Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Грация Деледда 3 страница




В один из таких моментов мистической экзальтации он впервые познал женщину. И теперь, когда он вспоминал об этом, ему тоже казалось, что это был сон, не плохой, не хороший, а странный, и только.

Каждый праздник он навещал женщин, у которых проживал в детские годы. Они встречали его так, словно он уже был священником, просто, даже весело, но всегда с достоинством. И он краснел, глядя на Мариелену, краснел от чувства досады, потому что хотя эта женщина еще и нравилась ему, но он видел ее теперь во всей жестокой реальности – она была толстой, рыхлой, бесформенной. И все же ее присутствие, ее ласковый взгляд волновали его.

Она и сестры ее часто приглашали его к обеду в праздничные дни. Как‑ то в вербное воскресенье он пришел немного пораньше и, пока они накрывали на стол в ожидании других гостей, вышел в садик и стал прохаживаться возле невысокой каменной ограды под низенькими деревьями, покрытыми золотыми листочками.

Небо было молочно‑ голубое, воздух теплый и мягкий – дул западный ветер, и где‑ то невдалеке уже куковала кукушка.

Он привстал на цыпочки, чтобы, как в детстве, снять бусинку смолы с миндального дерева, как вдруг увидел, что из глубины переулка из‑ за ограды на него пристально смотрят чьи‑ то зеленые продолговатые глаза. Казалось, это кошачьи глаза. И во всем облике этой женщины в серой одежде, сидевшей уперев локти в колени на ступеньке возле черной двери, тоже было нечто кошачье.

Он отчетливо представил ее себе, и ему показалось, будто он все еще держит в руках мягкий смолистый шарик и как зачарованный смотрит на нее. Он видел эту дверь с маленьким оконцем наверху, обрамленным белой полоской, и небольшой крест над ним. Еще с детства он хорошо знал эту дверцу и это оконце. А крест, который должен был оберегать от искушений, забавлял его, потому что женщина, что жила в домике, Мария Паска, была падшей женщиной. И вот она опять будто стоит у него перед глазами: платок с бахромой оставляет открытой белую шею, над которой висят, словно вытянутые капли крови, коралловые серьги. Уперев локти в колени, обхватив ладонями свое бледное, тонкое лицо, Мария Паска пристально смотрит на него и наконец улыбается ему, не меняя позы. Белые сомкнутые зубы и глаза со злинкой подчеркивают ее кошачий облик. Но вдруг она роняет руки на колени, поднимает голову, и лицо ее делается суровым и печальным. Какой‑ то грузный мужчина в шапке, сдвинутой набок, чтобы не видно было глаз, медленно шагает по переулку вдоль стены.

Мария Паска сразу же встает и уходит в дом. Мужчина идет следом за нею и закрывает дверь.

 

Пауло никогда не мог забыть ужасного волнения, которое охватило его, когда, продолжая ходить по садику, он думал о тех двоих, что заперлись в лачуге. Он ощущал непонятную тоску и глухое беспокойство, и ему хотелось остаться одному, спрятаться, подобно раненому животному. И за обедом он был молчаливее обычного среди других гостей, находившихся в хорошем расположении духа. Сразу после обеда он снова вышел в садик. Женщина сидела на прежнем месте в той же выжидательной позе, что и раньше. Солнце никогда не заглядывало в этот сырой угол, куда выходила дверь ее домика. И казалось, кожа ее оставалась всегда такой белой и тонкой благодаря тени, которая постоянно падала на нее.

Увидев семинариста, она не пошевелилась, только снова улыбнулась ему, а потом лицо ее сделалось суровым, как тогда, когда пришел грузный мужчина, и она громко крикнула, обращаясь к Пауло, как к мальчишке:

– Скажи, а ты придешь в субботу освятить мой дом? В прошлом году священник, который ходил по домам с благословением, не захотел войти сюда. Чтоб ему в аду оказаться вместе с его котомкой и со всем барахлом.

Он не ответил. Ему захотелось бросить в нее камнем, он даже взял его с ограды, но положил обратно и обтер руку платком. Однако всю эту святую неделю – и во время мессы, и при других церковных церемониях, и во время шествия, двигаясь со свечой в руках вместе с другими семинаристами следом за епископом, – он неотступно видел глаза этой женщины, они преследовали его, не давали покоя. Он хотел прогнать ее, как изгоняют дьявола, но чувствовал, что злой дух не в ней, а в нем самом. Когда же епископ при церемонии омовения ног преклонился перед двенадцатью нищими, которые и в самом деле походили на апостолов, он еще более разволновался, вспомнив о том, что в прошлом году в святую субботу какой‑ то священник не захотел освятить дом падшей женщины. А Христос простил Марию Магдалину. Может быть, благослови священник дом этой падшей женщины, она бы исправилась? Эта мысль неотвязно преследовала его, вытесняя все другие. Тщательно обдумав это теперь, по прошествии времени, он ясно понял, что оказался обманутым своими инстинктивными желаниями. В ту пору он еще не умел разобраться в себе. А может быть, даже если бы и понял себя, все равно пошел бы в святую субботу в переулок к падшей женщине.

 

Едва свернув в этот переулок, он мгновенно заметил, что Мария Паска не сидит на пороге. Но дверь была открыта – это значило, что у нее никого нет. И тогда, сам того не желая, он уподобился тому грузному мужчине, с опаской двигаясь вдоль стены и отвернувшись, чтобы никто не узнал его. Ему досадно было, что она не сидит, поджидая, на пороге и не поднимается сразу же, завидев его, и лицо ее не делается суровым и печальным. Пройдя переулок до конца, он увидел, что она набирает воду из колодца возле домика. И тут же почувствовал, как у него заколотилось сердце, – она к в самом деле была похожа на Марию Магдалину. И, как Мария Магдалина, она обернулась к нему, поднимая ведро, и покраснела. Никогда больше за всю жизнь не видел он женщины красивее. Ему захотелось убежать. Но он постеснялся ее. Она направилась с ведром воды в дом и сказала ему что‑ то, чего он не расслышал. Она сама закрыла дверь, едва он вошел следом, и стала подниматься по деревянной лесенке, ведущей через проем в потолке наверх, в ту самую комнату, где было окошко с крестом против искушений.

Поднявшись туда, она наклонилась к нему, улыбаясь с высоты, взглядом маня к себе. И когда он тоже оказался в комнатке, она подошла к нему вплотную, словно хотела помериться ростом, легким ударом сбросила с его головы берет и сама, как будто это она была мужчиной, а он женщиной, принялась расстегивать ему сутану, с детским удовольствием трогая красные пуговки, совсем так же, как он трогал бусинки смолы на цветущем миндальном дереве.

 

Он еще не раз приходил к ней. Но, получив назначение и дав обет безбрачия, он больше не прикасался к женщинам. Его чувства словно оледенели в холодном панцире этого обета. А когда он слышал разговоры о скандальных приключениях других священников, то испытывал гордость, что его совесть чиста, и вспомнил о той истории с женщиной в переулке как о болезни, от которой совершенно излечился.

В первые годы, проведенные в деревушке, ему казалось, что он уже прожил всю свою жизнь, что узнал все – нищету, унижение, любовь, наслаждение, грех, очищение, что ушел от мира, подобно старому отшельнику, и теперь ему остается только ждать часа, чтобы отправиться в царство божие.

И вдруг земная жизнь предстала пред ним в облике женщины. И поначалу он был настолько слеп, что принял ее за жизнь вечную.

Любить, быть любимым. Разве не это было царством божиим на земле? И его снова охватывало волнение, когда он думал о женщине. Почему все это так, о господи?! Почему такая слепота! Где найти свет? Он был недостаточно образован. И понимал это. Его культура складывалась из обрывков, выхваченных из разных книг, смысл которых он не улавливал целиком. Его сформировала прежде всего Библия своим романтизмом и реализмом былых времен. Потому он не полагался даже на самого себя, не доверял своим духовным исканиям: он сознавал, что не понимает себя, не владеет собой и обманывается, все время обманывается.

Его повели по неверному пути. Ведь он родился человеком, подвластным влечениям, таким же, как его предки, мельники или пастухи. И он страдал оттого, что не мог отдаться во власть природным инстинктам. Вот он и обнаружил наконец первоначальную причину своего несчастья, самую простую и бесспорную. Он страдал оттого, что был мужчиной и ему нужна была женщина, наслаждение от близости с нею, и он должен был оставить потомков. Он страдал оттого, что естественным смыслом его жизни было продолжение рода, а ему не позволяли это сделать, и запрещение лишь еще больше усиливало его неутоленное желание.

Но он припомнил, что наслаждение от близости с женщиной быстро проходило и оставалось лишь ощущение чего‑ то неприятного и тоскливого. Тогда что же это? Нет, это не плоть требовала своего. Это душа, чувствуя себя угнетенной плотью, хотела освободиться из плена. И в минуты наивысшего любовного восторга душа отлетала на мгновение, но тут же вновь оказывалась в своей темнице. Однако и этого краткого мига свободы ей было достаточно, чтобы увидеть тот край, куда она улетит, вырвавшись на свободу, когда навсегда рухнут оковы, – край беспредельной радости, беспредельного наслаждения.

И тут он грустно и устало улыбнулся: где он читал все это? Конечно, читал, не мог же он сам выдумать. Впрочем, какое это имеет значение? Истина всегда была одинакова для всех людей, как одинаковы их сердца.

Он возомнил себя не таким, как все, вообразил в добровольном изгнании достойным находиться возле бога. Бог, наверное, наказывал его за это, отсылая к людям, к земным страстям и страданиям.

Нужно было встать и идти своей дорогой.

 

И в самом деле кто‑ то постучал в дверь. Он вздрогнул, словно его внезапно разбудили, и вскочил с постели, как человек, который должен куда‑ то идти и боится опоздать. Поднявшись, он, однако, тут же в растерянности опустился на кровать. Тело его болело, как будто его всю ночь били, пока он спал. Ссутулившись, он тихо покачал поникшей головой, как бы соглашаясь: да, да. Да, мать не забыла разбудить его пораньше, как он просил ее накануне. Да, мать продолжала вести себя как ни в чем не бывало, словно ничего не помнила из того, что было прошлой ночью, и звала его так, будто все было как обычным утром.

Все было как обычно, это верно. И он снова попытался встать и одеться. И, постепенно выпрямляясь, он почувствовал себя словно облачающимся в жесткий панцирь воина.

Он распахнул окно, зажмурившись от яркого солнца на серебристом небе. На скале колыхались кусты ежевики, сверкая листвой, в которой щебетало множество птиц. Ветер стих, и в прозрачном воздухе лился церковный благовест.

Удары колокола призывали его. Он ничего больше не видел вокруг, хотя и старался отгородиться от того, что терзало его душу. Запах, стоявший в комнате, волновал его. Воспоминания мучили. Удары колокола призывали его, но он не решался покинуть свою комнату и едва ли не в озлоблении кружил по ней. Он подошел к зеркалу и тут же буквально отпрянул от него. Образ женщины жил в нем, в его душе незримо, подобно тому, как существовало в зеркале его отражение. Этот образ мог расколоться на тысячу кусочков, но в каждом из них он остался бы нетронутым.

Второй удар большого колокола настойчиво призывал к мессе, торопил его. Он ходил по комнате, что‑ то ища и не находя. Наконец сел за столик и принялся писать.

Сначала он переписал стихи о тесных вратах – «Входите тесными вратами…», но потом зачеркнул их и на обороте листа написал: «Прошу вас не ждать меня больше. Мы оба оказались в сетях обмана. Нужно сразу же порвать, чтобы освободиться, чтобы не пасть окончательно. Я больше не приду. Забудьте меня, не пишите мне, не пытайтесь увидеть меня».

Спустился вниз, позвал мать в прихожую и, не глядя на нее, протянул письмо.

– Отнесите его сейчас же, – сказал он глухим голосом, – постарайтесь вручить ей лично и сразу же возвращайтесь.

Он почувствовал, как она взяла у него из рук письмо и поспешила на улицу. И на какое‑ то время ему стало легче. Над тихим селом, над еще темными в серо‑ серебристом рассвете долинами прозвучал третий удар большого колокола, призывавший к мессе.

Старики крестьяне с палками из корневищ, висящими на кожаных ремешках на руках, и женщины с крупными головами на щуплом теле поднимались в гору, направляясь к церкви, и казалось, они восходили из глубины долины.

В церкви старики заняли свое обычное место под балюстрадой алтаря, и сразу же вокруг распространился дурной запах.

Однако Антиоко, подросток пономарь, который помогал служить мессу, махал кадилом в сторону стариков, чтобы отогнать вонь. Постепенно облако ладана отделило алтарь от остальной части церквушки, и этот темноволосый пономарь в белом стихаре и бледный священник в своем облачении из красноватой парчи, казалось, двигались в каком‑ то жемчужном облаке.

Оба они очень любили дым и запах ладана и часто прибегали к нему. Повернувшись к прихожанам, священник сощурился, словно ему было плохо видно в этом облаке, и помрачнел. Казалось, он недоволен малым числом верующих и ждет, пока подойдут еще. Некоторые запоздавшие действительно подошли. В последнюю минуту появилась и его мать, и он побледнел так, что побелели даже губы.

Значит, письмо было вручено, жертва принесена. Холодный пот покрыл его лоб. И, освятив просфору, он простонал про себя: «Господи, отдаю тебе плоть свою, отдаю кровь свою».

И ему казалось, он видит, как Аньезе держит в руках листок, словно священную облатку, читает письмо и падает без чувств.

Закончив мессу, он устало опустился на колени и стал монотонно читать молитву по‑ латыни. Верующие вторили своему пастырю, а ему казалось, будто все это происходит во сне, и хотелось пасть ниц перед алтарем и забыться, заснуть, как спит пастух на голой скале.

Сквозь дым ладана он видел в нише за стеклом небольшое изображение мадонны, которое народ считал чудотворным, – темное тонкое лицо, словно камея в медальоне. И он смотрел на богоматерь с таким чувством, будто только сейчас впервые, спустя много времени, после долгого отсутствия, увидел ее. Где же он был все это время? Он не мог вспомнить, мысли его мешались. Но вдруг он поднялся и, обращаясь к верующим, заговорил с ними, что, правда, случалось не раз, но и не слишком часто. Он говорил на диалекте, резко, будто ругал бородатых стариков крестьян, выглядывавших из‑ за балясин, чтобы лучше слышать, и женщин, сидевших на полу, с любопытством и испугом смотревших на него. Пономарь, держа книгу, тоже глядел на него своими узкими черными глазами, время от времени переводя взгляд на прихожан и качая головой, как бы шутливо угрожая им.

– Да, – сокрушался священник, – вас тут становится все меньше и меньше. И когда я смотрю на вас, мне делается стыдно. Я чувствую, что похож на пастуха, который растерял своих овец. Только по воскресеньям в церкви еще бывает народ. И сказать правду, вы приходите сюда скорее из чувства стыда, нежели из‑ за веры, приходите по привычке, а не по нужде. Подумайте о том, часто ли вы меняете одежду, много ли отдыхаете. Так вот, пора пробудиться, пора пробудиться всем. Я не говорю, что в церковь должны приходить каждое утро женщины, занятые хозяйством, и мужчины, которым до зари надо идти на работу. Но молодые женщины, старики, дети, кого я, когда выхожу из церкви, застаю на порогах своих домов глазеющими на рассвет, – все должны приходить в храм божий и начинать день с богом, приветствовать бога в его доме и обрести силы, чтобы пройти тот путь, который предстоит пройти. Будете делать так – исчезнет нищета, которая мучает вас, забудутся дурные обычаи и искушение оставит вас. Пора пробуждаться чуть свет, и мыться, и менять одежду каждый день, не только в воскресенье. Я жду вас, братья и сестры. Начиная с завтрашнего дня будем вместе молить господа, дабы он не покинул нас и наше маленькое село, как не покидает самое крохотное птичье гнездо. Будем молиться за тех, кто болен и не может прийти сюда помолиться сам, чтобы они выздоровели и двинулись в путь.

Он резко обернулся, и пономарь в точности повторил его движение. На какое‑ то мгновение в церквушке воцарилась такая тишина, что слышно было, как стучит каменотес за скалой. И тут какая‑ то женщина поднялась с колен, наклонилась к матери священника и, тронув ее за плечо, прошептала:

– Надо, чтобы ваш сын сейчас же пришел исповедать Царя Никодемо, он тяжело болен.

Мать подняла на нее глаза, силясь оторваться от своих тяжелых дум. Она вспомнила, что Царь Никодемо – это старый охотник, чудак, который жил в хижине на плоскогорье, и спросила, нужно ли ее Пауло идти туда, чтобы исповедать его.

– Нет, – прошептала женщина, – родственники принесли его сюда в село.

Тогда мать пошла предупредить своего Пауло в маленькую ризницу, где он переодевался с помощью Антиоко.

– Зайдешь сперва домой выпить кофе?

Он старался не смотреть на нее, даже не ответил ей, казалось, ему очень не терпелось поскорее переодеться и поспешить к больному старику.

Мать и сын думали об одном и том же – о письме, переданном Аньезе. Но ни он, ни она не говорили об этом. Потом он поспешно ушел. А она, стоя недвижно, словно деревянная статуя, сказала пономарю, убиравшему облачения священника в черный шкаф:

– Лучше бы я сказала ему позже, тогда он пошел бы домой выпить кофе.

Но Антиоко, выглянув из‑ за дверцы шкафа, заметил с серьезным видом:

– Священник обязан ко всему привыкать. – И, продолжая укладывать вещи, добавил как бы про себя: – Наверное, он сердится на меня, потому что, как он сказал, я был рассеян. А я вовсе не был рассеян, поверьте мне, не был. Я только смотрел на стариков, и мне было смешно, потому что они ни капельки не понимали проповедника. Слушали открыв рот, но ничего не понимали. Готов поспорить, что старый Марко Паницца и в самом деле поверил, что должен каждый день мыть лицо, это он‑ то, который моется только на пасху да на рождество. Вот увидите, увидите, теперь они все толпой будут каждый день ходить в церковь, потому что он заверил, что тогда исчезнет нищета.

Она стояла недвижно, сложив руки под передником.

– Не станет нищеты духовной, – поправила она, чтоб показать, что она‑ то во всяком случае все поняла, но Антиоко все равно посмотрел на нее точно так же, как смотрел на стариков, – ему было очень смешно. Потому что ведь ясно как божий день, что никто не в состоянии понять все эти проповеди так же хорошо, как понимал их он, выучивший наизусть четыре Евангелия и мечтавший стать священником, что не мешало ему быть хитрым и любопытным, как все мальчишки.

Когда мать священника ушла, он, наведя порядок в ризнице, запер ее и прошел через маленький церковный садик, заросший розмарином, пустынный, словно кладбище. Но он не поспешил домой, к матери в остерию, что на площади на углу, а побежал в церковную пристройку, чтобы узнать про Царя Никодемо. Была у него и другая причина спешить туда.

– Ваш сын сердился на меня за то, что я был рассеян, – озабоченно повторил он, пока мать священника хлопотала, готовя завтрак для своего Пауло. – Может, он теперь не захочет, чтобы я был у него пономарем. Может, захочет, чтобы это делал Иларио Паницца. Но Иларио даже читать не умеет, а я научился хорошо читать даже по‑ латыни. И потом Иларио такой грязный. Как вы думаете? Он прогонит меня?

– Он хочет только, чтобы ты был внимателен, и больше ничего. В церкви нельзя смеяться, – сказала она строго и твердо.

– Он был очень сердит. Наверное, этой ночью он не спал из‑ за ветра. Слышали, какой был ветер?

Она не ответила. Прошла в столовую и поставила на стол столько хлеба и столько печенья, что хватило бы на двенадцать апостолов. Наверное, ее Пауло ни к чему не притронется, но когда она хлопотала, готовя для него завтрак, будто он вернется домой веселый и голодный, как пастух с гор, ей делалось немного легче и не так мучила совесть.

А совесть мучила ее все больше и больше. И даже слова мальчика: «Наверное, этой ночью он не спал, поэтому так сердится» – усиливали ее тревогу.

И она ходила взад и вперед, и ее тяжелые шаги гулко отдавались в тихих комнатах. Она чувствовала, что, хотя внешне как будто все было кончено, на самом деле все только начиналось. Она хорошо поняла его слова, произнесенные с алтаря: нужно вставать чуть свет, мыться и идти своим путем. Идти и идти. И она ходила взад и вперед, туда‑ сюда, туда‑ сюда, обманывая себя, будто и вправду куда‑ то движется. Привела в порядок его комнату. Но зеркало и запах, несмотря на убеждение, что все уже кончено, по‑ прежнему сердили и тревожили ее.

Фигура Пауло, бледного и вытянувшегося, словно труп, чудилась ей в проклятом зеркале, мерещилась в сутане, висевшей на стене, виделась бездыханно распростертой на постели.

И тяжесть легла у нее на сердце, словно и внутри у нее что‑ то окаменело и мешало свободно дышать.

Меняя наволочку на подушке, снимая ту, что пропиталась потом ее Пауло, когда он в страхе метался ночью на постели, она впервые в жизни задумалась: «Но почему священники не могут жениться? »

И еще подумала, что Аньезе богата, что у нее большой дом, и сады, и угодья.

Ей сразу же показалось, будто она совершает ужасный грех, думая об этом. Она оставила наволочку и вернулась в свою комнату.

Идти и идти. Она шла с самого рассвета и все еще была в самом начале пути. Выходит, сколько ни идешь, возвращаешься все туда же. Она опять спустилась вниз и села у камина, рядом с Антиоко, который решил не трогаться с места и ждать, пусть даже целый день, лишь бы увидеть своего наставника и помириться с ним.

Сидя недвижно, подогнув колени и обхватив их руками, он сказал не без легкого упрека:

– Вам надо было принести ему кофе в церковь, как вы делаете, когда он исповедует женщин. А то ведь он голодный ходит!

– Кто знал, что его срочно вызовут. Наверное, старик умирает.

– Нет, не думаю. Это внуки хотят его смерти, потому что у него есть деньги. Я знаю старика, видел его однажды, когда поднимался с отцом на плоскогорье. Он сидел на солнцепеке посреди камней, с ним были собака и ручной орел, а вокруг – много убитых зверей. Бог такое не велит делать.

– А что же он велит?

– Бог велит жить вместе с людьми, обрабатывать землю, не прятать деньги, а отдавать их бедным.

Он говорил, словно маленький взрослый человек, маленький пономарь, и мать священника растрогалась.

К тому же Антиоко говорил так хорошо и разумно благодаря урокам ее Пауло. Это ее Пауло учил всех добру, мудрости, осмотрительности. Когда хотел, он мог склонить на свою сторону даже стариков, которые закоснели в своих заблуждениях, даже несмышленых детей.

Она вздохнула и, наклонившись, подвинула кофейник к углям.

– Ты говоришь, как маленький святой, дорогой Антиоко. Посмотрим, таким ли ты останешься, когда вырастешь. Отдашь ли свои деньги бедным.

– Да, я все отдам бедным. У меня будет много денег, потому что моя мать хорошо зарабатывает в своей остерии, и отец, лесной сторож, тоже. Все, что у меня будет, я отдам бедным. Богу так угодно, и он сам заботится о нас. И Библия говорит: птицы небесные не сеют, не жнут, и все же бог посылает им пищу. И лилия в долине одета в белоснежные наряды, почище короля.

– Да, Антиоко, все это хорошо, пока ты живешь один. А когда пойдут дети?

– Все равно. К тому же у меня не будет детей. Священники не должны иметь их.

Она обернулась и взглянула на него. На фоне открытой во двор двери ей виден был его силуэт – профиль чистый, четкий, словно отлитый из бронзы, длинные ресницы, большие глаза. И ей почему‑ то захотелось плакать.

– А ты уверен, что станешь священником?

– Если богу будет угодно, стану.

– Священники не могут жениться. А вдруг ты захочешь жениться?

– Я не хочу жениться, потому что богу это неугодно.

– Богу? Это папе неугодно, – сказала мать с некоторой досадой.

– Папа – наместник бога на земле.

– Но в былые времена священнослужители имели жену и детей, как и сейчас служители других религий.

– Это другое дело, – с горячностью ответил мальчик. – Мы не должны иметь семью.

– Прежние священники… – продолжала мать.

Но пономарь был образованным человеком.

– Прежние священники – понятно. Но потом они сами же собрались, все обсудили и вынесли такое решение. И те, у кого не было семьи, самые молодые, больше всего настаивали на этом. Так должно быть.

– Самые молодые! – повторила как бы про себя мать. – Но ведь это потому, что они еще многого не понимают. А потом будут жалеть. Могут даже и в грех впасть, – шепотом добавила она. – Могут бунтовать, как здешний священник.

Она вздрогнула и бросила быстрый взгляд вокруг, как бы желая убедиться, что призрака нет рядом. И сразу же пожалела, что вспомнила о нем. Нет, она не хотела вспоминать о нем, а тем более сейчас, в связи с этим делом. Ведь все было кончено.

А на лице Антиоко между тем было написано глубокое презрение.

– Он не был священником. Это был слуга дьявола, вышедший из ада. Избави нас, господи. Не надо даже напоминать о нем. – И он перекрестился. Затем снова спокойно заговорил: – Какое там жалеть! А он, ваш сын, разве жалеет?

Она страдала, слушая подобные речи. Она хотела бы рассказать ему о своей тревоге, предостеречь его на будущее. И в то же время почти радовалась его словам, ей казалось, что совесть невинного обращается к ее совести, чтобы одобрить и ободрить ее.

– Считает ли он, мой Пауло, что это правильно? – тихо спросила она.

– Если уж он так не считает, так кто же еще, по‑ вашему, должен так считать? Конечно, он так считает, разве он не говорил об этом вам? Прекрасное зрелище – священник с женой и ребенком на руках! Святой отец, который должен служить мессу, вынужден брать ребенка на руки, потому что тот плачет! Вот смехота! Представляете вашего сына – один ребенок на руках, а другой тянет за сутану!

Мать улыбнулась. И все же эта представившаяся на минуту картина – бегающие по дому чудесные детишки – взволновала ее. Антиоко смеялся, сверкал глазами и зубами, но было что‑ то жестокое в его смехе.

– А как смешно выглядела бы супруга священника! Выйдут вместе на прогулку, посмотришь на них сзади – две женщины идут рядом. А исповедаться она к нему пойдет, если в селе нет другого священника?

– Ну а мать? К кому я, мать, хожу исповедоваться?

– Мать – другое дело. И потом, кого бы мог взять здесь в жены ваш сын? Внучку Царя Никодемо?

Он снова рассмеялся, потому что внучка Царя Никодемо была самой несчастной девушкой в деревне – хромая и придурковатая. Но он сразу же стал серьезным, когда мать, словно кто‑ то побуждал ее продолжать разговор, тихо сказала:

– Ох, есть тут одна подходящая – Аньезе.

И Антиоко с ревностью возразил:

– Она некрасива. Не нравится мне, и ему тоже не нравится…

Тогда мать принялась нахваливать Аньезе, но говорила шепотом, словно опасалась, что кроме мальчика ее услышит еще кто‑ то. А Антиоко, по‑ прежнему обхватив колени руками, качал головой, возражая: нет, нет. Нижняя губа его, блестящая, как вишня, с презрением оттопыривалась.

– Нет, нет. Она не нравится мне, вы понимаете это? Она некрасива, она высокомерна, она стара. И к тому же…

В коридоре раздались шаги, и они тут же умолкли, замерев в ожидании.

 

Положив шляпу на соседний стул, он сел за накрытый стол и, пока мать наливала кофе, спокойно спросил:

– Вы отнесли письмо?

Она сказала, что отнесла, и кивнула в сторону кухни, боясь, что мальчик услышит разговор.

– Кто там?

– Антиоко.

– Антиоко! – Он позвал его, и мальчик мгновенно оказался перед ним, держа в руках шапку и вытянувшись, словно маленький солдат. – Антиоко, пойдешь в церковь и приготовишь все, что нужно для причастия, пойдем попозже к старику.

От радости мальчик не мог вымолвить ни слова. Значит, он больше не сердится на него, не собирается прогнать и заменить другим?

– Подожди, ты ел?

– Он не захотел есть, – сказала мать, – он никогда ничего не хочет.

– Садись, – приказал Пауло. – Дайте ему что‑ нибудь, мама. И ты ешь.

Не в первый раз Антиоко обедал вместе со священником, поэтому он сел за стол без робости, но все же немного волновался. Он почувствовал какую‑ то перемену в отношении к нему: священник говорил с ним не так, как обычно.

Он не мог сказать точно, в чем была разница, но она была.

Мальчик смотрел на него так, словно видел впервые, – с радостью и одновременно с покорностью. Эти и еще множество других чувств – благодарность, надежда, гордость – переполняли его сердце, словно теплые комочки пищащих птенцов в материнском гнезде, готовые взлететь.

– А в два часа придешь на урок. Пора серьезно заняться латынью. Я выпишу тебе новую грамматику, так как моя уже устарела, она вышла еще в прошлом веке.

Антиоко замер, перестав жевать. Он весь зарделся и с готовностью согласился помочь отнести причастие, не спрашивая зачем. Священник с улыбкой смотрел на него. Но вдруг он взглянул в окошко, в которое была видна золотая трепещущая листва кустарника, растущего на скале, и, похоже, задумался о чем‑ то другом. И Антиоко почувствовал, что вновь остался в одиночестве, вновь он не нужен ему. Он с грустью подобрал крошки со скатерти, аккуратно сложил салфетку и отнес чашки на кухню. Он хотел помыть их и сделал бы это, потому что привык мыть стаканы в остерии, но мать священника не позволила.

– Иди, иди в церковь и приготовь причастие, – негромко сказала она ему и подтолкнула к двери.

И он вышел на улицу, но прежде чем отправиться в церковь, сбегал к своей матери и предупредил ее, чтобы она получше прибрала в доме, потому что к ним хочет зайти священник.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...