Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

КОММЕНТАРИИ 1 страница




I

 

В 1822 году родственник 19-летнего Тютчева гр. Остерман-Толстой[837] " посадил его с собой в карету и увез за границу", и, по характерным словам биографа, " это был самый решительный шаг в жизни Тютчева" [И. С. Аксаков. Биография Федора Ивановича Тютчева. М., 1886, стр. 17]. 22 года с перерывами оставался Тютчев за границей, из них 14 лет прожил в Мюнхене. Факт этот стал основным в его биографии, но все значение его выяснится лишь в том случае, если мы вспомним болезненную власть над Тютчевым пространства, его " самого страшного врага" [838]. Писание писем для него тяжелый труд — он кажется сам себе сумасшедшим, который разговаривает с самим собою, никогда нет у него чувства, что есть кто-то на расстоянии, кто ждет его письма. [" Старина и новизна", 1915, кн. 19, стр. 181. ] И потому разлука для него — как бы сознательное небытие (" comme un neant qui avait conscience de lui meme" ) [" Старина и новизна", 1914, кн. 18, стр. 5], единство места необходимо не только для интереса пьесы, но и в действительной жизни. [" Старина и новизна", 1916, кн. 21, стр. 171. ] Тютчева томит всю его жизнь великая жажда: восстановить нарушенное единство жизни, " восстановить цепь времен" — жажда неутоленная. [И. С. Аксаков. Биография Ф. И. Тютчева, стр. 306–307. ]

Ив. Аксаков в своей превосходной книге о Тютчеве[839] дал художественный образ старого дядьки тютчевского, Хлопова, второго Савельича или Арины Родионовны, — устроившего в чужом городе русский уголок для своего любимца; его Тютчев близок, понятен; " там, в Баварии, вдалеке от России, по возвращении иной раз поздней ночью < …> с какого-нибудь придворного немецкого бала или раута — его встречала ласковая русская журьба и осеняла тихим своим светом лампада, неугасимо теплившаяся пред иконами старого дядьки" [Там же, стр. 20]. Но, по-видимому, уже с первых пор действительность была много сложнее и непонятнее. В. Брюсов потратил много труда, чтобы доказать, что сношения Тютчева, и личные и письменные, с Россией не в такой мере прервались, как это принято думать[840]. Пусть так, но порвалась все же какая-то единственно важная внутренняя кровная связь. Уже в 1825 году всего после трехлетнего пребывания в Мюнхене — близкие замечают в Тютчеве перемену. Университетский товарищ Погодин сразу чует чужого, ему с Тютчевым " не говорится". " Он пахнет двором". [Н. Барсуков. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. I. СПб., 1888, стр. 310. ]

Через 20 лет Тютчев вернулся в Россию " питомцем гордого и красивого Запада" (Аксаков)[841]; он родины не узнает, борется с ее впечатлениями именно здесь природа больше " молчит с улыбкою двусмысленной и тайной" [842]. Все больше сужается исследованиями круг его стихотворений, посвященных русской природе. Так, по-видимому, отзыв тонкой ценительницы вел. кн. Марии Николаевны об " Осеннем вечере" относит и эти стихи к южнонемецкому миру. [Переписка Я. К. Грота с П. А. Плетневым, т. I. СПб., 1896, стр. 183. То же: В. Брюсов. Ф. И. Тютчев. Летопись его жизни. — " Русский архив", 1903, кн. III, № 12, стр. 646. ]

У Тютчева ни слова тоски о России, напротив, даже в поздние годы он с тоской подумывает о возвращении к нелюбезным берегам дорогой родины (" ces plages inaimables de la chere patrie" )[843]. " Стереть великолепия Вёве ледяной губкой петербургской зимы! " [844] Он вспоминает, что через 6 недель увидит опять Гостиный двор, грустно освещенный с 4-х часов фонарями Невского, — и содрогается[845]. Достаточно говорено в тютчевской литературе об отсутствии у него живой любви к живой России (не абстрактной)[846], и все же трудно объяснить это содрогание, эту физическую дрожь. Там, где Тютчев хвалит Петербург (а в нем более всего почти европейские " острова" ) или петербургское общество, — он хвалит их приближение к европейскому, милое для него сходство.

Без сомнения, о славянофилах тютчевской формации думал Розанов, когда писал: " славянофилы так страстно тянутся прикоснуться к родному, так глубоко понимают его и так высоко ценят — именно потому, что так безвозвратно, быть может, уже порвали жизненную связь с ним, так поверили некогда универсальности европейской цивилизации и со всей силой своих дарований не только в нее погрузились, но и страстно коснулись тех глубоких ее основ, которые открываются только высоким душам, но прикосновение к которым никогда не бывает безнаказанным. < …> Кто не заметит < …> некоторой сумрачности в складе чувства и глубокого теоретизма в складе ума у всех наших славянофилов? " [В. В. Розанов. Литературная личность H. H. Страхова. — В его кн.: Литературные очерки. СПб… 1902, стр. 80–81. ]

Сквозь политическую и философскую любовь к России явно в Тютчеве личное равнодушие, человеческая нелюбовь. " Здесь самый значительный и господствующий надо всем прочим факт — это отвратительная погода. < …> Ah, quel pays, mon dieu, quel pays! — Et n'est on pas digne du mepris en y restant" [" Старина и новизна", 1915, кн. 19, стр. 163. " Ах, какая страна, мой бог, какая страна! И не достоин ли ты презрения, оставаясь в ней (франц. )]. Или он пишет о богомольцах, об этой толпе, расположившейся под открытым небом, в ограде (все любимые тютчевские образы — " в рабском виде царь небесный" ) — и тотчас, " чтобы не нарушать слишком резко этого строя мыслей и впечатлений", рассказывает о посещении старика Аксакова, выразившего желание его повидать; старик принял его с трогательной нежностью и радостью; " C'est un simpatique vieillard, malgre son air quelque peu heteroclite du sans doute а sa grande barbe grise, qui lui descend sur la poitrine, et un accoutrement qui le fait ressembler a un vieux diacre en retraite". [" Старина и новизна", 1915, кн. 19, стр. 163. " Это симпатичный старик, несмотря на свой вид несколько причудливый, который придает ему, без сомнения, его большая седая борода, опускающаяся на грудь, и его необычный наряд, который делает его похожим на старого дьякона на покое". ]

Злее о добром Сергее Тимофеевиче (потому зло, что мимоходом, рассеянно) не написал бы и Кюстин[847]; положительно — гордый взор иноплеменный[848].

 

 

В 1844 году Тютчев писал отцу: " Как могли вы вообразить, что я опять оставлю Россию? Да если б меня назначили посланником в Париж < …> я бы поколебался". А одновременно (" может быть, на несколько дней позже" — В. Брюсов[849]) было написано " Глядел я, стоя над Невой…", где молитва о чуде: " О, если б мимолетный дух < …> Меня унес скорей, скорее/Туда, туда, на теплый Юг…" — здесь в самых повторениях такая сила отторжения от ненавистного севера (" скорей, скорее" ), желание помедлить мыслью на юге (" туда, туда" ). Сонный хлад киммерийской грустной ночи рассеивается, перед ним край иной — родимый край. [850]

Озера — Warmsee и Tegernsee — " огромные, светлые", " величественные снежные горы, которых перламутровые вершины ярко рисуются на темном и белоснежном южном небе", — так пишет Киреевский[851] о близких к Мюнхену местах, и мы узнаем излюбленный тютчевский пейзаж[852]. Его воспоминания о Мюнхене не заживали; их нельзя было трогать, тотчас возникала " тоска по родине" — так называет это чувство сам Тютчев — " nostalgie, seulement en sens contraire" [Тоска по родине, только в обратном смысле (франц. )]. В петербургскую осень стареющий Тютчев радуется первому письму жены из Мюнхена: " Ах, как оно пришло кстати. Я живо представил себе первые впечатления, которые должен был произвести на тебя вид Мюнхена", — и еще раз переживает милые подробности — о знакомой гостинице, о квартире ее брата, с которой связана светлая память об утре того дня, когда он вернулся в Мюнхен из России. [" Старина и новизна", 1914, кн. 18, стр. 57. ] Он сам посетил знакомые места, свидание с горами и Тегернзее было исполнено меланхолии — у него положительно не хватает жизненных сил, чтобы выносить подобные впечатления. Здесь прожита " тысяча лет" [853]. Мюнхен — подлинный Heim Тютчева.

 

 

Петру Киреевскому город Мюнхен очень понравился, хоть он весь показался ему немногим больше Мясницкой[854]. Город был бы даже прекрасен, если бы не лежал на плоской равнине, по большей части покрытой болотами и полузасохшим кустарником. Зато улицы не такие узкие и закопченные, как в других немецких городах, а дома новые и выстроенные очень красиво; много зелени, и — что в устах Киреевского было величайшей похвалою — Мюнхен из всех немецких городов на Москву самый похожий[855]. Может быть, потому это так показалось Киреевскому, что Мюнхен — город не намеренный и не случайный, как Берлин и Петербург, нелюбимые им, а выросший естественно, как Москва. Средневековье, неуклюжее обезьянство французского просвещения, вновь строящиеся дворцы и музей в нем примирены именно самою последовательностью поколений, дух коих остался в зданиях и улицах, и законно.

С декабря до февраля город занят карнавалом. На площадях палатки, и между ними чинно, в одних сюртучках, посинелые от холода, разгуливают немцы; тесные маленькие залы трещат от добросовестного галопа.

С 1825 года в городе кипит культурная работа. Король Людовик I — король художников, с замыслом: возродить художественное государство, создать из баварской столицы новые Афины. Гениальный Кленце[856] строит, Корнелиус[857] рисует, Швантгалер[858] лепит, в университете читают знаменитости[859]. До Афин все-таки далеко; жизнь кипит только в узком кругу придворных ученых и художников, а старый Мюнхен не откликается. Лейпцигская газета пишет в 1827 году: " Всё вы найдете здесь: и великолепные сокровища искусства, старого и нового, в роскошных дворцах, богатые библиотеки, наполненные книгами по всем отраслям знания, академию, университет — и все-таки кажется ни единое дыхание искусства, ни единый луч науки не оживляют общественную жизнь мюнхенцев, и в большем почете здесь немецкий Михель, нежели сын Латоны. Благожелательное, проницательное правительство работает решительно и последовательно для распространения просвещения, — а рядом реставрированные монахи завладевают вновь учрежденными монастырями, из которых ничего иного выйти не может, кроме мрака". [" Blatter fur literarische Unterhaltung", 1827, № 54; также: I. Friedrich. Ignaz von Dollinger. Munchen, 1899, S. 196. ]

Широкие круги не затронуты просветительною деятельностью короля; в нее таким образом очень скоро проникает дух придворной кружковщины; новым Афинам недостает аттической соли[860]; сам король колеблется между либералами и монахами, и попеременно побеждают то одни, то другие. Все это предрешает до некоторой степени судьбу приехавшего сюда устраиваться Гейне. [Материалом этой главке и последующим обобщениям мюнхенской жизни послужили, главным образом, письма П. В. Киреевского, " Путешествие от Мюнхена до Генуи" Гейне; I. Friedrich. Ignaz von Dollinger. ]

 

 

Здесь, в Мюнхене, на улице Отто в доме № 248 живет Тютчев. Его знают все, он популярен; его дарят дружбой знаменитости, но он охотно знакомится и с простыми мюнхенскими обывателями. В 1859 году он пошлет через жену тысячу приветов милым жителям Тегернзее[861]; он не преминет сообщить, что встретил на водах несколько мюнхенцев[862].

Уже очень молодым человеком — он на высоте европейского образования. В 1829 году Ив. Киреевский с восторгом пишет домой о нем: " У нас таких людей европейских можно счесть по пальцам" [863]. В 1830 году он спорит как равный с Шеллингом о философии тождества, об откровении[864], и часто в его доме можно встретить стареющего философа с его геркулесовой фигурой, с лицом, выражение которого Петр Киреевский называет абсолютным[865]; Шеллинг хвалит Тютчева: " Это превосходный человек и очень образованный, с ним приятно беседовать" [866].

У Тютчева бывает и ректор университета, знаменитый классик Тирш[867], молчаливый человек, с остановившейся улыбкой и черными глазами, " один из значительнейших людей Германии" (П. Киреевский)[868]; чаще же всех местная знаменитость — поэт Эдуард фон Шенк[869], с 1828 года назначенный министром исповеданий и внутренних дел, и Аполлоний Мальтиц, дипломат русской службы, поэт, умный собеседник, знакомый литературной Германии.

Вокруг же духовная жизнь вечереющей ущербной романтики: Баадер читает в университете о Якове Беме, о его mysterium magnum [Великое таинство (лат. )], Шуберт — свою " Историю души", Окен натурфилософию, и больше всего владеет умами старый Гёррес[870].

 

 

В конце ноября 1827 года прибывает в Мюнхен Гейне[871], а уже в середине июля 1828 года уезжает в итальянское путешествие. Но его короткое пребывание здесь становится важным, а во многом и решительным для него временем, которое остается навсегда ему памятным.

Гейне долго колебался, принять ли предложение бар. Котта редактировать в Мюнхене " Новые всеобщие политические Анналы". Он прикован к северной Германии, разбит, устал, с новою силою стремится в Париж, но все же " стать вожаком либералов в Баварии прекрасная мысль" [872]. К тому же предложение щедрого Котта в высшей степени устраивало его материально[873].

Он приступает к своим редакторским обязанностям неуверенно и одновременно заносчиво; просит старшего, более опытного Фарнгагена не оставлять советами и помощью, направлять[874], просит Мозера присылать материалы и подбодряет себя: " Это (направление журнала) будет для людей первым знаком того, что я в Мюнхене". " Я еще молод, у меня еще нет голодающих детей и жены, поэтому я буду говорить свободно" [Heinrich Heines Briefwechsel. Hrsg. von Friedrich Hirth. Munchen und Berlin, Bd. I–II, 1914–1917. Bd. I, S. 479–480 (d. 19. Oktober 1827, an Varnhagen von Ense). ]; " я покажу миру, что я нечто совсем иное, чем наши сонетствующие альманашные поэты (sonettierenden Almanachspoeten)". [H. Heines Briefwechsel, Bd. I. S. 494 (Silvesterabend 1827, an F. Merckel). ] Но у него не было ни опытности, ни редакторского таланта; он вскоре начинает относиться к своим обязанностям как к синекуре, и вся фактическая работа падает главным образом на второго редактора Линднера[875], старого друга Рахили[876]. Своих обязательств помещать в каждой книжке «Анналов» по своей статье — Гейне не исполнил; за все время он напечатал в них: " Английские отрывки", критическую статью о Менцеле и отзыв о трагедии Михаэля Бера «Струензее». В мае 1828 года Гейне жалуется в письме к Менцелю: " Боже, как жалки «Анналы»! И я ничего не могу поделать! " [877] В Италии он пошутит над прекрасной Матильдой: " Миледи, вы ничего не понимаете в политике. Вот если бы читали " Политические Анналы" …" [878]

Под редакцией Гейне «Анналы» обесцвечиваются, замирают; радикальные обещания совершенно остались невыполненными; конечно, здесь не только редакторская неопытность; тон мюнхенских статей самого Гейне сдержан по сравнению с его же более ранними произведениями; здесь, несомненно, и личная воля. " Политические Анналы" — распространенный либеральный орган; сам король внимательно к нему относится; между тем в Мюнхенском университете вакантна кафедра истории немецкой литературы; назначение же зависит лично от короля.

У Гейне складывается план — получить профессуру и осесть в Мюнхене; профессура привлекала его уже с тех пор, как его товарищ по " Молодой Палестине" [879] Эдуард Ганс стал профессором Берлинского университета[880]. Свое намерение Гейне начинает проводить с редкой настойчивостью. Уже вскоре по приезде Михаэль Бер[881] знакомит его с земляком Шенком (они оба родились в Дюссельдорфе), и Шенк принимает видимое участие в судьбе Гейне[882]; вскоре он также завязывает дружеские отношения с Тиршем, с архитектором Кленце, людьми влиятельными и близкими к королю.

Больше всех старается сам Гейне и при этом переступает все границы литераторской этики. Преподнося королю через барона Котта экземпляр «Reisebilder» и " Книги песен", Гейне просит намекнуть королю, что сам автор много мягче, лучше и, пожалуй, совсем не похож на его ранние произведения. Король достаточно умен, чтобы оценить клинок по его остроте, а не по хорошему или дурному употреблению, которое из него делают. В письме к Шенку он еще откровеннее: он желает обратить свою деятельность на добро, и король когда-нибудь еще поблагодарит Шенка за его назначение[883]. Нет сомнения, «Анналы» были скучны и сдержанны в угоду королю.

Мало того, Гейне нельзя назвать даже политически честным редактором: он открыл столбцы «Анналов» заведомому провокатору, авантюристу Витту фон Дёррингу[884] для защиты малопопулярного брауншвейгского «бриллиантового» герцога, причем просит Витта выхлопотать за это ему брауншвейгский орден[885].

Между тем внутри ученого мира завязывается борьба; предостережение, которое бросил Берне едущему в Мюнхен Гейне: " Остерегайтесь иезуитов", оказывается основательным. Так называемая конгрегация католиков не может допустить, чтобы автор «Reisebilder», кощун и непочетник, осел в Мюнхене. Летом 1828 года (т. е. когда Гейне уже был в Италии, но вопрос о его профессуре еще не был решен) конгрегация открыто выступает против Гейне в своем органе «Eos» при ближайшем участии Баадера, Гёрреса, Рингсейса и Дёллингера. Застрельщиком выступает Дёллингер[886]; в ряде резких статей он развенчивает Гейне[887] — как писателя и политического деятеля; он выставляет на вид еврейство Гейне; Гейне, никогда не видавший аристократов, не вправе говорить об уколах аристократии; в статьях рассыпаны намеки на финансовые таланты Гейне. Интереснее и больнее критическое отношение к гейневским историческим концепциям, их произвольному и внешнему характеру. Всего больнее намеки на угодничество и сервилизм Гейне.

Впрочем, выступления Дёллингера особого успеха не имели, и в правительственных репрессиях, вскоре начавшихся против конгрегации и «Эоса» (король заявил: " Мне не нужно ни иезуитов, ни эозитов" [888]), свою роль сыграли резкие выступления в «Эосе» против Фосса[889], которого защищал Гейне[890]. Дёллингер уже в ноябре-декабре 1828 года поместил в парижском " Mйmorial catholique" очень резкую статью, главным образом против Шенка (впрочем, не названного по имени), " с особою ловкостью выбирающего невежественных субъектов в профессора лицеев и университетов". [I. Friedrich. Ignaz von Dollinger, S. 191–192, 207–215. L. К. Goetz. Ignaz von Dollinger. — " Beilage zur Allgemeinen Zeitung", 1848, № 261. ]

Все же страстное домогательство Гейне не достигает цели. Нетерпение его безгранично; он уезжает в Италию, надеясь в самом скором времени вернуться в Мюнхен. Первым делом по прибытии во Флоренцию он бежит на почту справиться, не пришло ли письмо от Шенка[891]. Он нарочно задерживается во Флоренции, чтобы получить наконец декрет о назначении[892]. Ответ так и не пришел. Еще в 1831 году он говорит с нескрываемой горечью, что его друг Шенк принес его в жертву иезуитам.

Эта мюнхенская обида не заживала всю жизнь. До самой смерти Гейне с загадочным, почти маниакальным упорством издевается над Массманом[893], довольно почтенным ученым; какая-то неприязнь была между ними уже в Гёттингене, но она выросла в ненависть именно в Мюнхене: Массман занял в 1829 году ту самую кафедру, которой напрасно домогался Гейне. [G. Karpeles. H. Heine. Aus seinem Leben und aus seiner Zeit. Leipzig, 1899, S. 111–112. ] Гёрреса и Шеллинга, о которых Гейне с большим почтением отозвался в одной из своих мюнхенских статей (" " Немецкая литература" Вольфганга Менцеля" ), он преследует беспощадно и неутомимо. Общая его ненависть к католическому духовенству тоже коренится в роли мюнхенского клира в его неудаче. [C. Puetzfeld. Heinrich Heines Verhaltnis zur Religion. Berlin, 1912, S. 107. ] Здесь же корни той полемики, на которую отозвалась вся литературная Германия даже старый Гете, — полемики с Платеном[894]. О короле Людовике Гейне отзывается тепло еще во " Французских делах" (это вызвало отповедь Берне), но, по-видимому, он вскоре убедился, что и Людовик был виновен в его неудаче, — и осмеивает " маленького тирана и скверного поэта" [895] при всяком удобном случае; ему посвящены «Песнопения»[896]. и в " Atta Troll" пародируется своеобразный Partizipial-Stil [Стиль, изобилующий сложными синтаксическими конструкциями (нем. )] короля.

Злобные выпады против мюнхенцев есть даже в «Романцеро» (ср. в особенности " Der Ex-Nachtwachter" ).

 

 

Откуда же эта глубокая ненависть? Откуда такое глубокое желание профессуры, брауншвейгского ордена? Конечно, здесь и тщеславие, черта семейная. Оба брата Гейне — Густав и Макс в достаточной мере ценили — первый свое австрийское баронство, второй русское дворянство и звание лейб-медика и оба имели ордена[897]. Но, конечно, это не только тщеславие, даже главным образом не тщеславие. Гейне в полном смысле слова бродяжил по Германии и никак не мог осесть. Лудольфу Винбаргу он напомнил птичку божию: " Открытый чемодан, разбросанное белье, два или три томика, пара элегантных тросточек с нестертыми следами упаковки, и прежде всего сам человечек (das Mannchen): хотя он уже несколько месяцев дышал гамбургским воздухом и утвердился в одном почтенном гамбургском доме, он все-таки имел вид путешественника, который только накануне вышел из почтовой кареты и провел несколько беспокойную ночь в гостинице". [Ludolf Wienbarg's Wanderungen durch den Tierkreis. Hmbg., 1835, S. 147; см. также: A. Strodtmann. H. Heines Leben und Werke. 2. Aufl. Bd. I. Berlin. 1873, S. 616. ] Мюнхенский период Гейне был последней и самой сильной попыткой прикрепиться к почве Германии, избыть свою бездомность и необеспеченность, стать как все, быть профессором, иметь орден. После Мюнхена Гейне больше таких попыток не делает и вскоре эмигрирует в Париж. Становится понятной ненависть к вырвавшим почву из-под его ног. Быстро после этого растущая революционность Гейне не есть ли отчасти следствие обостренного теперь, после неудачи, чувства бездомности, отрешенности от земли? Что касается политических уступок и уклончивости, они коренятся в самых основах гейневского мировоззрения, его морали. Он сознательно вступает в сделку с Людовиком, так же как и сознательно впоследствии будет подчеркивать свой роялизм во " Французских делах" 1831–1832 гг. и «Лютеции» 1840–1843 гг., а в последней возвеличит Людовика-Филиппа. Когда германские правительства начинают подозрительно относиться к " Молодой Германии" [898], Гейне в письме к Лаубе[899] развивает целую программу политического индифферентизма.

" Проводите решительную грань между политическими и религиозными вопросами. В политических вы можете делать столько уступок, сколько захотите, ибо политические государственные формы и правительства — только средства; монархия или республика, демократические или аристократические установления — все это равноценно, пока еще не решен бой за основные жизненные принципы, за самую идею жизни; только позже встанет вопрос, при помощи какого средства может быть осуществлена в жизни эта идея, — при помощи монархии, или республики, или аристократии, или даже абсолютизма < …> даже против этого последнего у меня вовсе не такое большое предубеждение". [H. Heines Briefwechsel, Bd. II, S. 86 (d. 23. November 1835, an Heinrich Laube). ] Ценою этих политических уступок можно купить право свободно говорить о морали и религии (в сущности мораль и религия — это одно и то же — мораль и есть религия, перешедшая в нравы). И о религии и о морали Гейне мюнхенского периода мы знаем. Это было время веры в личную божественность и непогрешимость. Еще в полной силе были впечатления берлинских лет гейневского гегельянства с их прямолинейным утверждением личности как божества, живого закона морали и источника всякого добра и всякого права. [H. Heines samtliche Werke. Hrsg. von Prof. E. Elster. Bd. VI. Leipzig und Wien, 1890, S. 48 (" Gestandnisse" ). ] В его мюнхенском письме к сдержанному Фарнгагену лукавая, но убедительная проповедь аморализма, в которой уже слышатся звуки новой морали Ницше: " В Германии не зашли еще так далеко, чтобы понять, что муж, который желает достичь словом и делом лучшего, имеет право задолжать в нескольких маленьких подлостях, совершенных из шутки или из выгоды, если только этими подлостями (т. е. действиями, которые в основе своей неблагородны) он не повредит великой идее своей жизни, — эти подлости иногда даже достойны похвалы, если они дают нам возможность тем достойнее служить великой идее нашей жизни < …> Это в защиту всех подлостей, которые я еще намерен совершать в этой жизни". [Н. Heines Briefwechsel, Bd. I, S. 507 (d. 1. April, 1828). ]

Недаром Гейне в Мюнхене читает с восторгом «Ардингелло»[900], он чувствует себя сродни с этим демоном, который некогда штурмом возьмет Олимп[901].

С глубочайшим презрением Гейне относится не только к политическим приличиям, но и к самой политике; в краткой заметке о Витте фон Дёрринге он заявляет, что на великие явления политической жизни следует смотреть с высоким поэтическим равнодушием, судить не как моралист и не как политик, а как разумный зритель в большом театре, где комедиантов хвалят и порицают не за их роль, а за их игру. И быть может, роль Витта не принадлежит к числу так называемых хороших ролей, она, быть может, даже не совсем благородна, и честные немецкие рецензенты имеют право сердиться на него. Но он настроен тоньше, он критикует не роль, а игру, и с этой точки зрения Иоганн Витт фон Дёрринг редкий мастер, и его ловкость, удивительное господство над языком, талант обходительности и остроумного лукавства в отношениях заслуживают величайшей похвалы. [H. Heines sдmtliche Werke, Bd. VII. S. 258 (" Iohannes Witt von Dorring" ). ] Здесь обнаружены главные предпосылки гейневской морали — эстетические.

В Мюнхене снова оживилась поэтическая деятельность Гейне. Какая ирония судьбы! — вспоминал он в 1830 году: " я, любящий больше всяких других занятий следить за грядами тучек, угадывать метрическую прелесть слова, подслушивать тайны стихийных духов и погружаться в чудесный мир старых сказок, — я должен был издавать " Политические Анналы", обсуждать современные интересы". [Ib., S. 42. ]

 

 

Зима 1828 года была тяжела для Гейне. Он приехал подавленный заботами о хлебе, о недававшейся карьере; в Мюнхене ему досаждала скучная редакторская работа. Его письма полны жалоб: ужасный климат, он его убивает; всюду духовная мелкота, самая глубочайшая; его мучают нестерпимо головные боли; наконец, он заболевает настолько серьезно, что думает о распоряжениях на случай смерти.

Вся тяжесть неудачной любви к Амалии и Терезе[902], соединяясь, гнетет его. Перед тем как отправиться в Мюнхен, он свиделся с Амалией и ее мужем; горечь письма, в котором он рассказывает об этом свидании, насмешки над мужем свидетельствуют, что и это чувство еще не изжито. Амалия прибыла в Гамбург как раз в тот день, когда вышло в свет новое издание " Юных страданий". Гейне пишет: " Не правда ли, свет глуп, и нелеп, и безотраден, и пахнет засушенными фиалками? " [Н. Heines Briefwechsel, Bd. I, S. 480 (d. 19. Oktober 1827, an Varnhagen von Ense). ] Уже в Мюнхене, в феврале 1828 года он получил известие, что Тереза Гейне обручена с доктором Галле.

" Зима была тогда и в моем сердце, мысли и чувства были точно покрыты снегом, так было сухо и мертво на душе; к этому присоединилась гадкая политика, скорбь по одной милой умершей девушке, и одно старое раздражение, и насморк. < …> Наконец настал день, когда все изменилось. < …> Тогда и во мне началась новая весна" [903].

" Новая весна" — новая лирическая тема Гейне, название сборника, задуманного и возникшего в Мюнхене; она связана с домом Тютчевых.

С Тютчевыми Гейне мог познакомиться и через Шенка, и через Линднера, были у них и другие общие знакомые — Аполлоний Мальтиц, например, с которым Гейне встречался в Берлине, в салоне графини Гогенгаузен[904]. Первая дата их дружбы — дата весенняя, и письмо, в котором Гейне говорит о Тютчевых, выделяется по импрессионистской смене капризных настроений. Письмо это — к Фарнгагену от 1 апреля 1828 года; Гейне пишет, что живет как grand Seigneur [Вельможа (франц. )], и те пять с половиной человек, которые умеют здесь читать, дают ему понять, что они его ценят.

" Дивные женские знакомства! < …> A propos! [Кстати (франц. )] Не знаете ли Вы дочерей графа Ботмера в Штутгарте, где Вы часто бывали? Одна из них уже не совсем молодая, но бесконечно прелестная, она в тайном браке с моим лучшим здешним другом, молодым русским дипломатом Тютчевым, другая — еще совсем молодая, прекрасная ее сестра; с обеими дамами у меня полные роскоши и красоты отношения; они обе, мой друг Тютчев и я часто обедаем вместе, partie quarree [Вчетвером (франц. )], a вечером я нахожу у них еще несколько прекрасных дам и болтаю по душе, по большей части рассказываю истории о привидениях. Повсюду в большой жизненной пустыне я умею открывать прекрасные оазисы". После этого резкий переход, напоминающий немотивированные переходы в гейневской прозе: бесконечная печаль охватывает его, и он еле сознает, что пишет. Англичане начинили его своим сплином. [Н. Heines Briefwechsel, Bd. I, S. 508. ]

Это письмо сразу вводит нас в тютчевский круг, аристократический, изящный и живой. В самом Тютчеве было, несомненно, какое-то личное, интимное очарование. Петр Киреевский поехал в Мюнхен кем-то или чем-то предубежденный против Тютчева, но был сразу обезоружен " тютчевским обхождением" [905]; Тютчев из тех людей, которые полезны " даже только присутствием своим" [И. В. Киреевский. Полн. собр. соч., т. I. M., 1861, стр. 58].

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...