Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Грация Деледда 2 страница




 

Вскоре она осталась вдовой, одна со своим Пауло, который еще и говорить не начал, но сияющие глаза которого, казалось, излучали небесный свет. Она оплакала мужа, как доброго родственника, не как супруга, и быстро утешилась, когда одна кузина предложила ей отправиться вместе в город и наняться служанкой.

– Так ты сможешь прокормить своего сына, а потом заберешь его из села и отдашь в школу.

Она так и сделала, жила и работала только ради него.

Случаев согрешить или хотя бы немного развлечься у нее было достаточно. И желания тоже хватало. Хозяин или слуга, крестьянин или горожанин – кто только не пытался поймать ее, как дядя, в кустах тамариска. Мужчина – охотник, женщина – добыча. И все же ей удавалось избегать ловушек, и она оберегала свою чистоту, потому что уже тогда считала себя матерью священника. За что же теперь это наказание, господи?

Она устало опустила голову, и слезы продолжали капать в передник на зерна четок.

Мысли ее путались. Ей казалось, что она все еще сидит в большой и жаркой кухне в семинарии, куда она упросила принять ее Пауло после того, как проработала там десять лет. Темные фигуры бесшумно скользили вдоль желтоватых стен, а рядом в коридоре слышались приглушенный смех и затрещины, которыми обменивались семинаристы. Она сидела, смертельно усталая, у окна, выходившего во двор, на коленях у нее лежала тряпка, но она даже пальцем не могла пошевелить, настолько была без сил.

И во сне ей тоже казалось, будто она ждет Пауло, который тайком вышел из семинарии, не сказав ей, куда идет.

«Если заметят, его сразу же выгонят», – тревожилась она и ждала, пока кругом все стихнет, чтобы незаметно впустить его.

Внезапно она проснулась, осмотрелась вокруг и вновь увидела себя в узкой, длинной кухне церковной пристройки, сотрясаемой ветром, словно это была лодка. Но впечатление от короткого сна было столь сильным, что ей показалось, будто у нее все еще лежит на коленях тряпка и она слышит приглушенный смех семинаристов и затрещины, которыми они обмениваются в коридоре.

Но длилось это лишь какое‑ то мгновение, она тут же вернулась к действительности, и ей показалось, что Пауло уже возвратился, пока она недолго спала, и незаметно поднялся наверх.

В самом деле, среди разных шумов, вызываемых ветром, в доме слышны были чьи‑ то шаги – кто‑ то ходил наверху, потом спустился по лестнице, прошел по нижним комнаткам, вошел в кухню.

Ей показалось, что она снова видит сон. Низенький, толстый священник с темным, давно небритым лицом стоял перед ней и улыбался, глядя на нее. У него был почти беззубый рот, и те немногие зубы, что еще оставались, были черными от бесконечного курения. Светлые глаза пытались принять грозное выражение, но, похоже, он лишь хотел пошутить. Она сразу же узнала его – это был прежний священник, И все же не испугалась.

«Это ведь во сне», – подумала она, хотя тут же решила, что думает так для того, чтобы не бояться, и что на самом деле он стоит перед нею живой, а не снится.

– Садитесь, – сказала она, отодвигая свою скамейку, чтобы дать ему место перед камином. И он сел, приподняв свою сутану и приоткрыв свои выцветшие синие дырявые носки.

– Раз уж сидишь тут без дела, могла бы заштопать мне носки, Мария‑ Маддалена. Ни одна женщина больше не заботится обо мне, – просто сказал он.

И она подумала: «И это тот самый страшный священник! Сразу видно, что он снится мне». И попыталась пошутить:

– Если вы мертвы, зачем вам носки?

– А кто тебе сказал, что я мертв? Я очень даже жив‑ здоров и пришел сюда. И скоро прогоню твоего сына и тебя вместе с ним из моего дома. Для вас же хуже, раз вы решили приехать сюда. Лучше бы ты заставила своего сына заняться ремеслом отца. Но ты женщина тщеславная – ты захотела вернуться хозяйкой туда, где была служанкой. Теперь увидишь, много ли ты выгадала.

– Мы уедем, – смиренно и печально сказала она. – Я так хочу. Человек ты или призрак, наберись немного терпения, мы уедем.

– И куда же ты хочешь уехать? Здесь или в другом месте – какая разница? Послушай лучше человека, который разбирается в таких делах. Пусть твой Пауло не противится своей судьбе. Пусть познает женщину. Иначе с ним случится то, что произошло со мной. Пока я был молод, мне не нужны были ни женщины, ни другие удовольствия. Я тоже хотел попасть в рай и не замечал, что рай находится на земле. А когда заметил, было уже поздно – рука моя уже не дотягивалась до ветвей дерева, чтобы сорвать плоды, и колени мои уже не сгибались, чтобы я мог утолить жажду у фонтана. Тогда я начал пить вино, курить трубку, играть в карты с непутевыми парнями в селе. Непутевыми парнями – это вы их так называете. На самом деле – славные парни, которые радуются жизни как могут. В их компании хорошо, с ними радостно и весело, как с детьми на каникулах. Разница только в том, что каникулы у них – всегда. И поэтому они даже веселее и беззаботнее детей, которые понимают, что им нужно вернуться в школу.

Пока он говорил все это, мать думала: «Он говорит так, потому что хочет убедить меня, что я не должна мешать своему Пауло загубить свою душу. Он послан своим другом и хозяином – дьяволом. Надо быть осторожней».

И все‑ таки она слушала его охотно и почти соглашалась с ним. И думала, что, несмотря на все ее старания, Пауло тоже может загубить свою душу, устроить себе «каникулы», и материнское сердце уже искало ему оправдания.

– Может быть, вы и правы, – сказала она еще более покорно и печально, но теперь уже чуть‑ чуть с притворством. – Я простая, неграмотная женщина и ничего не понимаю. Одно только я знаю точно – бог создал нас для страдания.

– Бог создал нас для радости. Он вынуждает нас страдать в наказание за то, что мы не умеем радоваться жизни, вот это уж и в самом деле точно, дура ты несчастная. Бог создал мир со всей его красотой и потом подарил его людям, чтобы они радовались. И тем хуже для тех, кто этого не понимает. Впрочем, мне важно не переубедить тебя, как ты, наверное, думаешь. Мне важно прогнать вас подальше отсюда, тебя и твоего Пауло. Вам же хуже будет, если останетесь жить тут.

– Мы уедем, не сомневайтесь, мы скоро уедем. Это я вам могу обещать. Я только об этом и думаю.

– Ты говоришь так, потому что боишься меня. Только напрасно боишься. Ты думаешь, что это я держал твои ступни и спички не зажигались из‑ за меня. Может быть, и так, но это не значит, что я хочу навредить тебе и твоему Пауло. Я только хочу, чтобы вы уехали. Но, смотри, не сдержишь слова – пожалеешь. Тогда мы еще встретимся, и я припомню тебе этот разговор. А пока оставляю тебе свои носки, заштопай их.

– Хорошо, заштопаю.

– Ну а теперь закрой глаза, потому что я не хочу, чтобы ты смотрела на мои голые пятки. Ха‑ ха‑ ха! – засмеялся он, одной туфлей сбрасывая другую и наклоняясь, чтобы сиять носки. – Ни одна женщина еще не видела моего тела, сколько бы на меня ни клеветали. А ты слишком стара и безобразна, чтобы быть первой. Вот один носок, вот другой. Скоро вернусь за ними…

 

Она открыла глаза и вздрогнула. Она снова была в кухне, одна, и вокруг выл ветер.

– Господи, какие сны! – со вздохом прошептала она. И все же наклонилась поискать носки, потому что ей почудились легкие шаги удалявшегося призрака, который, однако, так и не вышел на улицу.

 

Когда, расставшись с женщиной, Пауло вновь оказался на лугу, ему тоже показалось, что ветер, словно какое‑ то живое двуликое существо, толкал его, обдавал холодом, охлаждая после пылких мечтаний, и облеплял, отчего Пауло с дрожью вспоминал женщину, прильнувшую к нему в любовном объятии.

За углом церкви ветер налетел на него с такой силой, что он вынужден был остановиться, низко опустить голову и придержать шляпу и плащ. У него перехватило дыхание, и голова закружилась точно так же, как у его матери, когда она поняла тогда, на склоне горы, что беременна.

Он тоже чувствовал – с отвращением и в то же время с наслаждением, – что в нем рождается в этот момент что‑ то ужасное и большое. Он впервые до конца осознал, что любит женщину плотской любовью и радуется этой своей любви!

Еще несколько часов назад он заблуждался, говоря себе и ей, что любит ее только платонически. Он соглашался, однако, что она первая обратила на него внимание. С первой же встречи она искала его взгляда своими глазами, молившими о помощи и любви.

И постепенно он уступил этой мольбе, позволил завладеть собой, повинуясь чувству жалости. Одиночество, тяготившее обоих, толкало их друг к другу.

Вслед за взглядами сблизились и сомкнулись их руки. И этой ночью они целовались. И тут кровь его, столько лет пребывавшая в покое, вспыхнула, словно охваченная пламенем: плоть, побежденная и в то же время побеждающая, уступала.

И женщина предложила ему бежать из села, жить или умереть вместе. В упоении он согласился. Они должны были опять встретиться следующей ночью и обо всем договориться.

А теперь реальность окружающего мира и этот ветер, который, казалось, хотел раздеть его, срывали пелену обмана.

Тяжело дыша, он остановился у церковной двери. Он чувствовал, как весь заледенел. Ему показалось, будто он стоит голый на виду у маленького села и все его бедные прихожане, спящие усталым сном, видят его таким – обнаженным и почерневшим от греха.

И все же он думал о том, как удобней бежать с этой женщиной. Она сказал ему, что очень богата…

Ему захотелось тотчас же вернуться и объяснить ей, что они ошиблись. Он и в самом деле повернул обратно и двинулся вдоль стены, где незадолго до этого прошла его мать, но потом возвратился, растерявшись, упал на колени перед церковной дверью и со стоном прижался к ней лбом.

– Боже милостивый, спаси меня!

Он чувствовал, как мечется за спиной черное крыло его плаща. И на какое‑ то время он замер, словно ястреб, заживо пригвожденный к двери.

Вся его истерзанная душа разрывалась на части. И грудь бурно вздымалась, бушуя сильнее, чем ветер на плоскогорье, – в нем шла гигантская борьба между слепым инстинктом плоти и требованием духа.

Потом он поднялся, еще не осознавая, какая же из этих двух сил победила, но уже чувствуя, что способен здраво рассуждать и судить себя. Он сказал себе самому, что больше всего, больше, чем гнев и любовь господа, его приводят в ужас последствия скандала.

И одно то, что он ощущал в себе способность безжалостно осудить свой порыв, уже обещало спасение. Но в глубине души он сознавал, что уже привязан к этой женщине, как к самой жизни. Она была в нем, в его доме, в его постели. И он будет спать рядом с ней, окутанный неодолимой сетью ее длинных черных волос.

И он чувствовал, что за всем этим внешним проявлением страдания в тайниках его существа разгорается, словно подземный огонь, радостное волнение.

Но едва он открыл дверь в церковную пристройку, его поразила полоска света на полу в небольшой столовой и прихожей. Потом он увидел мать, сидящую, будто возле покойника, перед погасшим огнем, и его охватила тревога, уже не покидавшая никогда, и ему внезапно открылась вся правда.

Он прошел по этой светлой тропинке, споткнулся о ступеньку у двери в кухню и добрался до очага, вытянув вперед руки, как бы для того, чтобы не упасть.

– Почему вы еще не легли спать? – резко спросил он.

Мать обернулась. Она была очень бледна и, словно еще не совсем проснувшись, сидела недвижно, но спокойная, почти что суровая. Она хотела заглянуть сыну в глаза, но он избегал ее взгляда.

– Я ждала тебя, Пауло. Где ты был?

Он понимал, что любые слова, скрывающие правду, будут напрасным притворством, и все‑ таки нужно было лгать.

– У больной, – сразу же ответил он.

Его громкий голос на мгновение как будто перечеркнул дурной сон. На мгновение мать осветилась радостью, но тотчас же тень снова омрачила ее лицо, ее душу.

– Пауло, – тихо сказала она, с чувством стыда опустив глаза, но уже не колеблясь, – подойди ко мне, я должна поговорить с тобой.

И хотя он не подошел к ней, она продолжала еле слышно, как будто шептала ему на ухо:

– Я знаю, где ты был. Вот уже несколько ночей я слышу, как ты уходишь. А сегодня вечером я пошла за тобой и видела, куда ты ходил. Пауло, подумай о том, что ты делаешь.

Он молчал – казалось, не слышал. Мать снова подняла на него глаза. Он стоял над нею, высокий, смертельно бледный, недвижный, на фоне своей тени, словно Христос на кресте.

Ей хотелось, чтобы он возмутился, заявил бы, что ни в чем не виноват.

А он молчал и все время думал о том, какой крик души вырвался у него перед дверями церкви. И вот бог услышал его и послал ему навстречу мать, чтобы спасти грешного. Ему захотелось наклониться к матери, уткнуться ей в колени, умолять ее сейчас же увезти его из села. И в то же время он чувствовал, как от унижения и гнева у него дрожит подбородок. От унижения, потому что видна была его беспомощность, от гнева, потому что за ним следили, шпионили. И все же он страдал еще и от сознания, что причиняет ей боль.

И тут же ему пришла мысль, что нужно не только спасти себя, но и соблюсти приличия.

– Мама, – сказал он, приближаясь к ней и кладя руку ей на голову, – я повторяю, что был у больной.

– В том доме нет больных.

– Не все больные лежат в постели.

– Значит, ты болен больше, чем женщина, к которой ходишь, и тебе нужно лечиться. Пауло, я простая неграмотная женщина, но я твоя мать. И я скажу тебе, что грех сильнее любой болезни губит душу. К тому же, – добавила она, беря его за руку и привлекая к себе, чтобы он лучше слышал, – не одному тебе надо спасать свою душу, сын божий… Подумай о том, что ты не волен губить и ее душу… И уж тем более причинить ей зло.

Он слегка наклонился к ней, но тут же резко выпрямился, словно стальная пружина, – мать попала прямо в сердце. Да, это правда, с тех пор как он расстался с этой женщиной и испытал столько волнений, он все время думал только о себе одном.

Он попытался высвободить руку из сильных, холодных пальцев матери, но почувствовал, что она невероятно крепко держит его, и ему показалось, будто его связали, арестовали, заключили в тюрьму.

Он снова подумал о боге. Это бог лишил его свободы. И нужно было покориться. Но он испытывал и сильное раздражение, отчаяние, как преступник, которого схватили, а он не в силах вырваться и бежать.

– Пустите меня, – резко сказал он, с силой вырывая руку, – я уже не мальчик и сам понимаю, что для меня хорошо, что плохо.

Мать почувствовала, что вся похолодела. Ей показалось, будто он признался в своей ошибке.

– Нет, Пауло, ты не понимаешь, что для тебя плохо. Понимал бы, так не говорил.

– А как бы я говорил?

– Ты бы не кричал, а сказал бы, что ничего плохого между вами не было. Но ты этого не говоришь, потому что совесть не позволяет сказать это. Так лучше бы ты молчал. Не говори ничего. Я не прошу тебя. Но подумай хорошенько о том, что ты делаешь, Пауло…

Пауло и в самом деле молчал, медленно направляясь к двери. Посреди кухни он остановился, ожидая продолжения разговора.

– Пауло, мне нечего больше сказать тебе. Я ничего не хочу говорить. Но буду говорить о тебе с богом.

Тогда он бросился к ней, казалось, хотел ударить, глаза его сверкали.

– Хватит! – закричал он. – И в самом деле будет лучше, если вы не станете больше говорить об этом. Ни со мной, ни с кем другим. Держите при себе ваши выдумки.

Она встала, решительная, суровая. Взяла сына за руки и заставила посмотреть в глаза. Потом отпустила его и опять села, сложив на коленях руки с сильно прижатыми друг к другу большими пальцами.

Он пошел было к двери, но вернулся и стал ходить взад и вперед по кухне. Шум ветра сливался с шуршанием его одежды. Одежда шелестела, словно женское платье, потому что он велел сшить себе шелковую сутану, а плащ тоже был из очень тонкой ткани.

И в эту минуту неопределенности, когда ему казалось, что он захвачен каким‑ то вихрем, этот шелест тоже был многозначительным – он говорил ему о том, что его жизнь теперь это водоворот ошибок, необдуманных низких поступков. Все было знаменательно: ветер за окном, напоминающий о долгом одиночестве в юности, печальная фигура матери здесь, в доме, скрип его шагов, сама тень его.

И он все ходил и ходил, он хотел растоптать свою тень, хотел победить самого себя. Он с гордостью подумал, что не нуждается в помощи всевышнего, которую призывал, чтобы спастись. Но тут же испугался этой гордости.

– Поднимайтесь и идите спать, – сказал он матери, подходя к ней.

Но она сидела недвижно, опустив голову, словно уснула. Он наклонился к ней и увидел, что она неслышно плачет.

– Мама!

– Хорошо, – сказала она, не двигаясь, – я никогда не буду говорить ни с тобой, ни с кем об этом. Но я сойду с этого места только для того, чтобы уйти из этого дома и из этого села и никогда больше не возвращаться сюда. Я сделаю это, если ты не поклянешься, что ногой не ступишь больше в тот дом.

Он выпрямился, у него закружилась голова. Снова взял верх долг, подсказав ему пообещать все, что просила мать, потому что это сам господь бог просил ее устами. В то же время лавина горьких слов готова была вылиться на голову матери. Ему хотелось кричать, упрекать ее за то, что она увезла его когда‑ то из этого села и направила не по тому пути. Но что толку? Она ведь даже не поймет его. Прочь! Прочь! Он жестом как бы отогнал от лица проносившиеся мимо тени. Потом вдруг простер руку над головой матери, и ему показалось, будто его протянутые пальцы излучают свет.

– Мама, клянусь вам, что я больше никогда не постучусь в тот дом.

И он тотчас же вышел с убеждением, что все кончено. Он был спасен. Однако, проходя по соседней комнатке, он услышал, как мать громко рыдает, будто оплакивает его, уже покойника.

Когда он поднялся в свою комнату, вся обстановка ее, словно напоенная и окрашенная его чувствами, и аромат розы снова взбудоражили его. Он бессмысленно побродил по комнате, открыл окно, подставил голову ветру, и ему показалось, будто он один из этих многих тысяч листьев, трепещущих в пустоте, которые то погружаются в тень, то оказываются в лунном свете или во власти ветра и облаков. Наконец он поднялся, захлопнул окно и громко произнес:

– Надо быть мужчиной.

И выпрямился. Ему казалось, что он тверд, решителен и защищен панцирем гордости. Он не желал больше знать ни свою плоть, ни страдание, ни радость самопожертвования, ни печаль одиночества. Он даже не хотел обращаться к богу, чтобы услышать слова ободрения, какими утешают усердного слугу. Ему ни от кого ничего не нужно было. Он решил идти только прямой дорогой, одинокий, без надежды. И все же он боялся лечь спать и погасить лампу. Он принялся читать «Послание Павла к коринфянам». Но буквы росли у него перед глазами или ползли вдоль строчек, будто убегали. Почему мать так плакала после его клятвы? Что она могла понимать? Да, она понимала. Всем своим материнским сердцем она понимала смертельную тоску сына, его отречение от жизни.

Вдруг кровь прилила к его лицу, и он поднял голову, прислушиваясь к ветру.

«Не надо было клясться, – сказал он самому себе с натянутой улыбкой. – Кто по‑ настоящему силен, тот не клянется. А кто клянется, как это сделал я, тот нарушит клятву, как готов это сделать я».

И тут же почувствовал, что борьба только начинается. И его охватил такой страх, что он встал и посмотрел на себя в зеркало: «Вот ты стоишь здесь, отмеченный богом. Если ты не обратишься к нему, злой дух непременно завладеет тобой».

Тогда он, шатаясь, подошел к постели, упал на нее прямо в одежде и заплакал. Он плакал тихо, чтобы не услышала мать, чтобы самому не слышать, но в душе его что‑ то громко стонало, кричало, разрывая сердце.

«Господи, господи, возьми меня, унеси меня прочь отсюда».

И испытал настоящее облегчение, потому что ему показалось, будто он ухватился за якорь спасения, который не даст ему погибнуть в море страдания.

 

Когда кризис прошел, он снова обрел способность размышлять.

Теперь все становилось ясно, как пейзаж при ярком солнечном свете. Он – священник, он верит в бога, он обручился с церковью, дал обет безбрачия. Словом, он был похож на женатого человека, который не имеет права изменять жене. Почему он полюбил эту женщину, он толком не понимал. Наверное, он был в критическом для организма возрасте – ему было около двадцати восьми лет. Его уснувшая от долгого воздержания плоть, или, вернее, еще дремавшая из‑ за затянувшейся юности, внезапно пробудилась, и его повлекло к этой женщине, потому что она во многом походила на него – тоже не очень молодая, но еще не знавшая любви, лишенная ее, замкнувшаяся в своем доме, словно в монастыре.

И поначалу любовь эта скрывалась под видом дружбы. Они поймали один другого в сеть улыбок и взглядов. Сама невозможность любить друг друга тоже сближала их. Никто не догадывался об их чувствах, и сами они тоже встречались без волнения, без опасения, без взаимного влечения. Влечение это, однако, незаметно проникало в их чистую любовь, словно тихая вода под стену, которая постепенно подтачивается и затем вдруг обрушивается.

И он размышлял обо всем этом. Заглянув в самую глубину своей души, он понял правду: он желал эту женщину с самой первой встречи. С первого же взгляда они уже принадлежали друг другу. Все остальное было обманом, которым он пытался оправдать себя в своих собственных глазах.

Но все это было так. И он мирился с этой правдой. Все было так. Потому что такова природа человека: он должен страдать, любить, соединяться с дорогим существом, наслаждаться и снова страдать, он должен делать добро и принимать его, должен делать зло и не противиться ему – такова жизнь. И все же эти мысли ничуть не помогали ему избавиться от страха, тяготившего душу. И теперь он понимал подлинный смысл его: это был страх перед смертью, потому что отказаться от любви, от обладания этой женщиной означало отречься от самой жизни.

Однако потом он задумался: «Но ведь это тоже тщеславие? » Пройдут мгновения любовных утех, душа вновь обретет себя и вернется, точнее – с еще большим стремлением к уединению упрячется в тюрьму бренного тела, в котором обитает. Так стоит ли страдать из‑ за одиночества? Разве он не мирился с ним, не жил отшельником все эти годы? Лучшие годы своей жизни? «Даже если б я на самом деле мог убежать с Аньезе и жениться на ней, все равно в глубине души я оставался бы одиноким…»

И все же один лишь звук ее имени, одна только мысль о возможности жить вместе с нею заставили его вздрогнуть. И он снова представил себе, что рядом лежит женщина, и ему показалось, будто он обнимает ее, прохладную и гладкую, словно камышовый стебель, и что‑ то шепчет ей в теплую шею, в жаркие, распущенные волосы, ароматные, словно пучок шафрана, и читает ей, кусая подушку, стихи из «Песни песней», и, прочитав все до конца, говорит, что завтра же снова придет к ней, что счастлив причинять страдания матери и богу, счастлив, что поклялся и вынужден терзаться угрызениями совести, пугаться примет, страшиться смерти, – и все ради того, чтобы порвать со всем этим и вернуться к ней.

А потом он снова принялся размышлять. Словно больной, который рад узнать хотя бы диагноз, он был бы счастлив хотя бы понять, почему все это с ним происходит. Ему тоже, как и матери, захотелось перебрать в памяти всю свою жизнь.

Под шум ветра поднимались в нем самые далекие и смутные воспоминания. Ему представился какой‑ то двор, – где, он точно не знал, – наверное, двор того дома, в котором служила его мать. Вместе с другими детьми он карабкался на высокую каменную стену. Она была усыпана мелким битым стеклом, острым, как лезвие кинжала. Однако это не мешало детям заглядывать за нее, хотя они и резали себе руки. Напротив, им даже нравилось это, они показывали друг другу кровь, а потом прятали руки под мышками, воображая, что таким образом никто не заметит их порезы. За стеной видна была лишь дорога, по которой они могли сколько угодно бегать, но им нравилось забираться наверх, потому что это не разрешалось делать. И они развлекались, бросая камешки в редких прохожих, прятались, а потом упивались собственной отвагой и дрожали от страха, что их увидят. Одна девочка, глухонемая калека, сидела в глубине двора возле деревянного сарая и смотрела на них большими хмурыми глазами умоляюще и строго. Дети побаивались ее, но не смели обижать и при ней говорили шепотом, словно она могла услышать их, а иногда даже звали поиграть с ними. Тогда девочка как‑ то дико смеялась, радуясь приглашению, но не покидала свой угол.

Он словно видел сейчас ее глубокие глаза, полные страдания и пылавшие страстью. Они возникали в его памяти, точно из глубины какого‑ то загадочного двора, и ему казалось, что они похожи на глаза Аньезе.

Потом он снова вспоминал себя на той же дороге, куда бросал камешки в прохожих, только немного подальше, у поворота в узкий переулок, в глубине которого теснилось несколько грязных лачуг.

Он жил в доме, что стоял возле дороги как раз на повороте в этот переулок, у каких‑ то состоятельных людей. Женщины все были толстые и строгие. Едва вечерело, они запирали окна и двери. В гостях у них бывали только женщины и священники, с которыми они даже шутили иногда, но смеялись всегда очень сдержанно.

Как‑ то раз один из священников взял его за плечи, крепко зажал между костлявых ног и, взглянув в его робкое растерянное лицо, спросил:

– Это правда, что ты хочешь стать священником?

Он кивнул в знак согласия. Получив в подарок изображение святого и расплющенную конфету, он остался в углу послушать, о чем говорят женщины и священники. Они судачили о патере из Аара, рассказывали, что тот ходит на охоту, курит трубку и даже отпустил бороду. И все же епископ не отзывал его оттуда, потому что вряд ли какой‑ нибудь другой патер согласится поехать в эту затерянную деревушку. С другой стороны, бесстыдный священник грозился связать и бросить в горную речку каждого, кто вздумает посягнуть на его место.

– Но самое‑ то плохое, что эти простаки из Аара любят его и в то же время боятся его козней. Некоторые считают его антихристом. А женщины сказали, что помогут связать и бросить в речку того, кто придет ему на смену.

– Слышал, Пауло? Станешь священником и попадешь в деревню матери, так будь готов ко всему этому.

Это шутила Мариелена, та женщина, что присматривала за ним. Расчесывая ему волосы, она прижимала его к себе – горячий живот ее и мягкая грудь казались ему ватной подушкой. Он очень любил эту Мариелену. Тело у нее было пышное, а лицо тонкое, щеки в розовых прожилках, взгляд карих глаз ласковый и томный. Он смотрел на нее снизу вверх, как смотрят на спелый плод на дереве. Наверное, это была его первая любовь.

Потом началась жизнь в семинарии. Его привела туда мать голубым сентябрьским утром, когда в воздухе пахло молодым, неперебродившим вином. Он отчетливо представил себе дорогу, поднимавшуюся в гору, а там, наверху, арку, соединяющую здание семинарии с домом епископа, овальную, словно большая рама картины, на которой изображен светлый пейзаж с домиками, деревьями, гранитной лестницей, с башней собора в глубине. На булыжной мостовой возле дома епископа пробивалась трава, какие‑ то люди проезжали мимо верхом, у лошадей были длинные ноги, волосатые бабки, блестящие подковы. Он заметил все это, потому что смотрел вниз, потупив глаза от стыда за себя и за мать. Да, надо наконец признаться в этом. Он всегда немного стыдился своей матери, потому что она была служанкой, потому что родилась в бедной деревушке. Только потом, спустя много времени, он усилием воли, призвав на помощь свою гордость, поборол это неблагородное чувство и, чем дольше по‑ прежнему без всякого основания стыдился своего происхождения, тем более гордился потом перед собой и перед богом, что выбрал для жизни жалкую деревню и уважал самые скромные желания матери, самые простые ее привычки.

С событиями той поры, когда мать была служанкой, даже хуже – посудомойкой на кухне семинарии, связывались самые унизительные воспоминания его юности. Но она мыла посуду только ради него. В дни, отведенные для исповеди и причастия, начальство заставляло его идти к ней и целовать руку, дабы испросить прощения за невыполненные обещания. Эта рука, которую она торопливо вытирала тряпкой, пахла щелоком и вся потрескалась, словно старая стена. Ему было стыдно, и он злился, целуя руку матери, и молил прощения у господа за то, что не мог попросить прощения у нее.

Вот так и открылся ему бог – как бы тайком, за спиной матери, в сырой дымной кухне семинарии. Бог, который был вездесущ – на небе, на земле, во всем и во всех.

В моменты экзальтации, когда он в своей келье, глядя широко открытыми глазами в темноту, с удивлением думал: «Я буду священником, я смогу освящать облатку[102] и превращать ее в тело господне», он вспоминал и о матери. И на расстоянии, не видя ее, он любил мать и признавал, что обязан ей своим возвышением, что это она, вместо того чтобы отправить его пасти коз или таскать мешки с зерном на мельницу, как это было суждено его предкам, сделала из него священника, человека, который мог освящать облатку и превращать ее в тело господне.

Так он понимал свою миссию. Он по‑ настоящему ничего не знал о жизни. Церемонии больших религиозных празднеств были самыми яркими его впечатлениями, самыми волнующими. И даже сейчас воспоминания о них, прорываясь сквозь неодолимый страх, рождали у него ощущение радости, света, вызывали в памяти огромные живые картины, и органная музыка, звучавшая в соборе, и таинство святой недели соединялись с его теперешним страданием, со страхом перед жизнью и перед смертью, придавившим его к постели, словно Христа, лежащего в гробу, – мертвого Христа, который должен был воскреснуть, но чье тело еще кровоточило, а губы горели от уксуса.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...