Шарль-Огюстен Сент-Бёв. «Пьер Корнель»
Людвиг Бёрне. «Менцель-французоед»ЕНЦЕЛЬ-ФРАНЦУЗОЕД (фрагмент) [1] <…> Когда я говорил или даже думал, будто немецкий патриотизм — глупость, а французский — мудрость? Где это написано? Мне господин Менцель может не говорить — где: я это и сам знаю, — это написано в инструкции, которую он получил. Поэтому ему надо объясниться не со мной, а только с теми невинными и добродушными читателями, которых в Германии так много и которые уже в детстве читали Ливия * и Тацита *, но вычитали в них только латинские слова и обороты, а не ознакомились со старыми интригами римской аристократии и вечным коварством деспотизма. Господину Менцелю следует оправдаться перед теми несведущими читателями, которые совершенно не знают, как фабрикуется общественное мнение, и не имеют ни малейшего понятия о чревовещательстве политических фокусников. Пусть этим людям, а не мне, господин Менцель покажет место, где написано то, в чем он упрекает меня. Я осуждал не только немецкий патриотизм, но и французский и всякий другой, и называл его не глупостью, а еще сильнее — грехом. Если господин Менцель хочет поспорить со мной насчет того, является ли патриотизм добродетелью или нет, то я готов поспорить. «По-видимому, — продолжает он, — господин Бёерне смотрит на различие наций как на препятствие к развитию всеобщей свободы; по-видимому, он считает патриотизм не чем-то врожденным, естественным и священным, но изобретенным, — чем-то таким, что наболтали народам для того, чтобы стравить их между собою и заставить угнетать друг друга. Если бы мы даже признали правильным этот принцип, — чего, конечно, не сделаем, — то из этого следовало бы, что Бёерне должен объявить войну не только немецкому, но и французскому патриотизму, если не хочет навлечь на себя подозрение в том, что желает только за счет немцев льстить французам и содействовать их интересам, а вместо свободы или под ее маской хочет распространять лишь все французское.
Но правилен ли вообще этот принцип? Можно ли с такой стремительностью уничтожать на свете патриотизм? И правда ли, что патриотизм пагубен для свободы? Как раз наоборот. Без патриотизма не может быть свободы. Учение господина Бёерне — то же самое учение, которое испокон веков проповедуют враги свободы, — учение всемирных завоевателей, основателей больших всемирных государств, иерархий. Только эти люди всегда старались уничтожить национальные различия и напяливали на все человечество одинаковые мундиры. Они делали это потому, что хорошо знали, что могут подавить свободу не иначе, как подавив национальность. По этой же самой причине свобода всегда была обязана своим спасением или восстановлением одному лишь патриотизму, священному чувству национальной чести. Только патриотизм германцев сказал некогда римлянам: “«Вы не пойдете дальше!”» и этим остановил всеобщую деморализацию, созданную рабством и бывшую неизбежным следствием римского императорского деспотизма. Только патриотизм германцев сказал папам: “«Вы не пойдете дальше!”» и этим избавил весь Север от невыносимого ига. Только патриотизм германцев сказал и грозному корсиканцу: “«Ты не пойдешь дальше!”» и этим создал новый фундамент, на котором возводится теперь такое множество зданий. Может быть, сам господин Беёрне был бы теперь французским полицейским префектом в своем родном городе и составлял бы программы ко дню именин императора, если бы полмиллиона честных немцев не пролили своей крови на полях сражений, чтобы завоевать для него безопасность, с которой он сидит теперь в Париже и пишет и издевается над памятью героев».
Я отнюдь не смотрю, как предполагает господин Менцель, на различие наций как на препятствие к развитию всеобщей свободы; по крайней мере, есть много других препятствий, которым я придаю гораздо более серьезное значение. Но что значит различие наций? Господин Менцель употребляет часто слова, возражать на которые так же невозможно, как разрубить воздух. Я точно так же, как и господин Менцель, признаю патриотизм чем-то врожденным, естественным и священным. Патриотизм — влечение врожденное, а следовательно, естественное и священное, как все, что идет от природы. Но какими только святынями ни злоупотребляли люди! Злоупотребляли даже больше, чем простыми вещами, вследствие того, что благоговейный страх заставлял отказываться от всякого пытливого исследования и этим предоставлял полную свободу осквернителям всего святого. Я не считаю патриотизм изобретением монархов: они никогда не изобрели ничего хорошего. Но они не изобрели также и пороха, а между тем употребляют его только для своей выгоды и часто на гибель своим и чужим народам. Порох они обманно выманили у своих народов, а понятие об отечестве, о патриотизме, в совершенно ложном значении, они обманом навязали им, чтобы натравливать один народ на другой и заставлять народы угнетать друг друга. Вот что я хотел сказать. Стремление, связанное с непоколебимым мужеством и постоянной готовностью посвящать свою деятельность счастью, чести, славе, свободе и безопасности своей страны и при этом не бояться никакой жертвы, никаких трудов, никаких опасностей, — вот что я называю любовью к отечеству. Слава, счастье, свобода и безопасность страны могут подвергаться угрозе с двух сторон: изнутри и извне. Внешние бедствия не так часты, как внутренние; это — насильственные повреждения, похожие на раны в человеческом теле. Они причиняют боль, но не злокачественны, и возможны у самого сильного и самого здорового государства. Бедствия внутренние похожи на болезни; они чаще и злокачественнее, потому что вызываются испорченными соками, дефектами организмаили неправильным образом жизни. Между тем властители, которые направляют общественное мнение, нравственность и воспитание, имея в виду только свою собственную выгоду, никогда не считали добродетелью ту любовь к отечеству, которая обращается против внутренних врагов; напротив, они признавали ее величайшим из всех пороков и в своих законах угрожали ей строжайшими карами, как государственной измене и оскорблению величества. Они объявляли лучшими патриотами тех граждан, которые с наибольшим почтением и уважением относились к их зловещим законам, которые заботились только о себе и своих семействах и не обращали ни малейшего внимания на обиды, чинимые их согражданам и их отечеству. Они награждали только тот патриотизм, который восставал против внешних врагов, считали только его добродетелью, потому что он был полезен им, потому что он обеспечивал за ними власть и давал им возможность представлять, как врагов их народа, всякого чужеземного монарха и всякий чужой народ, с которыми они собирались воевать.
Любовь к отечеству, проявляется ли она во внутренних делах государства или во внешних, остается добродетелью только до тех пор, пока не выходит из своих пределов; после этого она становится пороком. Фраза господина Менцеля: «Все: «Все, что делается для отечества, прекрасно» — фраза нелепая и в то же время преступная. Нет, только тот действует в этом случае прекрасно, кто желает справедливого; только тот действует прекрасно, кто печется именно о благе всего отечества, а не отдельного человека, сословия или интереса, интригами или насилием сумевших выдать себя за все отечество. Любовь к отечеству для гражданина то же самое, что любовь к семейству для отца семейства. Если религия и нравственность говорят отцу семейства: «Ты должен любить ближнего, как самого себя, ты не имеешь права ненавидеть и огорчать его»; если государственный закон повелевает ему: «Ты не должен обкрадывать своего согражданина, не должен посягать на его честь, на его право, на его собственность, и если бы даже твоя жена и дети умирали на твоих глазах с голоду, ты не имеешь права отнять у своего богатого соседа малейшую кроху хлеба», — то разве этим хотят сказать, что он должен не любить свою жену и детей и изменять своему семейству? Но того, чего нельзя делать для своего семейства, нельзя делать и для отечества. Справедливость — такой же необходимый дляжизнипродукт, как хлеб, и добродетель прекраснее славы.
Господин Менцель спрашивает: «Можно ли с такой стремительностью уничтожать на свете патриотизм?» Но тут речь не о том, что можно, а о том, что должно. Тут речь совсем не об уничтожении патриотизма, а об искоренении всех тех гнусностей, которые эгоизм некоторых правительств и народов прикрыл названием патриотизма. Меньше же всего идет тут речь о стремительности истребления. Пройдет еще полстолетия, прежде чем народы Европы, особенно французы и немцы, дойдут до убеждения, что от их единства зависит их счастье и свобода. А до тех пор еще не раз казаки будут поить своих лошадей в Роне, не один немецкий собор будет превращен в конюшню турками, воюющими под предводительством русских, и миллионы людей на континенте Европы похоронят свою жизнь и счастье в море крови <…>.
<…> Господин Менцель говорит, что я держусь тех же самых принципов, которые проповедывалипроповедовали во все времена всемирные завоеватели, стремившиеся для подавления свободы истреблять всякую национальность и напяливать на все человечество одинаковые мундиры. Тут мне остается только воскликнуть: «О терпение!» или: «О, если бы во мне было хоть сколько-нибудь от всемирного завоевателя для того, чтобы я мог не нуждаться в терпении!»... Да какой же завоеватель, какой монарх мог бы довести свой народ до такой степени глупости, чтобы он готов был добровольно жертвовать кровью и жизнью ради его грабительских намерений и его честолюбия, если бы он предварительно не сумел навязать этому народу ложного понятия о патриотизме, если бы он не налгал ему, что ненавидеть чужую страну — значит любить свое отечество? А если бы завоеватели действительно находили свою выгоду в том, чтобы подавлять национальный эгоизм порабощенных ими народов, то что же это доказывает? Честолюбцы употребляют все средства, даже благородные; цель освящает в их глазах даже эти последние. Завоеватели, притеснители старались разрушать национальные особенности порабощенных ими народов до тех пор, пока думали, что это разрушение облегчит и упрочит их господство; но стоило им только несколько лучше разобраться в этом деле и понять, что управлять различными народами легче всего, когда поддерживаешь между ними взаимную зависть, когда поддерживаешь их чувство патриотизма и таким образом делаешь один народ сторожем другого, — как они начали ревностно стремиться к сохранению всех национальных особенностей. В австрийском государстве существует ровно девять различных патриотизмов. Австрийские государи во все времена с такой боязливой заботливостью охраняли национальные различия и характерные черты народов, находившихся под их властью, что страшились даже разрушать уцелевшие кое-где надгробные памятники давно умерших, давно сгнивших вольностей, несмотря на то, что, как известно, малейший признак свободы всегда приводил их в трепет. Чью пользу имели они в виду, поступая таким образом, — пользу свободы или пользу деспотизма? Разве Австрия свободное государство? Хотелось бы господину Менцелю писать в Вене? Впрочем, как знать, может быть, и хотелось бы.
Чего только не навязывали людям под именем патриотизма! Австрийцы — такие чистосердечные и добродушные люди, что между ними встречается то, чего нельзя встретить нигде на земном шаре: полицейские шпионы среди честнейших людей. Когда такой честный шпион предает своего соседа, друга, брата, он клянется, что поступает как хороший патриот, и умирает в блаженном спокойствии, как святой Антоний. Я мог бы доверить господину Менцелю большую тайну; я мог бы ему показать, что немцы не созданы для патриотизма, что они поэтому не имеют его; что их прекрасное назначение состоит в том, чтобы не иметь его, и потому хорошо, что они не свободны; наконец, я мог бы показать, как это со временем изменится к счастью для европейского человечества. Но чтобы уяснить все это господину Менцелю, мне следовало бы стать с ним на возвышенную точку зрения, а на ней он, пожалуй, признал бы меня правым и задержал бы меня и уж не позволил бы сойти вниз. Ведь известно, что немецкие ученые чувствуют себя божественно хорошо, когда стоят на возвышенной точке зрения, потому что там, высоко в облаках, нет никакой полиции. Вследствие этого я предпочитаю остаться внизу и продолжать идти по пути моих низменных размышлений. <…>
Шарль.-О.гюстен Сент-Беёв (1804-1869) -— французский литературный критик и поэт. Родился в провинциальной буржуазной семье. В 1818 г. переехал в Париж, учился в коллеже Бурбона, где изучал древние языки, философию и риторику. Обнаружил блестящие филологические способности. По окончании коллежа в 1824 г. Сент-Беёв начал сотрудничать вс либеральной газетойе «Глоб» («Глобус»). Печатал хронику, литературные рецензии, литературно-критические статьи о Гюго и других романтиках, которых поддерживал и высоко ценил. В 1829 г. в «Ревю де Пари» («Парижском обозрении») Сент-Беёв опубликовал первые литературные портреты («Пьер Корнель», «Буало», «Лафонтен»), став создателем этого жанра. После июльской революции 1830 г. Сент-Беёв оказался в оппозиции режиму Луи-Филиппа, сблизился с республиканцами, сотрудничал в оппозиционной, республиканской прессе (в газетах «Насьональ», «Тан»). По свидетельству Эдмона Гонкура, принцесса Матильда, племянница Наполеона I, хозяйка одного из самых блестящих парижских великосветских салонов, в котором бывал Сент-Бёев, выражала в беседе с Гонкуром возмущение газетными публикациями Сент-Бёева в «Тан». Э. Гонкур приводит слова принцессы: «Будь он еще в “«Либерте”» с Жирарденом, его можно было бы понять, это его круг… Но в “«Тан”»… С нашими личными врагами! Где нас оскорбляют каждый день!..» Публицистическое мастерство Сент-Беёва-журналиста ярче всего проявилось в статьях для «Насьональ», в которых писатель обрушился с резкой критикой на коррумпированное правительство, писал о бездарности нового короля, выступал против монархии за установление республиканского строя. Параллельно он продолжал писать для «Глоб», которая с начала 1830 г. стала органом сен-симонистов, приверженцев идей французского мыслителя графа Сен-Симона, одного из основоположников утопического социализма., графа Сен-Симона. Газета выходитла с подзаголовком «Журнал сенсимонистской религии». Однако публицистический талант Сент-Беёва несопоставим с его талантом литературного критика. Во второй половине 30-х гг. Сент-Беёв стал мэтромом французской литературной критики, к чьему мнению которого прислушивались, чьи статьи и рецензии которого печатали самые авторитетные парижские газеты и журналы, такие как «Журналь де Деба», «Ревю де дё монд». В 1844 г. Сент-Беёв был избран во Французскую академию. Сент-Беёв создал новый тип литературной критики, которую сам он в статье «О критическом уме и о Бейле» (1835) назвал «журналистикой» и охарактеризовал как «гибкое, подвижное, практическое искусство», заявившее о себе на страницах газет и ставшее «одним из наиболее действенных орудий современности». Сент-Бёев ввел в критику интонацию доверительной и непринужденной беседы с читателем ои том или ином писателе. Широкая эрудиция, установка на точность факта сочетается в литературно-критических статьях и портретах Сент-Беёва со стремлением создать образ писателя, раскрыть особенности его личности, психологии. Критик исходил из убеждения, что невозможно понять творчество писателя, не изучив его биографии, не поняв его личности. Надужно «разглядеть в поэте человека», -— писал Сент-Беёв. Впоследствии разработанный Сент-Беёвом подход к анализу литературы получил название «биографического метода». Особый этап литературно-критической и журналистской деятельности Сент-Бёева начался в 1849 г. и продлился почти двадцать20 лет. Это был период, когда Сент-Беёв публиковал каждый понедельник публиковал в парижской газете «Конститюсьоннель» небольшие статьи, очерки, этюды преимущественно литературно-критического характера, составившие впоследствии многотомные серии «Беседы по понедельникам» и «Новые понедельники» и в совокупности создавшие широкую панораму литературной и общественной жизни Франции середины —-второй половины XIX века. В отличие от Гюго, Сент-Бёев сочувственно отнесся к государственному перевороту 2 декабря 1851 г.ода и сначала принял Вторую империю, что нанесло сильный удар по его репутации, вызвало разочарование в кругах либеральной интеллигенции. Впоследствии Сент-Беёв окажется в оппозиции к Наполеону III, выступит за отделение церкви от государства, за свободу слова и печати. Опубликованная в разгар судебного процесса над Г. Флобером 4 мая 1857 г. на страницах официального печатного органа «Монитер» большая и в целом хвалебная статья Сент-Беёва о «Госпоже Бовари» в значительной мере предопределила оправдательный приговор. Сент-Беёв выступил против того, чтобы приписывать роману Флобера «рискованные тенденции», а автору -— «намерения, которых у него не было». «“Госпожа Бовари”» -— это прежде всего целостное произведение, произведение продуманное, имеющее план, где все связано, где ничего не остается на долю творческой случайности, где писатель - или, вернее, художник - от начала до конца сделал то, что он хотел», -— писал Сент-Беёв. Критик высоко оценил наблюдательность и стиль Флобера, композицию романа.
Шарль-Огюстен Сент-Бёв. «Пьер Корнель» ПЬЕР КОРНЕЛЬ (отрывок) [2] В области критики и истории литературы нет, пожалуй, более занимательного, более приятного и вместе с тем более поучительного чтения, чем хорошо написанные биографии великих людей. Разумеется, не те суховатые, скупые жизнеописания, не те изысканно-жеманные наброски, где автор, стремясь получше блеснуть, превращает каждый параграф в остро отточенную эпиграмму, но обширные, тщательно составленные, порою даже несколько многословные повествования о личности и творениях писателя, цель которых — проникнуть в его душу, освоиться с ним, показать его нам с самых разных сторон, заставить этого человека двигаться, говорить, — так, как это должно было быть на самом деле; представить его средь домашнего круга, со всеми его привычками, которым великие люди подвластны не менее, чем мы с вами, бесчисленными нитями связанным с действительностью, обеими ногами стоящим на земле, от которой он лишь на некоторое время отрывается, чтобы вновь и вновь возвращаться к ней. Немцы и англичане, с присущей их сложному характеру склонностью к анализу и к поэзии, знают толк в подобного рода превосходных книгах и любят их. Вальтер Скотт, например, говорит, что не знает во всей английской литературе ничего более интересного, чем жизнеописание доктора Джонсона, составленное Босуэлом*. У нас во Франции тоже начинают ценить и требовать такого рода сочинения. В наши дни великий писатель, умирая, может быть уверен, что после смерти у него не будет недостатка в биографах и исследователях, даже если сам он в своих мемуарах или поэтических исповедях и не был особенно щедр на личные признания. Но так было далеко не всегда: когда мы обращаемся к жизни наших великих писателей и поэтов XVII века, особенно к их детству и первым шагам в литературе, нам лишь с большим трудом удается обнаружить скудные, малодостоверные предания и анекдоты, разбросанные во всевозможных «анах»*. Литература и поэзия в ту пору не носили личного характера; писатели не занимали публику рассказами о собственных делах и переживаниях. Биографы считали, неизвестно почему, что вся история писателя сводится к его сочинениям, и поверхностная их критика не умела разглядеть в поэте человека. К тому же репутации в те времена создавались не сразу, слава приходила к великому человеку поздно, и еще гораздо позже, уже под старость, появлялся какой-нибудь восторженный почитатель его таланта, какой-нибудь Броссет или Моншене, которому приходило в голову составить жизнеописание поэта. Иногда это бывал какой-нибудь родственник, благоговейно преданный, но слишком юный, чтобы помнить молодые годы писателя — таким биографом был для Корнеля его племянник Фонтенель, для Расина — его сын Луи*. Отсюда множество неточностей и ошибок, которые бросаются в глаза в обеих этих биографиях, в особенности же весьма беглое и поверхностное описание первых лет литературной деятельности, между тем как они-то и являются самыми решающими. Знакомясь с великим человеком уже в зените его славы, трудно представить себе, что было время, когда он обходился без нее; она кажется нам настолько само собой разумеющейся, что мы нередко даже не задумываемся, как она пришла к нему; то же происходит и когда знаешь человека еще до того, как он стал знаменит: обычно и не подозреваешь, кем ему суждено стать, — живешь бок о бок с ним, не присматриваясь к нему, и не замечаешь того, что более всего следовало бы о нем знать. Да и сами великие люди нередко своим поведением поддерживают это двойное заблуждение; в молодости такой человек, никем не замеченный, никому не известный, старается стушеваться, молчит, избегает привлекать к себе внимание и не притязает на какое-либо место в обществе, ибо втайне жаждет лишь одного, определенного места, а час его еще не пробил; позднее, окруженный всеобщим поклонением и славой, он намеренно оставляет в тени первые годы своей жизни, обычно трудные и суровые, и, подобный Нилу, скрывающему свои истоки, неохотно рассказывает о начале своего пути. А между тем самое важное для биографа великого писателя, великого поэта — это уловить, осмыслить, подвергнуть анализу всю его личность именно в тот момент, когда более или менее удачное стечение обстоятельств — талант, воспитание, окружающие условия — исторгает из него первый его шедевр. Если вы сумели понять поэта в этот критический момент его жизни, развязать узел, от которого отныне протянутся нити к его будущему, если вам удалось отыскать, так сказать, тайное звено, что соединяет два его бытия — новое, ослепительное, сверкающее, великолепное, и то — прежнее — тусклое, замкнутое, скрытое от людских взоров, которое он предпочел бы навеки забыть, — тогда вы можете сказать, что знаете этого поэта, что постигли самую суть его, проникли с ним в царство теней, словно Данте с Вергилием; и тогда вы достойны стать равноправным и неутомимым спутником на всем его дальнейшем жизненном пути, исполненном новых чудес. И тогда — от «Рене» до последнего творения г-на Шатобриана, от первых «Размышлений»* до всего, что еще создаст г-н Ламартин, от «Андромахи» до «Гофолии», от «Сида» до «Никомеда» * — вам легко приобщиться к гению великого поэта — путеводная нить у вас в руках, вам остается только идти за ней. Какая блаженная минута равно и для поэта и для критика, когда оба — каждый со своей стороны — могут воскликнуть подобно древнему мужу: «Эврика!». Поэт обрел сферу, где отныне может развернуться и расцвести его гений, критик постиг внутреннюю сущность и закономерность этого гения. Если бы скульптор — а он тоже в своем роде биограф, и притом превосходный, зримо воплощающий в мраморе образ поэта, — всегда мог бы выбирать момент, когда поэт более всего похож на самого себя, он, без сомнения, изобразил бы его в тот день, в тот час, когда первый луч славы озаряет его могучее сумрачное чело; в тот единственный, неповторимый миг, когда, уже сложившийся, возмужавший гений, вчера еще снедаемый печалью и сомнениями, вчера еще вынужденный обуздывать свои порывы, внезапно пробужден кликами восторга и раскрывается навстречу заре своего величия. С годами, быть может, он станет более спокойным, уравновешенным, зрелым, но лицо его при этом утратит непосредственность своего выражения, скроется за непроницаемой завесой; следы свежих, искренних чувств сотрутся с его чела, душа научится скрывать свои движения, былые простота и живость уступят место принужденной или, в лучшем случае, привычной улыбке. С тем большим основанием биограф-критик, которому открыта вся жизнь поэта, каждое ее мгновение, должен делать то, что делал бы скульптор, будь это в его власти, — представить с помощью глубокого, проницательного анализа все то, что в виде внешнего образа воплотил бы вдохновенный художник. А когда статуя готова, когда найдены и обрели свое выражение типические черты личности поэта, остается лишь воспроизвести ее с небольшими изменениями в ряде барельефов, последовательно изображающих историю его жизни. Не знаю, достаточно ли ясно я изложил всю эту теорию, наполовину относящуюся к области критики, наполовину — к поэзии; но мне она кажется совершенно правильной, и до тех пор, пока биографы великих поэтов не усвоят ее, они будут писать книги полезные, добросовестные, достойные, разумеется, всякого уважения, но то не будут произведения высокой критики, произведения искусства. В них будут собраны анекдоты, уточнены даты, изложены литературные споры. Читателю самому придется извлекать из них смысл, вдыхать в них жизнь. Такие биографы будут летописцами, но не скульпторами. Они будут стеречь сокровища храма, но не станут жрецами Божества.
[1] Печатается по: Бёрне Л. Парижские письма. Менцель-французоед. М.: Худ. лит., 1938. Перевод А. Ромма и П. Вейнберга. [2] Печатается по: Сент-Бев Ш.-О. Литературные портреты. Критические очерки. М.: Худ. лит., 1970. Перевод Н. Сигал.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|