Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Комментарии 3 страница




Есть старое правило Канта: «Действуй так, чтобы можно было представить себе, что правила твоей деятельности могут быть возведены во всеобщий закон, обязательный для всех, чтобы при этом не выходило никакого противоречия». Это правило совершенно чуждо и не может не быть чуждым всякому человеку профессии. Для такого человека его профессия есть нечто совершенно другое, чем все остальные. Если он, напр., врач, то будет искренне негодовать и удивляться, для чего это нужно скрывать от кого‑ нибудь темные стороны судейской, адвокатской, путейской, духовной профессии; будет, подобно г. Фармаковскому, от души восхищаться, «как глубоко проникает великий писатель в своем „Воскресении“ в душу заседающих за столом судей» (стр. 102). Но если этот человек принадлежит к судебному миру, то по поводу того же «Воскресения» он (как это в действительности и было) с негодованием станет утверждать, что психологическая проницательность изменила на этот раз великому писателю, что он с непозволительным легкомыслием нарисовал ряд карикатур, не подумав о том, что «непосвященный читатель» по прочтении его романа потеряет всякое уважение к высоким принципам состязательного процесса и гласного суда.

 

VII

 

Критики мои настойчиво указывают еще на те противоречия, которыми полна моя книга. На протяжении почти всего своего фельетона в «Frankfurter Zeitung» д‑ р Нассауэр занимается сопоставлением разных мест моей книги с указанием на их «противоречивость» и на мое «колеблющееся мышление». В чем же заключаются эти противоречия? Я выступаю, напр., защитником живосечений, доказываю их неизбежную необходимость для науки и в то же время рассказываю о мучениях, которые испытал, делая научные опыты над обезьяной. Я говорю о трупах, которыми сопровождается введение новых средств и изобретение новых операций, и в то же время заявляю: «Путем этого риска медицина и добыла большинство из того, чем она теперь по праву гордится. Не было бы риска, не было бы и прогресса; это свидетельствует вся история врачебной науки». И все в таком роде.

Противоречия ли это? Конечно, противоречия. Но дело в том, что это противоречия не логические, а противоречия жизни. Противоречия первого рода устранить было бы легко. «Живосечения необходимы», «прогресс науки невозможен без риска». Мои противники так и поступают. Логически выходит гладко, но при этом ни на каплю не уничтожаются те жизненные противоречия, которые остаются лежать невскрытыми под логически‑ безупречными фразами. Для многих из указанных жизненных противоречий я не могу найти решающего выхода. Некоторых из моих критиков это обстоятельство приводит в самое веселое настроение. Вот, напр., какими вставками сопровождает один из моих французских критиков выдержку из моей книги:

«И я думал: нет, вздор все мои клятвы! Что же делать? Прав Бильрот – „наши успехи идут через горы трупов“. (Тремоло в оркестре! ) Другого пути нет… Но в моих ушах раздавался скрежет погубленной мною девочки, и я с отчаянием чувствовал, что у меня не поднимется рука на новую операцию. (Занавес опускается. ) „Мелодрама“ закончилась».

«Что же делать? Где граница дозволенного? – продолжает цитировать меня тот же критик. – Каждую дорогу мне загораживает живой человек; я вижу его и поворачиваю назад. Нечего сказать, прелестно поставленный вопрос! Хотите вы знать ответ Вересаева? Вот он во всей своей сложности: я ничего не знаю!.. Мы удовлетворены…».

Удовлетвориться этим, конечно, нельзя. Но следует ли отсюда, что можно игнорировать или, еще хуже, высмеивать самый вопрос о «живом человеке», загораживающем пути медицины? Ведь как ни стараться отмести этот вопрос в сторону, как ни высмеивать его, он все‑ таки черным призраком будет стоять над наукою и неуклонно требовать к себе всего внимания людей, для которых этические вопросы нашей профессии не исчерпываются маленьким кодексом профессиональной этики.

Как это ни печально, но нужно сознаться, что у нашей науки до сих пор нет этики. Нельзя же разуметь под нею ту специально‑ корпоративную врачебную этику, которая занимается лишь нормировкою непосредственных отношений врачей к публике и врачей между собою. Необходима этика в широком, философском смысле, и эта этика прежде всего должна охватить во всей полноте указанный выше вопрос о взаимном отношении между врачебною наукою и живою личностью. Между тем даже частичные вопросы такой этики почти не поднимаются у нас и почти не дебатируются. Не странно ли, что такой трудный и сложный вопрос, как, напр., вопрос о границе дозволительного врачебного опыта на людях, оставляет совершенно безучастными к себе наши общества и съезды, что на них сказано по этому вопросу, несомненно, во сто раз меньше, чем хотя бы по вопросу о врачебной таксе? Что же касается указанного общего вопроса, то он, сколько мне известно, даже никогда и не ставился. Между тем именно он‑ то должен был занимать в медицинской этике центральное место.

Но для этого прежде всего, разумеется, нужно не скрывать и не смазывать тех противоречий, из которых вытекает указанный вопрос; напротив, противоречия должны быть выяснены вполне, во всей своей тяжелой и мучительной остроте. Мне возражают: «Но ведь они неразрешимы, они подавляют своею жуткою безысходностью; для чего их поднимать, если выхода все равно нет? » А какой вообще вопрос возможно решить, если его не поднимать? Какой сколько‑ нибудь сложный вопрос, будучи поднят, может быть легко и быстро приведен к окончательному решению? Решен ли трудный вопрос о врачебной тайне, – единственный усердно дебатируемый врачами этический вопрос, выходящий из рамок узко‑ профессиональной этики? Конечно, нет. А между тем разве обсуждение его не оказалось полезным? Если он и не решен, то вся масса доводов за и против дает каждому отдельному врачу возможность легче и правильнее прийти к определенному решению в каждом данном случае.

Иногда же и выхода‑ то из противоречия нет только потому, что его не ищут, он оказывается даже найденным, но почти никому не известным. Таков, напр., вопрос о первой операции; предварительное оперирование на живых животных, как мы видели, значительно упрощает его. Еще семьдесят лет назад на это мимоходом указал Мажанди, уже несколько лет д‑ р А. П. Левицкий в Москве применяет это на практике. Но вопрос не поднимаемый, замалчиваемый не требует и ответа, и все потихоньку идет прежним путем.

Как видим, среди указанных «неразрешимых» вопросов есть вопросы, для которых существует совершенно определенное практическое разрешение, только нужно его поискать; возможно, что и для некоторых других вопросов найдется, при желании, столь же удовлетворительное решение. Оставляя в стороне возможность такого коренного, практического решения частичных вопросов нашей этики и возвращаясь к ее общей задаче, повторю еще раз, что главная задача ее, по моему мнению, заключается во всестороннем теоретическом выяснении вопроса об отношении между личностью и врачебною наукою в тех границах, за которыми интересы отдельного человека могут быть принесены в жертву интересам науки. Понятно, что это не есть специальный вопрос какой‑ то особенной врачебной этики, – это большой, вековечный, общий вопрос об отношении между личностью и выше ее стоящими категориями – обществом, наукой, правом и т. д. Но, не составляя специальной особенности медицинской науки, вопрос этот в то же время слишком тесно сплетается с нею и не может быть ею игнорируем, не может, как это есть теперь, в одиночку и втихомолку, в полной темноте, решаться каждым врачом отдельно для его собственных надобностей.

С другой стороны, вопрос этот не может быть только придатком на теле медицины, он должен быть соками и кровью, насквозь проникающими весь организм врачебной науки. Ее тесная и разносторонняя связь с живым человеком делает необходимым, чтобы все, даже чисто научные вопросы решались при свете этого основного этического вопроса. И даже простая постановка его – и та уж имела бы огромное значение, потому что создала бы ту этическую атмосферу, в которой бы ярко и чутко сознавалась нами вся тонкость нашей нравственной ответственности перед прибегающим к нашей помощи человеком. «Не думай, – обращается ко мне в своем „Ответе“ д‑ р Л. Кюльц, типический немецкий Фармаковский, – не думай, что вопрос успешного отправления врачебной практики прежде всего должен решаться с философской точки зрения. Куда приведет это? Куда это привело тебя? У нас есть на этот счет прекрасная пословица, гласящая: суди, дружок, не выше сапога, – ne sutor supra crepitam…».

Помилуйте, мы с вами не ребята, не ребята, г. Кюльц, и не cапожники! К чему такое скромное мнение о нашем «ремесле», к чему такой трепет перед философией? Вы спрашиваете, – куда приведет это, куда это привело меня? Меня это привело к глубокому убеждению, что узкие вопросы врачебной практики прежде всего должны решаться именно с философской точки зрения; и только в этом случае мы сумеем, наконец, создать настоящую медицинскую этику, в основу которой ляжет глубокое изречение одного из самых привлекательных по душевному строю врачебных деятелей, – то изречение Бильрота, которое я привел в эпиграфе:

«Мы работаем для человечества над самым трудным материалом, именно – над человеком».

 

VIII

 

В заключение – еще одно замечание по поводу брошюры г. Фармаковского. Последнюю, заключительную главу «Записок», как это ни невероятно, г. Фармаковский понял вот как:

«Наблюдая все бедствия нищеты, нельзя же нам, врачам, подобно Вересаеву, не считать себя вправе стремиться к улучшению своего быта лишь только потому, что мы встречаем людей, живущих еще хуже нас. Не следует стараться унизить свое социальное положение до них. Не могу согласиться с Вересаевым, что если деятельность описанного им литейщика вогнала его в чахотку, то и ему, Вересаеву, нельзя заботиться о своем здоровье и об улучшении своего быта …» «Нет! – бодро восклицает г. Фармаковский, – покуда не все мы дошли до такого же чаяния, как Вересаев, встанем мы за свои права! Улучшая свой быт, мы улучшим и судьбу тех несчастных страдальцев, о которых Вересаев упоминает в заключение своих „Записок“ и тяжелое положение которых не позволяло его расстроенной фантазии заботиться о своей собственной жизни» (стр. 146–148).

Нужна большая, столь характерная для г. Фармаковского беззаботность по отношению к «небу и блистающим на нем звездам», чтобы умудриться так понять мои слова. С чувством глубокого удовлетворения могу отметить, что все‑ таки не все врачи, по крайней мере за границей, так безнадежно увязли и засасывающей топи узкого и близорукого профессионализма. «Изображая оборотную сторону врачебной практики, – пишет д‑ р Линзмайер о „Записках“, – автор как будто грозит заехать в фарватер обычных врачебно‑ социальных статей последнего времени, сосредоточивающихся в призыве: „Врачи, соединяйтесь против врага! “ Но в заключительной главе, где от маленького врачебного сословия он обращает взгляд на большое горе большинства народа и признает, что „исключительно лишь в судьбе и успехах этого целого мы можем видеть и свою личную судьбу и успех“, – в этой главе автор поднимается на высоту, которая должна увлечь каждого чувствующего и думающего человека».

Я глубоко убежден, что на эту «высоту», рано или поздно, необходимо должны будут подняться все, сколько‑ нибудь думающие и чувствующие люди нашего сословия. Но почему, – спрошу я еще раз то, что спрашивал в «Записках», – почему так трудно понять это нам, которые с детства росли на «широких умственных горизонтах», когда это так хорошо понимают люди, которым каждую пядь этих горизонтов приходится завоевывать тяжелым трудом?

Июль 1902

 

Постоянно продолжают появляться все новые брошюры и статьи по поводу «Записок врача». К сожалению, литература эта, столь значительная в количественном отношении, качественно чрезвычайно малоценна: все то же негодование на «тяжкие обвинения», примеривание, как поймет такое‑ то место «непосвященный» читатель, торжествующие указания на мои будто бы постоянные противоречия – этим исчерпывается содержание большинства статей[96].

Но в последнее время появились две брошюры, значительно уклоняющиеся от обычного типа; обе, хотя и по разным причинам, заслуживают серьезного внимания.

Одна из этих брошюр принадлежит перу киевского профессора‑ психиатра И. А. Сикорского[97]. По мнению профессора, «Вересаев остался писателем непонятым как своими противниками, так и приверженцами»; но винить в этом никого нельзя, потому что «художественные темы, за которые взялся Вересаев, во всяком случае новы, и для критической оценки их требуется художественная и психологическая, а может быть, даже психиатрическая подготовка» (стр. 8). В книге увидели «произведение медицинское, т. е. трактующее о медицине и врачебном быте. В этом заключалась основная ошибка критиков и читателей. Самым справедливым, быть может, единственно справедливым отношением к книге будет взгляд на нее как на произведение художественное, к которому может быть применен единственный прием оценки, – критика научно‑ литературная» (стр. 29). «По нашему мнению, – заявляет проф. Сикорский, – успех книги Вересаева в России и отчасти за границей зависит от двух главнейших условий, – от несомненных художественных достоинств, какие ей присущи, но еще более от того, что автору ее удалось попасть в колею нового, назревающего вопроса, имеющего высокое практическое значение для жизни. Его книга надолго останется поучительным материалом, в котором психологическая медицина и психология найдут для себя интересные указания. Новый вопрос, о котором мы сказали, – это вопрос о „неполных или недоразвившихся“ характерах. Существенную черту этих характеров составляет слабое развитие воли, при достаточном, иногда даже весьма тонком, развитии ума и, в особенности, чувства. Книга Вересаева представляет собою талантливо проведенное художественное изображение человека, обладающего очерченным сейчас характером. Изображение доведено до мелких подробностей, до множества едва уловимых, едва заметных деталей. С этой стороны книга приобретает большую ценность для психолога, психиатра, педагога‑ криминалиста. По своей художественной манере контрастов Вересаев, для большей рельефности картины, заставляет своего героя быть врачом, т. е. исполнять такую профессию, которая безусловно требует нормально развитой воли. При такой постановке задачи своеобразный склад характера изображаемого лица выступает со всею пластичностью и наглядностью, как при реактиве. В этом состоит художественный замысел „Записок врача“, и он вполне удался автору » (стр. 10).

Профессор обстоятельно рассматривает с этой стороны мою книгу и осыпает меня комплиментами. «С истинною художественною проницательностью» (стр. 18), «с замечательной художественностью» (стр. 19), «с редкою художественностью» (стр. 24) изображаю я такие‑ то и такие‑ то особенности душевного склада своего безвольного героя. При моей «психологической проницательности», полагает проф. Сикорский, я «мог бы избрать иную научную карьеру, способен был бы глубоко проникнуть в тайники сложнейших явлений психической жизни, руководствуясь одним только художественным вкусом» (стр. 24).

Я совершенно сконфужен. Никогда еще не приходилось мне читать такой лестной оценки моего «художественного дарования», но… но, – да простит меня проф. Сикорский, – комплименты его опираются на такие бьющие в глаза противоречия, что получают чрезвычайно странную окраску. «Художественные темы, за которые взялся Вересаев, новы», – заявляет профессор на стр. 9. Эта новая тема заключается в данном мною (по толкованию проф. Сикорского) типе «колеблющегося, сомневающегося, ноющего, бессильного человека». Тип же этот, как совершенно справедливо замечает проф. Сикорский, – «старый тип, хорошо известный в русской литературе» (стр. 30). В чем же новизна моей темы?.. Далее проф. Сикорский говорит: «Выходит, как будто Лев Толстой, со своим талантом и своими гораздо более важными темами, производит меньшее впечатление, чем Вересаев»; ни Толстой, ни Чехов и Горький «далеко не вызвали того всеобщего раздражения и беспокойства, и того смутного, но щемящего интереса, как разбираемая книга Вересаева» (стр. 4). Интерес, возбужденный «Записками врача», как мы уже видели, профессор объясняет двумя причинами: во‑ первых, – их «несомненными художественными достоинствами»; во‑ вторых, главное, – тем, что «автору удалось попасть в колею нового, назревающего вопроса», – вопроса «о неполных или недоразвившихся» характерах. И проф. Сикорский совершенно не замечает, как неудачно его объяснение. Он называет, между прочим, Чехова. Произведения этого писателя в несравнимо большей мере удовлетворяют как раз тем двум условиям, которыми профессор объясняет успех «Записок врача». Во‑ первых, мое «художественное дарование», как справедливо замечает и сам профессор, совершенно даже несравнимо с дарованием Чехова. Во‑ вторых, – главный, почти единственный тип, который с почти болезненной настойчивостью рисуется Чеховым в самых разнообразных видах, есть как раз тип человека с атрофированною волею. Как же этими причинами можно объяснить тот большой интерес, который вызвали к себе мои «Записки» сравнительно с произведениями Чехова (что, кстати сказать, совершенно и неверно)?

Иногда похвалы проф. Сикорского настолько переходят всякую меру, любезность его так бесконечна, что под нею уже совершенно ясно чувствуется скрытая улыбка данайца. Между прочим, профессор останавливается на XIV и XV главах, где и говорю о будущем медицины. Изложенные в них мысли представляются проф. Сикорскому «скорее игрою необуздываемого воображения, чем здравою работою реального ума; герой „Записок“ думает, что вздумается, его воля не кладет предел потоку мыслей, носящих явно несбыточный и невероятный характер» (стр. 15). Чего еще яснее? Мысли, изложенные в указанных главах, вздорны, притом сами главы «вставлены в книгу искусственно, без логической связи и необходимости» (стр. 17). Казалось бы, вывод может быть только один: эти главы никуда не годны и лишь портят мой «в высшей степени ценный труд». Но нет, на моей художественной палитре нет неверных красок! Оказывается, у меня был тут тонкий расчет: «введением этих глав автор, очевидно, желал только указать на характер мышления своего героя; этим, в самом деле, иллюстрирован умственный склад героя и его отличительные черты» (стр. 17).

Но что же значат эти безудержные восхваления, которые проф. Сикорский расточает моему художественному дарованию? Вот что. «С нашей точки зрения, – пишет он, – не представляется никаких оснований для полемики с художником. Не медицину изображал Вересаев, – таково наше мнение, – но человека, который очень своеобразно воспринял медицину и не менее своеобразно отразил ее в своей односторонней душе. В этом один он повинен, если только здесь кто‑ нибудь сумеет найти вину» (стр. 30).

Узел развязан, разгадка найдена. Мрачные, мучительные вопросы, на которые так настоятельно нужны ответы, озаряются розовым эстетическим светом, и остается только спокойно любоваться на них. Опыты над живыми людьми?.. Об них не стоило бы говорить, ведь это «было в минувшее, уже невозвратно минувшее время» – в пятидесятых годах (о более поздних опытах, вплоть до настоящего времени, профессор умалчивает); но с какою «замечательною художественностью» Вересаев отмечает «психический курьез» умственного склада своего героя, – склонность «обращаться к архаическому прошедшему вообще – в сторону от действительности и фактов» (стр. 19)[98]. Первая операция на живом человеке?.. Ясно, как день, что причиною неудачной операции было только то, что вересаевский герой не имел силы воли сконцентрировать свое внимание на самой операции; но как «превосходно» это описание «двоящегося внимания» у безвольного героя!.. И так относительно всего.

Всякого рода критика законна, в том числе, конечно, и художественно‑ эстетическая и психологическая, – почему не подвергнуть мою книгу и такой критике? Но проф. Сикорский не только психиатр, он раньше и главнее – врач, и естественно было бы ждать от него более широкой постановки вопроса, тем более что статье о моей книге он дал многообязывающий подзаголовок: «Что дает эта книга науке, литературе и жизни». Скажем, герой «Записок» правильно истолкован проф. Сикорским; но сам же профессор находит, что подобные моему герою люди «могут явиться живою, неугомонною совестью врачебного сословия», что книга моя «может быть названа зеркалом профессиональной совести» (стр. 26). Почему же он ни одним словом не коснулся вопросов, тяготящих эту совесть, туч, отражаемых этим зеркалом? Ведь если книга моя представляет собою хоть маленький осколок такого зеркала, то этим она дает «науке, литературе и жизни», гораздо больше, чем все ее «редкие», «замечательные» и «истинно‑ художественные» психологические красоты, восхваления за которые я принять от г‑ на профессора почтительнейше отказываюсь.

Статья проф. Сикорского вызвала очень восторженный отзыв другого киевского проф., А. С. Шкляревского. «С появлением труда проф. Сикорского, – пишет проф. Шкляревский, – критика книги г. Вересаева вступила в новый и решительный фазис. Полемизировать с проф. Сикорским по поводу высказанных им взглядов невозможно, потому что они основаны на неопровержимых фактах и столько же неопровержимых из них выводах. Ему удалось разгадать ту загадку сфинкса, которая вот уже два года кошмаром тяготеет над нашей литературой».

По моему мнению, труд проф. Сикорского представляет собою лишь чрезвычайно искусную попытку эскамотировать сущность этой «загадки» и перенести центр тяжести в безразличную область художественности и психологии. Но недавно по поводу «Записок врача» вышла другая брошюра, после которой, по моему мнению, спору о моей книге действительно пора бы вступить в «новый и решительный фазис». Эта брошюра принадлежит д‑ ру М. Л. Хейсину и издана в Красноярске, по постановлению Енисейского общества врачей[99].

Д‑ р Хейсин обладает одним чрезвычайно важным достоинством, – откровенностью, отсутствие которой так томит и раздражает в возражениях других моих оппонентов. Читатель видел на работе д‑ ра Фармаковского, как усиленно старается он отвильнуть от встающих перед ним вопросов и всячески замутить их. Я утверждаю, напр., что успехи медицины идут через трупы. Что можно по этому поводу говорить? Можно либо доказать, что это неверно, либо, признав факт верным, доказывать, что медицина имеет право идти по трупам, либо, наконец, отвергнув такое ее право, искать выхода из существующего положения. А как возражает г. Фармаковский? «Вот нам, честным труженикам, бросают в лицо тяжкое обвинение, что мы идем по трупам. О, как это больно… А какие другие профессии не идут по трупам? Тем не менее их вот не обвиняют в этом! » Вы чувствуете, как под этими жалобами копошатся две друг друга исключающие правды, и каждая из них тщательно старается спрятаться за другую: ведь если медицина права, то нет тяжкого обвинения; если есть тяжкое обвинение, то медицина не станет правее от того, что и в других профессиях наблюдается то же самое.

Приведу один еще более яркий пример такого сожительства двух совершенно несовместимых правд. Читатель видел, как определенно высказалось «Медицинское обозрение» относительно приведенных в моей книге опытов над живыми людьми. «Опытов этих, – заявило оно, – никто не оправдывал и никогда не оправдает ». И вот всего через несколько номеров то же «Медицинское обозрение» пишет: «Когда же Вересаев поймет, что медицина есть наука опытная, что каждый врач всю жизнь принужден делать опыты над людьми? Непозволительные опыты всюду принадлежат к редкостям, а у нас в России до сих пор нашелся один такой экспериментатор, – г. Шатуновский». Все курсивы в последней цитате принадлежат самому «Медицинскому обозрению». И опять, – что может быть определеннее как раз в противоположную сторону? Непозволительные опыты до сих пор совершал в России лишь один врач – Шатуновский, но, как всем известно, Шатуновский никаких опытов и не совершал, а просто прививал своим пациентам сифилис, чтоб потом брать с них деньги за лечение: ясно, значит, – в России у нас непозволительных опытов совсем не было, значит, приведенные у меня опыты профессоров Тарновского, Ге, Гюббенета, ряд опытов, отмеченных Манассеиным во «Враче», – всё это опыты позволительные. «Медицинское обозрение» даже негодует, как я этого до сих пор не могу понять, – а рядом с этим само же заявляет, что подобных опытов никто не оправдывал и никогда не оправдает! По такому основному вопросу медицинской этики, как вопрос о праве врача делать опыты над своими больными, один из наиболее, авторитетных и уважаемых органов русской врачебной печати одинаково, категорически высказывает два совершенно противоположных взгляда.

Упомянутая выше брошюра д‑ ра Хейсина ценна именно тем, что в ней нет и следа этого виляния, нет лицемерных заявлений, что «никто не оправдывает», тогда как сам же заявляющий оправдывает; г. Хейсин не отрицает также «pour les gens»[100] того, что «между своими» ни один врач отрицать не станет. Ввиду этого брошюра стоит того, чтоб заняться ею подробно.

Д‑ р Хейсин подходит вплотную именно к той стороне моей книги, которая только и может быть предметом серьезного спора, именно к «этико‑ философской» стороне ее. Вполне правильно он отмечает, что центральным вопросом является здесь вопрос об отношении между живою человеческою личностью и прогрессом науки, вполне правильно также он видит «объединяющую точку зрения» моей книги в том, что я на первый план выдвигаю интересы этой человеческой личности. Г. Хейсин самым решительным образом выступает против такой точки зрения и не может найти достаточно презрительных слов, чтоб заклеймить ее.

Почему интересующие меня вопросы представляются мне тяжелыми и настоятельно требующими разрешения? Потому что я смотрю на них с точки зрения «обывательской», «сантиментальной» гуманности. Но «человек, заинтересованный в развитии медицины, верящий в науку, любящий медицину, должен был смотреть на эти вопросы под другим, более широким углом зрения, и они у него потеряли бы тот ужасный, с обывательской точки зрения, характер, какой они носят у Вересаева» (стр. 24). «Обывательская гуманность совершенно не мирится с поступательным ходом прогресса в любой области человеческих отношений. Когда мы начнем говорить о прогрессе, о развитии, тогда нам приходится прибегать к другим критериям. Поступательное движение жизни человечества совершается ценою постоянного жертвования частных интересов и личного страдания» (стр. 21). «Если мы теперь обратимся к Вересаеву, то увидим, что у него постоянно в душе идет конфликт между обывательскою гуманностью и прогрессом медицины, и всегда почти преобладает тон гуманности сантиментальной» (стр. 23).

Может ли прогресс в любой области вообще развиваться без «жестокости»? Весь путь прогресса, достигнутого нами теперь, усыпан не розами, а весь обагрен кровью. Всякая новая идея принуждена была оставлять в истории кровавый след, как. только она хотела выйти из узких рамок. «Даже самые гуманные идеи распространялись и завоевали себе власть огнём и мечом. Вспомним хотя бы победы христианства над языческим миром » (стр. 36).

Можно бы подумать, что последние, подчеркнутые мною, слова г. Хейсин написал просто, так сказать, с разбегу, что это описка, которую невеликодушно ставить ему в счет. Конечно, кто же не знает, что «весь путь прогресса обагрен кровью», но ведь опять же это тоже старая истина, что идеи распространяются и завоевывают себе власть не огнем и мечом, а под огнем и мечом, что обязанные огню и мечу победы «христианства» над языческим миром были самым полным и трудно поправимым поражением христианской идеи. Но нет, у г. Хейсина это не описка. Если не меч и огонь («с развитием истории смягчаются грубые формы всякого рода завоеваний», – замечает г. Хейсин), – то более современные, не пахнущие гарью и кровью формы насилования чужой души являются для г. Хейсина чрезвычайно важными факторами в распространении прогрессивных идей. Г. Хейсин цитирует следующее место из одной статьи о моей книге: «Говоря об оскорблении женской стыдливости при исследовании в клиниках, Вересаев опять становится на страже интересов живой человеческой личности. Он соглашается, что в чувстве стыдливости много условного, временного, но, пока это чувство так сильно в людях, с ним надо считаться. Во‑ первых, „ради науки нельзя попирать личность“, а во‑ вторых, попирание этого чувства ведет к серьезным последствиям. Пока служители науки должны считаться с проявлением человеческой личности, с ее чувствами, как бы извращены они ни были! (курсив г. Хейсина). Вот, господа, она, эта обывательская точка зрения! – восклицает г. Хейсин. – Как же можно иначе бороться с предрассудками? Ведь всякая борьба с предрассудками есть своего рода топтание живой человеческой личности! » (стр. 31).

В этом есть, как мы сейчас увидим, одна даже очень хорошая сторона. Пока же идем дальше. «Если мы обратимся теперь к ламентациям Вересаева по части вскрытий, – продолжает д‑ р Хейсин, – то тут становятся совершенно непонятными его громы против вскрытий в больницах» (г. Хейсин позволяет себе маленькую неточность: я вооружаюсь только против принудительных вскрытий, а не против вскрытий вообще, – напротив, я доказываю чрезвычайную их важность и необходимость для науки). «Вообще, вопрос об исследованиях, вскрытиях ставится автором слишком слезливо. Но вот что важно, – он подчеркивает другую сторону дела (вот что важно, г. Хейсин: я только об этой именно другой стороне и говорю). Он указывает на то, что объектом этих учений является бедный класс, и только нужда гонит бедняков в клинику на пользу науки и школы. Это, конечно, совершенно справедливо. Богатым людям, конечно, нечего приносить себя в жертву науке и школе. Общественное чувство им большею частью чуждо. Где позволит себе (? ) какой‑ нибудь буржуа, чтобы его ожиревшую печень прощупывали студенты; где позволит себе богатая маменька отправить свою дочку в клинику на прием. Где позволит себе (? ) богатый человек вскрыть труп своего сына или родственника. Тут общее явление. Для развития науки служат также главным образом необеспеченные классы общества; хорошая сторона здесь та, что среди этих классов естественным путем (! ) развивается общественное чувство » (стр. 32–33).

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...