Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Политическая драма Франции




Создание книги «Старый режим и революция» напоминает попытку, предпринятую Монтескье, написавшим «Рассужде­ния о причинах величия и падения римлян». Это проба социо­логического толкования исторических событий. К тому же Токвиль, как и Монтескье, отчетливо представляет себе пре­делы социологического толкования. В самом деле, оба думают, что значительные события объясняются значительными причи­нами, но подробности событий невыводимы из структурных данных.

Токвиль изучает Францию под определенным углом зре­ния, думая об Америке. Он стремится понять, почему во Фран­ции столько препятствий на пути к политической свободе, хо­тя она является демократической страной или выглядит тако­вой, подобно тому как, изучая Америку, он занимался поиска­ми причин феномена обратного свойства, т.е. причин сохранения политической свободы: благодаря демократиче­скому характеру общества или вопреки ему?

«Старый режим и революция» есть социологическое толко­вание исторического кризиса с целью сделать описываемые события непостижимыми. С самого начала Токвиль наблюдает и рассуждает как социолог. Он не допускает мысли, будто ре­волюционный кризис — простая и чистая случайность. Он ут­верждает, что учреждения прежнего режима разрушались в тот момент, когда были подхвачены революционной бурей, Ре­волюционный кризис, добавляет он, отличался характерными признаками, т.к. развертывался наподобие религиозной рево­люции.

«Французская революция действовала в отношении этого мира точно так же, как религиозная революция поступает от­носительно иного мира. Она рассматривала гражданина вне всякого отдельного общества, абстрактно, подобно тому как религия рассматривает человека вообще, вне страны и време­ни. Ее интересовало не только право отдельного гражданина Франции, но и общие обязанности и права людей в области политики. Таким образом, постоянно восходя к тому, что име­ло более общий характер, и, так сказать, к более естественно-

[244]

му общественному состоянию и правлению, она смогла выка­зать себя понятной для всех и достойной подражания сразу во многих местах» (ibid., t. II, 1-er vol., p. 89).

Это сходство политического кризиса с разновидностью ре­лигиозной революции представляет собой, по-видимому, одну из особенностей великих революций в современных обще­ствах. Равным образом русская революция 1917 г. в глазах социолога, представляющего школу Токвиля, отличается той же самой особенностью: в сущности это была революция ре­лигиозная.

Полагаю, можно высказать обобщенное суждение: любая политическая революция заимствует определенные признаки религиозной революции, если она претендует на всеобщую значимость и считает себя средством спасения всего человече­ства.

Уточняя свой метод, Токвиль добавляет: «Я говорю о клас­сах, одни они должны населять историю». Это дословное его выражение, однако я уверен, что, если бы его опубликовал ка­кой-нибудь журнал, поставив вопрос, кому оно принадлежит, четыре человека из пятерых ответили бы: Карлу Марксу. При­веденное выражение представляет собой продолжение фра­зы: «Несомненно, мне могут указать на отдельных индиви­дов...» (ibid., p. 179).

Классами, решающую роль которых оживляет в памяти Токвиль, оказываются: дворянство, буржуазия, крестьянство и во вторую очередь рабочие. Различаемые им классы являются промежуточными между сословиями прежнего режима и классами современных обществ. Причем Токвиль не создает абстрактной теории классов. Он не дает их определения, не перечисляет их признаков, а рассматривает основные обще­ственные группы Франции при старом режиме и во время ре­волюции для объяснения событий.

Токвиль, естественно, приходит к выводу: почему учрежде­ния старого режима, разваливаясь во всей Европе, лишь во Франции вызвали революцию? Каковы основные феномены, проясняющие это событие?

Первый из них уже был косвенно исследован в «Демокра­тии в Америке» — это централизация и единообразие управле­ния. Конечно, Франция при прежнем режиме отличалась нео­быкновенным разнообразием провинциального и местного за­конодательства и регламентации, но королевская администра­ция управляющих все более и более набирала силу. Разнообразие было только пустым пережитком; Франция уп­равлялась из центра и единообразно, пока не разразилась ре­волюционная буря.

[245]

«Поражает удивительная легкость, с какой Учредительное собрание смогло одним ударом разрушить все прежние фран­цузские провинции, многие из которых были древнее монар­хии, и методично делить королевство на восемьдесят три от­дельные части, словно речь шла о целине Нового Света. Ничто не могло сильнее удивить и даже ужаснуть остальную Европу, не подготовленную к подобному зрелищу. Впервые, говорил Бёрк, мы видим, как люди рвут в клочья свою родину столь варварским способом. Казалось, что раздирают живые тела, на самом же деле расчленяли только трупы.

В то время когда Париж, таким образом, окончательно за­крепил свое внешнее могущество, стало заметно, как внутри него самого совершается другое изменение, достойное не меньшего внимания истории. Вместо того чтобы оставаться только местом товарообмена, деловых сделок, потребления и развлечений, Париж окончательно становится городом заво­дов и фабрик. И этот второй факт придавал первому новое и гораздо большее значение...

Хотя статистические документы прежнего режима в боль­шинстве случаев заслуживают мало доверия, я считаю воз­можным без опасения утверждать, что за шестьдесят лет, предшествовавших Французской революции, число рабочих в Париже увеличилось более чем в два раза, тогда как общее население города за этот же период выросло только на одну треть» (ibid., p. 141 et 142).

При этом вспоминается книга Ж.-Ф. Гравье «Париж и французская пустыня» 9. По мнению Токвиля, Париж стал промышленным центром Франции еще до конца XVIII в. О па­рижском округе и способах предотвращения концентрации промышленности в столице начали размышлять не сегодня.

Кроме того, в управляемой из центра Франции, на всю тер­риторию которой распространялись одни и те же правила, об­щество было, так сказать, раздроблено. Французы не были в состоянии обсуждать свои дела, т.к. недоставало важнейшего условия формирования политических органов — свободы.

Токвиль дает чисто социологическое описание того, что Дюркгейм назовет дезинтеграцией французского общества. Из-за отсугствия политической свободы привилегированные классы и вообще разные классы общества не образовывали единства. Существовал разрыв между теми привилегирован­ными группами былого времени, которые утратили историче­ские функции при сохранении своих привилегий, и группами нового общества, играющими главную роль, но обособленны­ми от былой знати.

«В конце XVIII в., — пишет Токвиль, — еще можно было усмотреть разницу между манерами дворянства и буржуазии,

[246]

ибо нет ничего уравнивающегося медленнее, чем внешняя оболочка нравов, именуемая манерами; но все люди, выделяе­мые из народной массы, в сущности походили друг на друга. У них были одни и те же идеи, привычки; они отличались одина­ковыми вкусами, предавались одинаковым развлечениям, чита­ли одинаковые книги, говорили на одном языке. Они различа­лись только своими правами. Я сомневаюсь, чтобы подобное могло случиться где-нибудь в другом месте, даже в Англии, где различные классы, хотя и крепко связаны друг с другом общими интересами, нередко еще различаются духом и нрава­ми, т.к. политическая свобода, обладающая замечательными свойствами создавать между всеми гражданами необходимые отношения и взаимозависимость, не всегда нивелирует челове­ческие нравы. Только единоличное правление с течением вре­мени всегда неизбежно делает людей сходными между собой и взаимно равнодушными к своей судьбе» (ibid., p. 146).

Здесь узловой пункт социологического анализа Франции, предпринятого Токвилем. Разные привилегированные группы французского народа домогались одновременно одинакового положения и отделения друг от друга. Они в самом деле были схожи друг с другом, но их разделяли привилегии, манеры, традиции, и при отсутствии политической свободы они не су­мели обрести чувство солидарности, столь необходимое для здоровья политического организма.

«Разделение классов было преступлением старой монар­хии, а позднее стало ее оправданием, ибо когда все, кто со­ставлял богатую и просвещенную часть нации, не смогли боль­ше понимать друг друга и помогать друг другу в управлении страной, самостоятельное управление ею стало невозможным и потребовалось вмешательство повелителя» (ibid., p. 166).

Положение дел, описанное в этом фрагменте, имеет фун­даментальное значение. Прежде всего здесь мы встречаемся с более или менее аристократической концепцией управления обществом, характерной и для Монтескье, и для Токвиля. Уп­равление страной может осуществляться только богатой и просвещенной частью народа. Эти два прилагательных оба указанных автора решительно ставят рядом. Они не демагоги: связь между прилагательными кажется им очевидной. Но они тем более и не циники, ибо такая постановка вопроса для них естественна. Они писали в то время, когда люди, не владею­щие материальными средствами, не имели возможности полу­чить образование. В XVIII в. просвещенной могла стать лишь богатая часть народа.

В то же время Токвиль полагал, что замечает (а я считаю, что он заметил точно) характерное для Франции явление, объ­ясняющее первопричину революции (а я лично прибавил бы:

[247]

истоки всех французских революций), — это неспособность привилегированных групп французского народа прийти к со­глашению о том, как управлять страной. Данное обстоятельст­во объясняет многократность изменений политического строя.

Проведенный Токвилем анализ особенностей французской политической системы, на мой взгляд, отличается необычай­ной ясностью: его можно применять ко всей политической ис­тории Франции XIX — XX вв. Так, с его помощью объясняет­ся тот любопытный феномен, что среди стран Западной Евро­пы в период с XIX в. и по настоящее время Франция, будучи страной наименьших преобразований в экономической и соци­альной сферах, в политическом плане, вероятно, самая беспо­койная. Сочетание такого общественно-экономического кон­серватизма с политической суетой, очень легко объясняющее­ся в рамках социологии Токвиля, воспринимается с трудом, если искать буквальное соответствие между социальными и политическими факторами.

«Когда различные классы, разделявшие общество в ста­рой Франции, шестьдесят лет тому назад снова вступили в контакт друг с другом после очень долгой изоляции, которая объясняется многими преградами, они коснулись прежде всего болезненных точек друг друга и вновь встретились только для того, чтобы поносить друг друга. Даже сегодня (то есть век спустя. — Р.А.) сохраняется их взаимная за­висть и ненависть» (ibid,, p. 167).

Следовательно, главное в толковании Токвилем француз­ского общества заключается в том, что Франция в последний период существования старого режима была из всех европей­ских стран самой демократической в том смысле, какой при­дает этому термину автор, т.е. страной, где наиболее ясно бы­ла выражена тенденция к единообразию общественных поло­жений и к общественному равенству отдельных лиц и групп, и вместе с тем страной, где была менее всего развита политиче­ская свобода, общество в наибольшей степени олицетворяли традиционные учреждения, все менее и менее соответствовав­шие реальности.

Если бы Токвиль разрабатывал теорию современных рево­люций, он, конечно, изложил бы концепцию, отличающуюся от марксистской, по крайней мере от концепции, согласно ко­торой социалистическая революция должна произойти на по­следней стадии развития производительных сил в условиях ча­стной собственности,

Он намекал и даже недвусмысленно и неоднократно писал о том, что великими революциями современности, по его мне­нию, будут те, которые будут знаменовать переход от старого режима к демократии. Другими словами, токвилевская кон-

[248]

цепция революции носит, в сущности, политический характер. Именно сопротивление политических учреждений прошлого современному демократическому движению повсюду чревато взрывом. Подобные революции, добавлял Токвиль, вспыхива­ют не тогда, когда дела идут все хуже, а когда дела идут все лучше10.

Он нисколько не сомневался бы в том, что русская револю­ция гораздо больше соответствовала его политической схеме революций, чем марксистской. В 80-е гг. прошлого столетия экономика России переживала начало роста; между i860 и 1914 гг. Россия имела один из самых высоких показателей роста в Европе11. В то же время русская революция началась с восстания против политических учреждений старого режи­ма, в том значении, в каком Токвиль говорил о старом режиме в контексте Великой французской революции. Если бы ему возразили, что партия, пришедшая к власти в России, отстаива­ла совсем иную идеологию, он ответил бы, что в его глазах ха­рактерный признак демократических революций заключается в отстаивании свободы и постепенном переходе к политиче­ской и административной централизации. Для Токвиля не со­ставило бы никакого труда интегрировать эти феномены в свою систему, и он к тому же неоднократно показывал воз­можность существования государства, которое пыталось бы управлять всей экономикой.

В свете его теории русская революция является крушением политических учреждений прежнего режима в ходе модерни­зации общества. Этому взрыву содействовало продолжение войны. Русская революция закончилась приходом к власти правительства, которое, постоянно ссылаясь на демократиче­ский идеал, доводило до крайности идею административной централизации и государственного управления всеми делами общества.

Историков французской революции все время преследова­ла следующая альтернатива. Была ли эта революция катастро­фой или благотворным событием? Была ли она необходимо­стью или случайностью? Токвиль отказывается подписываться под тем или иным крайним тезисом. Французская революция, по его мнению, конечно, не простая случайность, она была не­обходима, если иметь в виду неизбежность уничтожения де­мократическим движением учреждений старого режима, но она не была необходимой именно в той форме, какую она приобрела, и в отдельных ее эпизодах. Была ли она благотвор­ной или катастрофической? Вероятно, Токвиль ответил бы, что она одновременно была и той и другой. В его книге, если говорить более точно, есть все элементы критики справа, выcказанное в адрес Великой французской революции, в то же

[249]

время есть ее оправдание историей, а в некоторых местах — неизбежностью того, что произошло; есть также и сожаление о том, что события не пошли по иному пути.

Критика Великой французской революции прежде всего направлена против литераторов, которых в XVIII в. именовали философами, а в XX в. называют интеллектуалами. Философы, литераторы или интеллектуалы охотно критикуют друг друга. Токвиль показывает роль, какую играли писатели во Франции в XVIII в. и в Революции, — мы продолжаем объяснять с вос­хищением или сожалением ту роль, которую они играют се­годня.

«Писатели дали народу, совершившему ее [революцию) не только свои идеи: они передали ему свой темперамент и свое настроение. Под их должным влиянием, в отсутствие всяких других наставников, в атмосфере глубокого невежества и су­губо практической жизни вся нация, читая их, усвоила инстин­кты, склад ума, вкусы и даже странности, естественные для тех, кто пишет. До такой степени, что, когда ей, наконец, при­шлось действовать, она перенесла в политику все литератур­ные привычки.

При изучении истории нашей Революции заметно, что ею управлял тот же дух, который стимулировал написание столь­ких абстрактных книг о системе правления. То же влечение к общим теориям, законченным системам законодательства и строгой симметрии в законах; то же пренебрежение существу­ющими фактами; то же доверие к теории; тот же вкус к ориги­нальности, изобретательности и новизне в учреждениях; то же желание переделать сразу весь общественный строй по прави­лам логики и в соответствии с единым планом, вместо того что­бы стремиться усовершенствовать его по частям. Страшное зрелище! Ведь то, что является достоинством у писателя, есть зачастую порок у государственного деятеля, и те же самые об­стоятельства, которые вызывают к жизни прекрасные книги, могут вести к великим переворотам» (ibid., p. 200).

Этот отрывок положил начало целой литературе. Например, первый том «Происхождения современной Франции» И. Тэна едва ли заключал в себе нечто большее, чем развитие темы зло­вредной роли писателей и публицистов12.

Токвиль развертывает свою критику путем анализа того, что он называет врожденным безбожием, проявившимся у ча­сти французского народа. Он полагал, что соединение религи­озного духа с духом свободы служит основой американской либеральной демократии. В книге же «Старый режим и рево­люция» мы обнаруживаем симптоматику противоположной си­туации13. Часть страны, усвоившая демократическую идеоло­гию, не только потеряла веру, но стала антиклерикальной и

[250]

антирелигиозной. В другом месте Токвиль объявляет, что он полон восхищения духовенством прежнего режима14, и не­двусмысленно и во всеуслышание выражает сожаление по по­воду того, что не было возможности защитить, по крайней ме­ре частично, положение аристократии в современном ему об­ществе.

Очень характерен для Токвиля следующий тезис, который не вошел в число модных идей:

«При чтении наказов (представленных знатью в Генераль­ные штаты. — Р.А.), — пишет он, — среди предрассудков и странностей аристократии ощущается ее дух и некоторые ее важные достоинства. Всегда будет вызывать сожаление то, что дворянство было разгромлено и искоренено, а не подчине­но власти законов. Поступая таким образом, мы лишили нацию необходимой доли ее субстанции и нанесли свободе рану, ко­торая никогда не заживет. Класс, веками возглавлявший обще­ство, приобрел в результате долгого и неоспоримого облада­ния величием благородство души, естественную уверенность в своих силах, привычку быть опорой общества — привычку, делавшую его самым надежным элементом общественного ор­ганизма. Он не только сам возымел мужественный характер. Своим примером он поднимал мужество других классов. Вы­корчевывая его, мы раздражаем даже его врагов. Ничто не сможет полностью заменить этот класс, а сам он никогда не сможет возродиться: он может вновь обрести свои титулы и ценности, но не душу своих предков» (ibid,, p. 170).

Социологический смысл этого отрывка таков: для сохране­ния свободы в демократическом обществе нужно, чтобы у лю­дей было чувство свободы и вкус к ней.

Бернанос, чей анализ Токвиля, несомненно, не отличается точностью, но подводит к тому же выводу, пишет о том, что недостаточно иметь свободные институты, выборы, партии, парламент. Необходимо также, чтобы людям была свойствен­на определенная склонность к независимости, к сопротивляе­мости власти.

Высказываемое Токвилем мнение о Великой французской революции, как и чувства, которыми он руководствовался при этом, — все это как раз то, что Конт объявит заблуждением. По мнению Конта, попытка созыва Учредительного собрания была обречена, потому что ставила себе целью синтез теологи­ческих и феодальных учреждений старого режима с совре­менными учреждениями. Итак, утверждал со свойственной ему прямолинейностью Конт, синтез взятых напрокат учреж­дений, связанных с совершенно иным образом мыслей, невоз­можен. Токвиль отнюдь не противился уничтожению учреж­дений старой Франции демократическим движением (оно ведь

[251]

непреодолимо), но он хотел, чтобы сохранилось как можно больше учреждений старого режима в рамках монархии, а также традиций аристократии, чтобы сохранить свободы в об­ществе, которое стремится к благополучию и приговорено к социальной революции.

Для такого социолога, как Конт, невозможность созыва Уч­редительного собрания — это исходный пункт. Для социолога типа Токвиля — созыв его, во всяком случае, желателен (при этом он не высказывается по поводу того, возможен он или невозможен). В политическом отношении Токвиль благоскло­нен к первой французской революции, к Учредительному со­бранию, и именно этот период вызывает у него ностальгию. Важным моментом Великой французской революции, истории Франции был, по его мнению, тот момент, когда вера и безгра­ничная надежда воодушевляли французов.

«Я не думаю, чтобы когда-нибудь в истории, где-нибудь на земле наблюдалось подобное множество людей, столь искрен­не проникнутых страстью к общественному благу, забыв о собственных интересах, столь поглощенных созерцанием ве­ликого замысла, столь преисполненных решимости поставить ради него на карту все, что имеют люди самого дорогого в жизни, сделать усилие над собой, чтобы стать выше своих мелких страстишек. Это как бы общий капитал выплеснувших­ся страстей, мужества и самоотверженности, отданный на ве­ликие дела французской революции. Это зрелище было крат­ким, но несравненным по красоте; оно никогда не изгладится из памяти людей. Его заметили все зарубежные нации, все ему аплодировали, всех оно взволновало. Не ищите места, столь удаленного от Европы, что оно осталось бы там незаме­ченным и не породило бы восхищения и надежды. Такого мес­та просто нет. Среди громадного множества воспоминаний, оставленных нам современниками Революции, я никогда не встречал таких, в которых не говорилось бы о неизгладимом впечатлении от зрелища первых дней до событий 1789 г. Всех Революция наделяет ясностью, живостью и свежестью эмо­ций молодости. Я осмелюсь утверждать, что на земле есть только один народ, который мог поставить такой спектакль. Я знаю свой народ. Я отлично вижу не только его ошибки, про­махи, слабости и беды. Но я знаю также, на что он способен. Есть дела, которые в состоянии задумать только французский народ, существуют благородные намерения, которые осмелит­ся предпринять только он один. Только он может однажды взять на себя общее дело человечества и сражаться за него. И если он предрасположен к глубоким падениям, то он отлича­ется и возвышенными порывами, которые неожиданно возно-

[252]

сят его на такую высоту, какой, другой народ не достигнет ни­когда» (ibid., t. II, 2-е vol., p. 132 — 133).

Здесь мы видим, как Токвиль, известный своим критиче­ским отношением к Франции и на деле продемонстрировав­ший его, сравнивая развитие Франции и англосаксонских стран и сожалея о том, что ее история непохожа на историю Англии или США, готов в то же время превратить самокрити­ку в самовосхваление. Его выражение «только Франция» мо­жет вызвать в памяти другие речи об уникальности страны. Токвиль пытается с помощью социологического метода сде­лать события понятными, но у него, как и у Монтескье, фоном служит идея национального характера.

К тому же тема национального характера проводится в его работе вполне определенным образом. В главе о литераторах (книга III, глава 1-я) Токвиль отказывается от объяснения при помощи национального характера. Напротив, он утверждает, что роль, которую играли интеллектуалы, не имеет ничего об­щего с духом французской нации и скорее объясняется обще­ственными условиями. Литераторы погрузились в абстрактные теории из-за того, что не было политической свободы, сами они были далеки от практической жизни и, таким образом, не ведали о реальных проблемах управления.

Эта глава Токвиля кладет начало анализу (сегодня очень модному) роли интеллектуалов в обществах, ставших на путь модернизации, интеллектуалов, в сущности не знающих про­блем управления и опьяневших от идеологии.

Наоборот, когда речь заходит о Французской революции и периоде ее величия, Токвиль склонен набросать нечто вроде синтетического портрета в стиле Монтескье. Этот синтетиче­ский портрет представляет собой описание поведения коллек­тива, однако поведение не является убедительным объяснени­ем, ибо оно само есть столь же результат, сколь и причина. Тем не менее поведение достаточно самобытно, специфично, чтобы социолог мог в конце своего анализа свести свои на­блюдения к совокупному портрету15,

Второй том «Старого режима и революции» Токвиль наме­ревался посвятить дальнейшим событиям, т.е. революции, ана­лизу роли отдельных личностей, случайностей и совпадений об­стоятельств. В опубликованных заметках Токвиля есть немало записей о роли общественных деятелей и простых людей.

«Больше всего меня поражает не столько гениальность тех, кто служил Революции, желая ее, сколько своеобразная глу­пость тех, кто ей способствовал, не желая этого. Когда я раз­мышляю о Французской революции, я удивляюсь изумительно­му величию самого события, его блеску, замеченному в дале­ких краях, ее мощи, потрясшей более или менее все народы.

[253]

Я размышляю далее об этом суде, который столь способст­вовал Революции, и я вижу здесь самые банальные картины, в которых может раскрыться история: легкомысленные или неу­мелые министры, распутные священники, пустые женщины, отважные или алчные придворные, король, наделенный лишь бесполезными или опасными добродетелями. Однако я понимаю, что эти незначительные персонажи облегчают, подталки­вают, ускоряют грандиозные события» (ibid., p. 1 16).

Этот блестящий фрагмент имеет не только литературную ценность. В нем, я думаю, присутствует системное видение, которое раскрыл бы нам Токвиль, если бы смог закончить свою книгу. Будучи социологом в исследовании первопричины и показав, каким образом постреволюционное общество в ог­ромной мере подготовлено дореволюционным обществом, его административным единообразием и централизацией, он затем попробовал проследить ход событий, не упраздняя того, что было для Монтескье, как и для него, самой историей, того, что происходит при данном стечении обстоятельств, столкновени­ях случайных событий или решений, принимаемых индивида­ми, и что могут легко представить себе другие. Есть некий план проявления необходимости исторического движения и есть другой план — проявление роли людей.

Существенным фактом, по Токвилю, было поражение Уч­редительного собрания, т.е. неудачная попытка синтеза добро­детелей аристократии или монархии и демократического дви­жения. Именно эта неудача, по его мнению, стала препятстви­ем на пути достижения политического равновесия, Токвиль считал, что Франция того времени нуждалась в монархии, но он раскрыл и слабость монархического сознания. Он думал, что политической свободы можно было достигнуть только в том случае, если бы дело кончилось централизацией и едино­образием управления. Ведь централизация и административ­ный деспотизм казались ему связанными с демократическим движением.

Тот же самый анализ, который раскрывал тягу американ­ской демократии к либерализму, объяснял опасность отсутст­вия свободы в демократической Франции.

«В итоге, — писал Токвиль в стиле, отличающем политиче­скую платформу центристов и их критику крайних позиций, — я и сейчас думаю, что просвещенный человек со здравым смыс­лом и добрыми намерениями в Англии был бы радикалом. Я ни­когда не мог представить себе соединения этих трех качеств у французского радикала».

Тридцать лет тому назад в ходу была такая шутка в отноше­нии нацистов: всем немцам в целом присущи три качества - ум, порядочность и приверженность гитлеризму, но каждый

[254]

из них в отдельности никогда не обладает более чем двумя этими качествами кряду. Токвиль говорил, что человек просве­щенный, здравомыслящий и с добрыми намерениями не мог во Франции стать радикалом. Радикал, если он просвещенный и с добрыми намерениями, лишен здравого смысла. Если же он просвещен и обладает здравым смыслом, то лишен добрых на­мерений.

Само собой разумеется, что здравый смысл в политике — объект противоречивых суждений и зависит от предпочтений каждого. Конт не поколебался бы заявить, что ностальгия Токвиля по Учредительному собранию лишена здравого смысла.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...