не бедный, но ведь, как говорится, жадность фрайера сгубила… Размял я его, приладились друг к другу, и тогда только вскользь и спросил: «А где именно Пеньковский показал вам свое служебное удостоверение двенадцатого апреля, господин Винн? » – «Да как же?! Конечно, двенадцатого, через час или два после этого в Москве началась предпраздничная суматоха по поводу возвращения космонавта Гагарина! » Ладно… Записали в протокол, документ, что ни говори, определенного рода улика… Но не для Пеньковского, на нем зубы сломишь, я ж говорю, человек крепкой породы, наверняка ответ на удар – ударом: «Винн – связник, а не профессионал, мало ли что он скажет, а я настаиваю, что вербовка состоялась двадцать шестого июля в Париже, только так и никак иначе…» Я, Виталий, довольно круто тогда думал, что же предпринять… Считается, что только контрразведка умеет спектакли ставить, когда шпиона ловит… Нет, брат… Мы, следователи, тоже должны владеть мастерством режиссуры, а оно, мастерство это самое, без тщательного изучения психологического портрета твоего подопечного невозможно… Вот и решил я субботу и воскресенье провести за городом, в полнейшем одиночестве… С удочкой сидел: на одном конце червяк, на другом – дурак, и не рыба, как понимаешь, меня волновала – я больше всего навагу люблю, в ней костей нет, – а мой подопечный Пеньковский… Человек он явно авторитарный; хоть он и пыжился, но в самой глубине где‑ то таился у него страх перед начальником – неважно каким, нашим ли, английским, – и бумагой, которую тот вправе подписать… «Без бумажки таракашка, а с бумажкой человек» – будь трижды проклято это наше вековое, но оно‑ то дало мне тогда ключ к Пеньковскому… В понедельник я вызвал его на допрос; он конечно же снова завел свое, истосковался с моим жестким коллегой, начал излагать головоломный проект комбинации против ЦРУ; я молчал, кивал, слушал, а потом врезал: «Смотри, что у нас с тобою получается. Ты просишь отправить тебя в Англию, дабы ты в Лондоне разгромил СИС, а потом ЦРУ… Все это хорошо и даже замечательно, но как я могу вручить тебе загранпаспорт, коли ты мне продолжаешь лгать, причем не просто так, абы отговориться, но совершенно целенаправленно? Почему ты настаиваешь на дате вербовки двадцать шестого июля в Париже, но ни словом до сих пор не обмолвился о том, что предложил свои услуги англичанам в Москве двенадцатого апреля, то есть практически за четыре месяца до того, как подписал в Париже документ о вербовке? » Пеньковский словно споткнулся обо что‑ то, потянувшись ко мне, видимо, понял, что дальше финтить нечего, конец… Вот тогда он и потек … В тот же день отдал нам своего непосредственного руководителя, поставил знак на столбе, вызвал американца к тайнику «номер один» на Пушкинской улице, мы его взяли с поличным, не отмоешься, а потом сел за стол и в течение трех месяцев писал о своей шпионской работе – день за днем, час за часом… Да… – Васильев вдруг усмехнулся. – А с Винном любопытно получилось… Он, когда в Лондон после отсидки вернулся, заявил в «Санди тайме», что, мол, русский следователь вел себя с ним в высшей мере корректно, по‑ джентльменски и что если бы он оказался на его месте, то вел себя точно так же, с соблюдением всех норм закона… А через два года вымазал дерьмом и меня, и английскую разведку, что называется, всем сестрам по серьгам… Американцы с ним начали работать, отбили его у англичан, оттого он так и собратьев своих понес по кочкам, да и меня заодно… – Ты мне кино рассказал, Саша, – заметил Славин. – Почему сценарий не пишешь? – А дела кто за меня будет вести? Это только обалдуи считают, что литературой можно в свободное от работы время заниматься, а она, литература‑ то, ох какая работа, что там каторга, Виталик… – Чем ты объяснишь его падение, Саша? – спросил Славин. – «Водку пил, с женщинами гулял» – это все, конечно, плохо, но мало ли людей этим грешат, а шпионами не становятся? – Ему генерала не дали, вот в чем дело… Зависть… Нет ничего страшнее зависти, дорогой мой человек… Моцарт и Сальери, вечная тема… Зависть рождает злобу, отчаянье, страх… Но при этом ощущение собственной исключительности… Он ведь и в том, что про пьянку на суде особенно нажимал, тоже свою вел линию, к потомкам, так сказать, обращался, да и к нам, смертным: с кем, мол, не случается, оступился, повинную голову меч не сечет, пощадите… Не в одни ворота играл на процессе, он туда и сюда норовил гол засадить… Хитрил он, Виталий, до последнего момента хитрил. Был человеком ловким, но недалеким, он не был интеллигентом, Виталий, хоть и академию кончил. Ненависть родилась в нем, темная ненависть, то есть зависть. Сел бы за книги, погрузился в историю, искусство, науку, заявил бы себя светлой головой – и получил бы свою звезду, никуда бы она от него не делась… «Чем он меня лучше?! » Да тем он тебя лучше, что талантливее и умнее… А в этом себе только благородный человек может признаться… И добрый… Вот в чем штука‑ то, – вздохнул Васильев, – о многом в этом кабинете думается, Виталий, ох как о многом… – Послушай, Саша, – задумчиво спросил Славин, – быть может, вопрос покажется тебе несколько бестактным, все же ты вел дело, так что, если не хочешь, не отвечай… Но меня вот что интересует: тебе Пеньковский все отдал? – Конечно, нет, – убежденно сказал Васильев. – Свои здешние связи, даже приятельские, он упорно скрывал… И заграничные приключения, убежден, тщательно редактировал… Что ты хочешь, борьба за жизнь… Это штука сложная, особенно если сидишь в четырех стенах и небо видишь в мелкую решетку… – А почему он скрывал своих московских знакомых? – Думаю, боялся показаний… – Допускаешь, что какой‑ то свой крайне важный русский контакт он сумел от нас скрыть? – Вполне допускаю. – И ничего нельзя было сделать, чтобы добиться исчерпывающих показаний? Васильев кивнул на свой стол: – Садись, попробуй. – Видимо, понимал, что если он сам – это одно дело, а когда преступная группа – тут уж пощады ждать не приходится, так? – Скорее всего, именно так… Если идти по его логике… Но ведь это почти невозможно – идти по логике изменника. Даже Гоголь с Андрием не очень‑ то управился, пришлось его измену играть через трагедию Бульбы… А дочки короля Лира? Они ведь мыслили никак не категориями изменниц, каждая кроме обиды на отца имела свой резон. Заметь себе, в литературе еще никто образ изменника не написал. Видимо, это не под силу писателю, он живет моральными категориями, а злодейство и доброта несовместимы, против этого постулата не возразишь… – Значит, допускаешь мысль, что Пеньковский скрыл сообщника? Васильев пожал плечами, снова вздохнул: – В этом кресле, Виталик, и не то можно допустить… Послушай с мое, что они тут несут, погляди в их глаза – господи, какая пропасть, дна не видно, тьма, жуть… Конечно, допускаю… Ты ведь Кулькова имеешь в виду? Геннадия Александровича?
Дорогой Виталя! Помнишь наши статьи: «Маска сорвана, господин Менарт»? Наверняка помнишь… Как же горазды мы на ярлыки; не зря шутят: у нас на телевидении есть обозреватели, а есть «подогреватели». Как чуть что не так – в зубы… …Сижу в курортном городке, неофициальной столице Шварцвальда, пью кофе в маленьком ресторанчике – всего пять столов; тот отель, где я поначалу всегда ждал Менарта, закрыт на реконструкцию. Старик приезжал за мной из крошечной деревушки, потому что я путался в лесных дорогах, что ведут к его сельскому дому (нам бы такое покрытие на трассе Москва – Симферополь, как у них в «глухой местности»! ). Приезжал я обычно ночью и звонил профессору из этого отеля по телефону; отвечал он всегда односложно: «Цвай‑ драй, цвай‑ зекс…» Я потом его спросил: «Это что, шпионский пароль? » «Да уж, кто только меня не обвинял в шпионстве! – вздохнул Менарт. – Первым, кстати, был Эрнст Рем… В тридцать третьем году, будучи корреспондентом трех наших католических газет в Москве, я писал в одной из статей, что даже в чисто партийной, национал‑ социалистской пропаганде, направленной против большевизма и еврейства, не следует так презрительно говорить о русском народе и его культуре… И отправил развернутое письмо Эрнсту Рему: «Нельзя третировать русских; мой дед владел шоколадной фабрикой в Москве, теперь это «Красный Октябрь». Отец нарисовал обертку шоколада «Золотой ярлык» – его и поныне продают в магазинах; по‑ русски я говорю как по‑ немецки; поверьте, такая позиция национал‑ социалистов недальновидна, нельзя отказываться от идей Рапалло…» Меня срочно вызвали в Берлин – прислали телеграмму, что умирает тетя… Я немедленно выехал; звоню в Штутгарт – тетя жива и здорова, а у меня заграничный паспорт отобрали на перроне: «Вы посмели выступить в защиту русских свиней и Рапалльского договора, который подписал большевик Чичерин и наймит еврейского капитала Ратенау! С этой минуты вы находитесь под домашним арестом! Это указание брата фюрера, вождя доблестных СА партайгеноссе Эрнста Рема! » Каждый день ко мне на квартиру приходил следователь, раскладывал свои бумаги и начинал мучить дурацкими вопросами: «Составьте расчет ваших ежедневных трат в России. Сколько денег вы отдаете за аренду квартиры? Каковы ваши сбережения в Москве? Полное признание облегчит ваше будущее». В день, когда фюрер расстрелял Рема, следователь ко мне не пришел… Не пришел и на следующий день… И через неделю не пришел, а я все сижу в комнате, мне же сказали, что я нахожусь под домашним арестом, – немец: «Орднунг мусс зайн! » [17] А потом меня вызвал Гейдрих. Да, да! Тот самый! И сказал: «Изменник Рем написал на вашем искреннем, но далеко не до конца продуманном письме резолюцию: «Арестовать как врага нации! » Мы таковым вас не считаем, хотя не разделяем вашей точки зрения. Вы же не член партии? » Я ответил, что не состою ни в одной партии, кроме как в партии католической церкви… Вернулся в Москву… А в тридцать шестом ваши объявили меня шпионом… Уехал в Китай, потому что возвращаться в паршивый рейх не мог, не терпел нацистов… И писал из Шанхая и Токио в те немецкие газеты, которые еще решались меня печатать… Тогда еще такое было возможно… Гитлеровцы царствовали еще только четыре года и не успели превратить страну в пронумерованный концентрационный лагерь… Кстати, только этим можно объяснить феномен Рихарда Зорге… Я ведь был хорошо с ним знаком. Немецкий посол в Японии Отт свел нас на приеме… Очаровательный был человек, совершенно блестящий… До тридцатого года Рихард Зорге еще подписывал своим именем и фамилией заметки в журнале «Коммунистический интернационал», открыто называл себя помощником председателя ИККИ… А потом уехал в Китай и начал работать для немецких газет… И для вашей разведки… А в сорок первом году, когда японцы ударили по Пёрл‑ Харбору и Германия вступила в войну против США, меня, несмотря на то что жена была американка, из очень уважаемой семьи, объявили немецким шпионом! И сделали это американцы, предписав объявить полиции генералиссимуса Чан Кайши… Меня посадили в лагерь для интернированных немцев. Под Шанхаем. До сорок пятого. А потом выслали в Аахен. И там я год просидел в инфильтрационном лагере как бывший нацист. А потом, когда был избран в Академию наук, стал советником канцлера Аденауэра и начал выпускать журнал «Остойропа», ваши вновь назвали меня «шпионом», только теперь уж не немецким, но американским… Что же касается ответа на телефонные звонки: «Цвай‑ драй, цвай‑ зекс», то это маленькая хитрость; я зафиксировал примерно сто тринадцать соединений в день: «Здравствуйте, могу я поговорить с Клаусом Менартом? » – «По какому вопросу? » – «Он написал книгу о «новых левых», меня заинтересовало, где профессор почерпнул материал к пятой главе, я заканчиваю диплом, хотелось бы получить информацию…» Ему хотелось бы получить информацию, а мне семьдесят два года, и хотя я не ощущаю возраста, но, согласитесь, каждая минута на счету… Поэтому я дал свой деревенский номер «цвай‑ драй, цвай‑ зекс» издателям, телевидению, академии, редакции «Зюддойче цайтунг» и «Цайт», коллегам в Стэнфордском университете; если слышу своих – говорю, когда звонят чужие – разговор автоматически прерывается». Но это он мне все потом рассказал, добрый старый Менарт. Сначала он позвонил в Кельн, в редакцию журнала АПН «Совет Унион хойте», и попросил Володю Милютенко привезти меня к нему: «Я знаю книги Степанова, было бы очень интересно встретиться с ним лично, я прочитал, что он сейчас в Западной Германии, пожалуйста, приезжайте ко мне, жить будете в моем доме, угощу мужским обедом, есть о чем поговорить… Добирайтесь до Баден‑ Бадена, сворачивайте на Шварцвальд, зайдите в отель на выезде из города, что напротив курортного комплекса, и попросите портье соединить вас со мной. Я отвечу «цвай‑ драй, цвай‑ зекс», а вы отзовитесь: «Милютенко». Через пятнадцать минут я приеду за вами, иначе вы запутаетесь в наших маленьких лесных дорожках, их бесчисленное множество, не стоит рисковать…» Вот так мы к нему и приехали… Глаза у него тогда были какие‑ то водянистые, серо‑ прозрачные, настороженные, очень цепкие, изучающие; говорили о нашей литературе чуть не до утра, он выписывал все наши журналы, они кипами валялись на диванах, полу, на подоконниках; в огромной комнате, которая была и кабинетом и столовой, главным, определяющим ее сущность, а значит, и сущность ее владельца был бронзовый бюст графа фон Штауффенберга, подложившего мину под стол Гитлера в «Вольфшанце». Утром мы пошли гулять по Шварцвальду; вот уж действительно «черный лес»: громадные ели, никаких других деревьев… А как он тогда бегал, старый Клаус?! Идет‑ идет по тропинке, а потом как припустит! «Господа, йогинг [18] гарантирует мне еще по меньшей мере десять лет творческой активности… И фаворитки, кстати, не жалуются. Мужчина вневозрастен, если не курит, бегает, соблюдает разгрузочные дни и одержим работой…» …Сижу пишу тебе это грустное письмо; дом Менарта во Фрейденштадте пуст, нет света в окнах; отсутствие; я просто не мог не приехать сюда; с возрастом влечет к тем местам, с которыми связаны какие‑ то важные этапы жизни; видимо, прикосновение к трагической памяти высекает чувство… Письмо это я отправлять не стану, вряд ли дойдет, передам в Москве, а может, и не передам, но все равно не могу не написать, больно уж многое вспомнилось…
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|