Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Открытое письмо виноделу Веделю, проясняющее события




ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО ВИНОДЕЛУ ВЕДЕЛЮ, ПРОЯСНЯЮЩЕЕ СОБЫТИЯ

 

Дорогой Эдуард Августович!

Я ставлю точку и отсылаю вам эти листы – вам, как старейшему обитателю Абрауских гор, одному из седых отцов нашего винодельческого искусства, бережливому суровому садовнику многих поколений рабочих и мастеров.

Жизнь спешит, и ни одно перо не способно угнаться за ее баснословным движением. Совершенно бессмысленно пытаться остановить ее на мгновенье и думать, что хотя бы самый точный и молниеносный объектив способен запечатлеть ее выражение. Такой портрет дня, недели, месяца равнозначащ гримасе мгновенного снимка, где вместо улыбки застыла искаженная судорога и где исчезла жизненная правда, ибо она есть движенье, непрерывное измененье, неустанная игра противоречий. Ее масштабы грандиозны и в протяжении и в объеме. Погоня за тем, «что есть на самом деле», повторяет сказку о Жар‑ птице, и в руках регистраторов жизни всегда остается лишь несколько смятых перьев, уродливых перьев – не больше, не меньше.

Я написал о том, чего никогда не было на берегах вашего озера. В самом деле, вы никогда не встречали ни яростного Поджигателя, ни вероломного Овидия, вы не видели в глаза Винного Секретаря, Живописца и его миловидной сестры, а старый бондарь Бекельман не спасал девушки, бросившейся в пучину волн ветреным утром в осень тридцатого года. Не существовала и не существует на свете высокая караульщица, как и соломенный шалаш с дымом костра на бахчах долины Дюрсо. Жан‑ Суа Ван‑ си спокойно караулил свои участки – и сейчас, наверное, спит, как всегда, с ясной и спокойной душой. Ничего не было. Был превосходный художник и человек – Иван Малютин, никогда не говоривший и не думавший того, что говорил и думал мой Живописец, и, повидимому, был заезжий журналист, мой приятель, любитель поговорить с мастерами вашей профессии. Он внимательно изучал хозяйство совхоза, бывал на собраниях, помогал чем мог, сиживал в подвалах и частенько проводил вечера на веранде «Виллы роз». Если память не изменяет, он был дружен с Директором, А. Н. Фокасьевым, А. С. Доброштановым, с профессором Антоном Михайловичем, с И. П. Придачиным и многими другими. Он сочинил обо всем этом длинную историю и рассказал мне…

Его сейчас нет в Москве, но я запомнил наши ночные разговоры и восстановил их, как умел. Перед отъездом добрый приятель сознался, что многое говорил от себя. «Но, – добавил он, – все же это и есть настоящая правда»… Думаю, что я его понял. Он всегда говорил, что в нем постоянно борется несколько начал, и утверждал, что в человеке всегда живет несколько противоречивых людей. Его слова: «Жизненная удача, счастье, а следовательно жизненная талантливость – утвердить в себе наиболее ценного и нужного своему времени». Под эпохой реконструкции для интеллигента‑ разночинца он подразумевал прежде всего именно это. Литературную критику он оценивал по способности ее помогать в этой работе. Я помню, он отзывался о ней вообще достаточно резко. Да, чтобы не забыть! Он пропробовал наметить некоторые черты своего поколения и символизировал эти начала выдуманными героями. Рассказ очень прост: жил‑ был один человек, в его душе сражались эти начала – вот и все. Кажется, так.

Это поколение близко и мне.

На прилагаемых листах я восстановил штрихи его памяти, некоторые мысли и чувства – в меру моих сил и таланта рассказчика. Вы прочтете здесь помимо выдумки, о многих живых и здравствующих ныне людях и, как художник и артист, конечно, поймете, какие трудности мне пришлось испытать, бесцеремонно пригласив их на сцену повествования. Но я полюбил тот драгоценный уголок земли, где живете вы, и, слушая рассказы об искусстве, столь героически пронесенном сквозь бури истории людьми, для которых труд – знамя и честь жизни, привязался к этому имени Абрау‑ Дюрсо… Признаюсь, странное волнение охватывает меня, когда я встречаю на витринах характерные бутылки и слышу их название.

Наше время сурово к роскоши, но только наше время превратит роскошь в предмет разумной потребности каждого жизнерадостного и неугомонного человека. Что же касается вопроса о вреде табака, – то я согласен, что полезнее всего не курить до головной боли.

Сердечный привет!

 

Москва, 17 июня

тридцать первого года.

 

II

 

Иг. Малеев

Рассказ о гуманности

 

 

Рассказ

 

Нежно‑ голубой коридор, и блестит он, словно вырублен в льдине. Поближе к лампочкам стены прозрачны и переливчаты.

В руках у белой женщины – таз со льдом. Откуда лед? Может быть, со стены? Она с изъяном в одном месте.

Белая женщина стара. Отекшие ее ноги обуты в спортивные туфли – тапочки. Женщина бредет, шаркая туфлями, она устала. А тут еще развязались шнурки халата…

– Сестрица, родненькая, тесемку мне завяжите.

Сестрица не в пример моложе и красивее. Желтые туфли – французский каблук. Халат из тонкого полотна застегивается спереди на блестящие пуговицы. В верхнем кармане – футляр от термометра; он щегольски торчит, как самопишущая ручка. Сестра ставит на подоконник никелированный стерилизатор. Подобно всем предметам, имеющим отношение к электричеству, он строг и изящен.

– Зачем же, нянюшка вам столько льду понадобилось? Все тащите и тащите…

Старуха подставляет широкую спину.

– Я вот посыплю лед солью, а сама лягу вздремнуть… Сколько пройдено сегодня, подумайте! От нас на Театральную – пешком через весь город!

– Зато с оркестром, нянюшка!

И молодая вспоминает пасть геликона. Когда луч прожектора, случалось, проникал в эту пасть, младший ординатор Овечкин любезно склонялся к ней:

– Вам не кажется, Клавдия Дмитриевна, что это напоминает горло больного в кабинете ортоларинголога?

– Конечно, напоминает. «Скажите „а“. – Га, га, га…» говорит геликон.

Клавдия Дмитриевна несла с ординатором один из двух шестов, поднимавших над головами кумачевый транспарант с лозунгом. Ветер рвал полотнище, и если, борясь со стихией, сестра иногда касалась плечом своего спутника, то никто не мог бы подумать, что это сделано нарочно.

Всем было весело. Даже санитар Закон, мрачный человек, улыбался Клавочке.

– Вот это интересно! Когда больного на носилках несут, нужно итти вразнобой, не в ногу. А тут, извините, – раз, два, раз, два… Левой, левой!

Он командовал громко – «раз, два»… Фельдшер, которому местком поставил на вид попытку использовать Закона в личных целях («оторвал от прямых обязанностей, послав за бутербродом», – так сказано в протоколе), послушался командира и тотчас же переменил ногу.

– Клавочка, переходите ко мне работать, – шептал ординатор.

Она обрадовалась приглашению, однакоже с ответом не спешила.

– Ах, шест, шест держите, товарищ Овечкин!

Улица чернела людьми. Прохожие выстроились шпалерами. Светились окна комиссионного магазина. «Продали выдру или еще висит? » Сестрица давно привыкла к этой комиссионной шкурке и про себя называла ее «моя выдра». Ей хотелось заглянуть в окно, она даже подпрыгнула, хотя это очень тяжело в ботиках. И все‑ таки посмотреть витрину не удалось – стекла заиндевели. «Дураки! Не могут поставить электрический вентилятор! »

– Клавдия Дмитриевна, вы на меня дуетесь? – заискивал Овечкин.

– Да! – ответила сестра и рассмеялась.

Она и сейчас смеется, припоминая эти подробности.

– Ой, щекотно! – ежится старуха. – Боюсь щекотки.

– Ничего, нянюшка, последний шнурок завязываю, потерпите.

Несложная процедура наконец закончена. Свободной рукой старуха одергивает халат.

– Ну, спасибо… А как вам наш Андрей Петрович понравился? Вот уж никогда не ожидала!

Сестра сняла блестящую крышку стерилизатора. Она смотрится в нее, как в зеркало.

– Такой добрый, такой хороший, – продолжает старуха, – и вдруг…

– Да… – вздыхает сестрица. (От этого вздоха крышка потеет, становится матовой, Клавочка спешит протереть ее рукавом). – Да, да… Профессор, директор клиники… Как он кричал! Ужасно вспомнить!

О том, ради чего собрали их и выстроили в колонны, Клавдия Дмитриевна подумала, только когда свернули к Театральной. Рядом несли чучело в фуражке с молоточками; смешное чучело – дрыгает ногами и разевает рот. На него похожа игрушка, которую Клавдия Дмитриевна подарила как‑ то своему племяннику. Мальчик тянул за нитку и громко смеялся. Но взрослый человек, дергавший за канат, и не думал смеяться. Напротив, он был серьезен, даже зол, и это совсем не подходило к его легкомысленному занятию. Геликон, еще минуту назад так добродушно охавший в каком‑ то садовом марше, теперь рычал грозно. Снежинки шарахались от него в панике. И Овечкин не приставал больше с расспросами; он судорожно вцепился в шест, как будто хотел вырвать его из рук сестры. «В этом доме их судят сегодня», – вспомнила женщина. Она оглянулась по сторонам. Уже не люди, а лошади стояли шпалерами. Неподвижно стояли лошади и грызли железо. А позади, там, где был комиссионный магазин, громоздилась высокая будка на колесах. Она содрогалась и клокотала, оттуда тянуло запахом отработанного масла. Клавочка еще недавно смотрела фильм «Электрический стул». Ей стало страшно. «Овечкин, дайте руку! » Овечкин руку не дал. «И, как один, умрем…» – подхватил он отчаянным голосом. Прожектора рассекали небо, скользили по толпе, паруса знамен колыхались над ней, а редкие факелы – фонарики на бакенах – определяли фарватер. Омываемая с трех сторон, но неподвижная, как пристань (ее украсили праздничными флагами), высилась площадка грузовика…

– Помните, сестрица, когда подошли к машине…

– Да, да. Он вскочил на подножку и стал кричать громче всех: «Смерть изменникам! » И это – врач, гуманный человек, спасший тысячи жизней! Требует расстрела – и для кого? Для своих же коллег, профессоров. Я сразу узнала его голос – громкий и ясный, как на операции.

Старушка с необъяснимой поспешностью принимается искать бородавку на подбородке:

– А какой он был страшный! Глаза горят, чуб седой по лбу разметался…

Сестрица снова глядит на себя в импровизированное зеркало. Она приводит в порядок локон, выбившийся из‑ под косынки.

– Не хочется им, верно, умирать, – сокрушается няня. – Мне портрет одного показывали: совсем еще молодой.

Старуха раскрыла сегодня газету, как крышку гроба. Фотографии – лица незнакомых покойников; они возбуждали страх, почтение и, главное, любопытство.

– Молодой, – повторяет Клавочка. – Блондин или светлый шатен. У него очень правильные черты лица… Ну, идите, идите, а то ваш больной, пожалуй, ноги протянет.

Старуха берет таз поудобнее и смеется одним ртом:

– Спешить некуда, сестра. Ничего с ним не сделается. Будет жить до самой смерти.

Она идет, не оглядываясь, в свою палату. Вслед за ней по кафельным плитам цокают каблучки Клавдии Дмитриевны.

Опустевший коридор снова становится ледяным. Нежно‑ голубой цвет его – только защитная окраска, только лицемерное намерение приукрасить холод и жесткость. Люди давно привыкли к тому, что холодный воздух не имеет запаха. А этот холод, эти ледяные стены пахнут приторно‑ сладко. Обман и западня – во всем. Голубой коридор – преддверие операционных зал – изолирован от всей клиники («чтобы не стонали под руку хирургу»). На полу, если присмотреться, легко увидеть следы колес. Каждый день по коридору шелестит шинами подвижной стол. Больной лежит на спине. Стол этот – уравнитель. Всякое мировоззрение он снижает до детского уровня, до уровня теологии. По коридору снуют люди в белых колпаках, с лицами, завязанными марлей. В лучшем случае – это агенты Ку‑ клукс‑ клана. Каждый жест задрапированного человека внушает подозрения и страх.

Столик катится часто. Санитара, приставленного к нему, сослуживцы называют «Взад‑ назад».

Коридор вырублен в льдине. Поближе к лампочкам – стены прозрачны, сквозь них видна вода. И стены не выдерживают ее напора. Вот образовывается трещина; голубой прямоугольник медленно начинает отходить одним боком от стены. Сейчас сюда хлынет море…

Впрочем, это только приоткрывается дверь. Она в двух шагах от того места, где разговаривали женщины. Дверь приоткрывается, выглядывает русая голова и тотчас же исчезает.

Там, за дверью, как облака на картинах Рубенса, под смутным потолком тяжелыми вещными массивами неподвижно висит табачный дым. Лампочка в матовом абажуре не в состоянии преодолеть его пепельной мглы. В комнате пасмурно – вот‑ вот сорвется дождик… Только здесь, в дежурной, врач может позволить себе закурить.

На клеенчатом диванчике – грузный мужчина. Он уже в летах, борода на три четверти седая. Серый костюм сидит на нем отлично, сорочка прохладно‑ свежа, синий галстук повязан бережно.

– Ушли? – спрашивает он громким шопотом.

Молодой человек в халате утвердительно кивает. Он смущен, на лице его неопределенность и поиски подходящего выражения.

– Вот я и злодей! – спокойно посмеивается тучный. – Скажите, Овечкин, у меня действительно был такой кровожадный вид?

– Кровожадный – едва ли, а сердитый – наверняка.

Овечкин бесшумно подкатывает к дивану столик на одной ножке (такими столиками обставляют операционные). На куске марли – чайник и два стакана. Нехватает ложки. Овечкин предлагает гладко выструганную дощечку – из тех, с помощью которых врачи осматривают горло больным.

– И вот такие международные Клавочки профессорского звания именуют себя гуманистами, – Андрей Петрович старательно размешивает сахар в стакане. – А почему гуманисты – один бог знает! И у нас, уже по безграмотности, утверждают за ними эту кличку. Гуманность и гуманизм – все летит в один котел, благо налицо филологическое сходство. Я, знаете ли, высоко ценю гуманизм, – это Шекспир, это Рабле, не знавшие филистерской жалости к врагам своего общества. Я верю в гуманизм, верю в эпоху мирового социалистического возрождения. Прошу запомнить: гуманизм – это Ренессанс, великое дело будущего, и пусть не примазываются к нему профессора со своей кухонной гуманностью.

Овечкин попыхивает папироской так быстро, что вся она сохраняется на мундштуке в виде огненного скелета.

– Дура баба! – кипятится Андрей Петрович. – Ведь, главное, сама несла плакат с лозунгом: «Смерть изменникам! »

Чтобы не закапать брюки, он прикрывает колени носовым платком.

– Шайка негодяев готовила гибель миллионам людей. Накрыли эту шайку. И тут наши рыцари гуманности начинают оплакивать десяток разбойников. Это все равно, что мы с вами стали бы точить слезу над гноящимся апендиксом, который угрожает всему организму… Вы обратили внимание, каким тоном обо мне говорила няня? Точно я ее обманул, точно десять лет прикидывался обходительным человеком, чтобы сегодня поразить ее предательски в самое старушечье сердце. «Такой хороший, такой добрый – и вдруг…» Где‑ нибудь Андрей Петрович да и сфальшивил. Чепуха! Я, милый мой, – хирург, старый хирург, с двадцатилетним стажем, и, смею думать, человек гуманный.

Овечкин искоса смотрит на профессора.

– Что‑ то я не пойму, – говорит он. – Вы только что порицали «кухонную гуманность», а теперь сами называете себя гуманным человеком!

– То есть вы хотите спросить, какой смысл я вкладываю в это слово? – переспрашивает Андрей Петрович и задумывается на минуту. – Можно пояснить это примером. Хотите, расскажу?

– Очень хочу, но ведь уже поздно. Вам бы и отдохнуть пора.

– Да нет уж, останусь здесь. Нужно подождать, покуда проснется этот больной, – которому оперировали печень. У меня сильные подозрения насчет коллапса, – сердце никудышное, как, впрочем, и у всех литейщиков.

Овечкин морщится: ему, дежурному врачу, профессор не хочет доверить больного.

Андрей Петрович вытряхивает папиросу «Огонек». Дрянненькая папироса! Он вертит ее в руках и говорит удивленно:

– А ведь курю!

Дежурный врач подносит спичку.

– Историйка моя, пожалуй, отвечает на ваш вопрос.

Андрей Петрович отхлебывает из стакана и снова удивляется себе:

– Ну и чай! Тогда, в одиннадцатом году мы пили утренний чай в анатомичке. Сторожиха самовар держала. Две копейки в накладку… В одиннадцатом году, видите ли, меня снова приняли в петербургский университет. Без жульничества, не обошлось, но приняли сразу на четвертый курс. Да и пора было – мне уже перевалило за тридцать. Семинарий у нас был небольшой (на старших курсах так водилось), но публика подобралась отличная – все социалисты… ну, с известными нюансами, разумеется. Работали много. У меня даже койку в трех местах просидели, пришлось веревкой подвязывать. Но большую часть времени той осенью мы провели в анатомичке, над трупами. Славная в Питере анатомичка! В секционных заликах тепло и, я бы сказал, уютно. Насчет запахов – формалина не жалели, да и принюхались все…

С минуту он молчит в нерешительности. Так человек перед туго набитым книжным шкафом касается пальцами переплетов и не знает, что бы выбрать ему из этого богатства, а главное – какую последовательность установить.

– Вот здесь, в анатомичке вся история и происходила, – продолжает наконец Андрей Петрович.

Рассказ его обретает русло.

……………………………………………………………………………………………………………………………

…Швейцар принял от меня шинельку.

«Калош не будет? » – говорил он всегда с насмешкой, глядя на грязные мои штиблеты. А в этот день, третьего сентября, даже так выразился:

– Калош не будет, конечно?

Я устал, злился, но ничего не ответил. Что за жизнь! Только еще девять часов, а я успел дать утомительнейший урок двум балбесам, которых натаскивал за семь целковых в месяц. Какие уж тут, к чорту, калоши!

Архитектор, строивший это здание, хотел, вероятно, создать пантеон для умерших бродяг. Торжественное здание. Коридоры украшены статуями Гиппократа, Герофила, Клавдия Галена и наконец Пирогова. Все они в римских тогах и лавровых венках. Лестница широка, а купол над ней, как в храме, украшен изображением страшного суда. Я прошел мимо больших аудиторий, где занимались первокурсники. По голосу узнаю профессоров. Как давно я с ними расстался! У дверей – юнец, вчерашний гимназист. Он опоздал и не решается теперь войти в аудиторию. Заметив меня, краснеет и с шумом отворяет дверь… В боковых коридорах – маленькие секционные залы, для кончающих. Непринужденный спор, веселая шутка, смех господствуют здесь. Я изобрел даже игру: быстро прохожу по коридору и из обрывков фраз, доносящихся из разных дверей, составляю порой очень веселый в своей бессмысленности рассказ.

Наша комната была отмечена статуей итальянца Мондини, который прижимал к своей высохшей груди череп и свиток пергамента.

Славный у нас был залик! Выкрашенный масляной краской с узором, пол деревянный, даже паркетный, а вся мебель, включая сюда и покойницкий стол, темных тонов – под дуб.

Когда я вошел, работать еще не начинали.

В углу сидел наш староста, Зингенталь. В том, что мы выбрали именно его, многие усматривали демонстрацию. Тогда в Новороссийском университете был убит союзниками Иглицкий – студент из евреев… Как он был худ, наш Зингенталь, – сплошной профиль! Вдобавок руки тряслись невыносимо. Бывало, если нужно подчеркнуть в тексте книги, то от руки сделать этого не мог – пользовался линейкой.

В противоположном конце зала устроился другой мой товарищ, Козлов. Имя это вы, вероятно, встречали в учебниках диагностики. Василий Иванович, или просто Вася был самым веселым и жизнерадостным в нашей компании. Таким и остался… А надо вам знать – у этого человека нехватало целой ноги! Еще в детстве отрезали: воспаление костного мозга. Однако же привык и утешился. По комнате передвигался всегда без костылей, прыгая на одной ноге. Мысль о протезе отвергал решительно: «Нет уж, знаете, – надену протез, а мне место в трамвае уступать перестанут. К тому же кончится экономия на носках. Не хочу! » Старосту нашего даже злила такая веселость: «Что за легкомыслие! Нельзя же так издеваться над собой! »

Вася сидел верхом на скамейке и играл ланцетом «в ножичка». Вам не приходилось?.. Отличная игра.

– Чем мы займемся сегодня? – спросил я у Зингенталя.

– Левшин режет народ на роландовой точке. Это обязательный вопрос. Нам бы следовало повторить.

– А! Ну, ну… – быстро согласился Вася. – Скажите, чтобы приготовили труп. А мы с тобой пока сыграем в ножичка. Я предлагал Зингенталю – отказывается, говорит – перерос.

Сели играть. С холода руки не слушались. Раз за разом я отдавал ланцет Козлову. Все не выходил третий прием: нужно подбросить нож с ладони так, чтобы он, сделав полный оборот в воздухе, уткнулся в доску.

Пришел сторож. Вместе с Зингенталем они выкатили на середину труп. Обычно держали их у нас в стенном холодильнике.

Обогнал меня Вася. Он уже играл «с коленка». Я попробовал придраться:

– Нет, брат, ты с культяпки не играй. Так всякий дурак умеет! Будь добр – с коленка.

– Пожалуйста, – протянул он небрежно и без промаха вогнал ланцет в скамью.

Сторож достал бритву из облезлого футляра.

– Этот труп, господа, на две недели отпущен, так что поаккуратней, будьте добры.

– Тут же ничего нет, – окрысился Зингенталь. – Сплошные кости! Где мясо, я вас спрашиваю?

Он был похож на старую женщину, которая бранится в мясной лавке. Пока я в десятый раз неудачно пытался перешагнуть через роковой рубеж, Вася оглядел мертвеца.

– Опять пьяницу привезли. Сердце – патологическое, как дважды два. А мне нужно нормальную анатомию изучать.

Староста торопился с выводами:

– Когда студентов нагайками разгонять, так это они умеют, а достать приличный труп – выше их административных способностей. Не можете достать, так сами ложитесь на стол… Я вас прошу, – брейте его наконец! – крикнул Зингенталь неожиданно на сторожа и ударил кулаком по цинковой настилке. – Тоже куафер!

Нетрезвый был труп – это верно: лицо синее, опухшее, вены – как корабельные канаты, и гримаса на черных губах. Удивленная гримаса. А чего же тут удивляться? Алкоголики так обычно в канавке и кончают…

Козлов делал заключительный номер: двумя пальцами он раскачивал ланцет у собственного носа. Раскачал, бросил. Ланцет завертелся в воздухе и упал плашмя.

– Бывает и на старуху проруха, – тотчас же утешился Вася. – Посмотри, староста по своей нелегальной специальности работает.

Зингенталь стоял на табуретке и старательно приклеивал к стене объявление. Оно гласило: «Коллеги, имейте совесть, кладите препараты на место. Я же за них отвечаю! »

Сторож добривал мертвеца. Рыжие слипшиеся космы оставались еще кой‑ где на затылке. Спереди все было чисто. Серого цвета кожа обтягивала бугристые шишки и кровоподтеки. Сторож торопился и водил бритвой без разбора.

– Захарыч! – крикнул Вася. – Побойся бога! Ведь от такого бритья и покойник взвоет.

– Ничего, он привыкши.

Я наконец воткнул ланцет в доску. Козлов поздравил меня, даже руку пожал. Но зато сам он застрял на последнем приеме. Раскачивал‑ раскачивал около носа, но ланцет все‑ таки упал на рукоятку.

– А, понимаю: у меня ведь насморк, – сказал он серьезно и полез за платком.

Зингенталь все любовался своим объявлением. Он подходил к нему с баночкой и наливал клей на уголки, чтобы прочнее держалось.

– Кстати, надо будет среди нашей публики распространить новый способ расклейки. – Козлов говорил это шопотом. – Зимой достаточно поплевать на листовку, чтобы она примерзла к стене. Очень удобно: руки свободны, и риску меньше. Это мне рассказала Вера Михайловна, когда мы у них были в последний раз.

Вера Михайловна приходилась родной сестрой нашему товарищу Абраменко. Бывалая женщина. Она успела отбыть срок административной ссылки где‑ то очень далеко, в верховьях Камы, и вернулась сюда совсем больной. Не знаю точно, сколько лет ей было тогда – сорок или вроде того. Для Абраменко – человека молодого и совершенно одинокого – Вера Михайловна была чем‑ то вроде второй матери, а наш кружок в глаза и за глаза называл ее своим шефом. В свободное время мы любили собираться у постели больной, устраивали консилиумы, тут же жарко спорили о ходе болезни, а отспорившись, садились за «подкидного дурака». Вера Михайловна безропотно позволяла выстукивать себя, но к нашим заключениям едва ли относилась серьезно. Тоном совершенно постороннего человека она мирила спорщиков: «Стоит ли волноваться, товарищи? Помру – вас не спрошу». Зингенталь – человек нетерпимый и мало тактичный – отвечал в таких случаях: «Речь вовсе не о вас, Вера Михайловна. Дело это принципиальное, академический спор. Понимаете? » Она не обижалась. «Тогда дайте закурить». Абраменко бледнел и волновался: «Вера, прошу тебя!.. » Но она подмигивала брату и папироску все‑ таки брала. «Ведь всего третья сегодня». Вера Михайловна рассказывала о своей прошлой работе много и охотно. Васе особенно нравилось, что рассказы эти носили характер деловых сообщений. Расскажет о новом экономном способе варки гектографов, научит, как обновить исписанную восковку, и все – обстоятельно, с точными рецептами. Было чему поучиться. Когда Вася при мне поблагодарил Веру Михайловну, она усмехнулась криво, по‑ мужски: «А как же! Сдаю дела…»

Ланцет все переходил из рук в руки.

– Тебе не надоело? Бросим, – предложил Вася.

Бросим.

– Как по‑ твоему, есть надежда, встанет она?

Вася закинул здоровую ногу на культяпку. Он внимательно рассматривал свой одинокий башмак.

– Трудный вопрос… Ведь у нее каверны величиной с кулак.

– Ну, это ты хватил – с кулак! С кулачок трехлетнего ребенка, даже двухлетнего.

Вася сердится, считая, вероятно, меня тенденциозным придирой.

– Я вот смотрю – она хоть и в шутку, но часто говорит о смерти. Безнадежные туберкулезники, наоборот, о смерти и не помышляют.

Этот аргумент и мне показался убедительным. Я не стал спорить с Васей.

– Согласен? Правда? – продолжал он. – Ее только кормить теперь надо как следует – маслом, медом… Я вот собрал шесть с полтиной среди второкурсников, Зингенталь три рубля обещал… Зингенталь, вы деньги приготовили?

Наш староста глянул на Козлова исподлобья.

– Ведь я же обещал… Давайте приступим к занятиям. Труп ждет.

В два прыжка Вася был у стола. Мертвец лежал на спине, и гладко выбритая его голова была поднята высоко подставкой. Местами на голове видны были порезы, но кровь из них не шла.

Зингенталь стоял рядом, с сантиметром в руках. Он успел обмерить окружность головы мертвеца по экваториальной линии и теперь записывал результаты на бумажке. Так портной или, лучше, шапочник снимает мерку со своего клиента. Я смочил губкой серую кожу и стал чертить химическим карандашом на голове мертвеца, расставляя буквы латинского алфавита. Один раз ошибся: написал букву не там, где следовало. Пришлось это место выскабливать ланцетом.

Мы уже готовились наложить крониометр (Вася держал его в руках), но в эту минуту дверь распахнулась. В комнату ворвался последний из нашей компании – Венский. Этот человек, всегда степенный и аккуратный, даже слишком аккуратный (за что мы и прозвали его «Венский шик»), сегодня был на себя не похож. Только событие исключительной важности могло послужить тому причиной. Зингенталь, впрочем, не находил этого.

– Вы опоздали, Венский, – выговаривал он, – а сейчас позволяете себе шуметь…

Венский дышал тяжело и только махнул рукой: мол, отвяжитесь. Халат, высоко подоткнутый за пояс, чтобы не выглядывал из‑ под пальто, Венский забыл привести в порядок и теперь был похож на бабу с задранным подолом. Блестящее пенснэ свалилось и повисло на золотой цепочке, а галстук выбился на подбородок. В руках он держал не то листовку, не то газету, набранную большими буквами.

Мы с Васей в один голос закричали на Зингенталя:

– Молчать!

Закричали и, повернувшись к Венскому, вцепились в него глазами. Бедняга чувствовал, что промедление смерти подобно, и, собравшись с силами, глотая воздух сказал:

– Ранен Столыпин!

Вася схватил газету. Уголок ее остался в руках у Венского.

– Зачем же рвать печатное слово? – не удержался все‑ таки Зингенталь. Но сказал он это тихо и без всякого воодушевления.

Каждый из нас читал газету про себя. Двадцать лет прошло, а я до сих пор почти дословно помню правительственное сообщение.

Первым дочитал Козлов. Он бросил листок и запрыгал на одной ноге:

– Крышка, крышка, крышка! Венский, дай я тебя расцелую!

Все еще полуживой, Венский подставил щеку без сопротивления, и Вася поцеловал его звонко. Зингенталь остался над газетой. Глаза сначала быстро бегали по строчкам, потом все медленней, он как будто взвешивал каждое слово на ладони и с опаской пропускал мимо себя фразы. Наконец вздохнул тяжело, даже горько.

– Ой, не крышка!

– Что?! – прыгнул к нему Вася. – На каком основании вы это утверждаете?

– Не деритесь! Довольно, что Столыпин дерется.

Зингенталь попятился к стене. Вася размахивал кулаками перед самым его носом. Я поспешил с газетой.

– Товарищи, садитесь, поговорим!

Козлов вырвал у меня листок.

– Почему же не крышка? Здесь сказано ясно: «Входное отверстие пули находится в области шестого междуреберного промежутка от внутриподсосковой линии. Пуля прощупывается сзади, под двенадцатым ребром, на расстоянии трех поперечных пальцев от линии остистых отростков». Чего же вам еще надо? Неминуемо поражена печень, а значит и смерть неминуема.

Зингенталь жевал губами.

– Ничего не значит. Пуля могла не задеть печень. Плевра, легкое, диафрагма – это да, но печень – совсем не обязательно. Такие раны заживают в три недели.

Этот срок и мне показался кощунственным. Шутка ли – Столыпин отделается легкой царапиной! Зингенталь не понимал, насколько обидно и безжалостно его предположение.

Венский наконец отдышался и наводил туалет в сторонке. Он сказал, не оборачиваясь:

– Насчет печени я сомневаюсь.

В голосе его различались превосходство и амбиция, плохо оправданные тем, что он был первым вестником происшествия.

Два человека – этой был целый заговор! Я поспешил заявить себя сторонником Козлова.

– Браво, Андрюша! Эти люди не желают понять, что налицо огнестрельная рана печени с обычными в таких случаях трещинами.

Он встал и сделал декларативное заявление:

– Мы утверждаем, что больной умрет.

– Ах, Козлов, вы – известный оптимист! – и Зингенталь безнадежно повел плечами.

Вася сразу стал сух и официален.

– Пойди, принеси для этих людей Шпальтельгольца. Пускай подучатся.

Я отправился за атласом…

В метрике моей записано: «Родился 1 марта 1881 года». В тот день Гриневецкий взорвал Александра Второго. Рассказы об этом событии мне памятны с детства. Отец – старательный и благонравный чиновник – считал неудобным праздновать день моего рождения (ведь страна в трауре! ). А потому первого марта мне дарили только игрушки, праздник же с приглашением гостей переносился на второе. Консервные коробки с начинкой из динамита часто рвались в те годы под ногами губернаторов. Свидетелем многих покушений я был в дальнейшем. Все они волновали, радовали иногда, но чувство это не может сравниться с тем, которое испытало наше поколение в сентябре одиннадцатого года. Петр Аркадьевич был мужик умный, даже талантливый, в потенции – русский Бисмарк. А повторить «Железного канцлера» может не каждый. И тут действительно пахло серьезными мерами, способными поддержать на известное время существующий режим. Столыпин – единственный и неповторимый. Таких больше не было на царской псарне…

Атлас рассматривали долго.

– Ну, вот, прошу вас… – показывал Козлов. – Пуля прошла сюда, сюда, потом сюда и в печень – без пересадки.

Зингенталь взял книгу, с тщательностью банковского эксперта поднес ее к глазам, а осмотрев, брезгливым жестом отстранил от себя.

– Ведь это же до чего нужно дойти, – сказал он Венскому, сдерживая всеми силами свое возмущение, – до какого предела, я вас спрашиваю, чтобы нагло подрисовывать печонку карандашом.

Зингенталь не ошибся. Действительно, Вася чуть‑ чуть увеличил печень.

«Для наглядности», как он мне впоследствии объяснил. Но сейчас, уличенный, он смутился и покраснел. Даже Зингенталю его жалко стало.

– Лучше не подрисовывать, – сказал он замиряюще.

Некоторое время все молчали. Вася прыгнул к трупу и тотчас же принялся его вскрывать. Мертвец худой, кожа на нем оттягивалась, как у породистой собаки на спине, и когда ланцет касался ее, был слышен звук, будто рвут материю. Без приглашения мы обступили стол. Вася вскрывал быстро. Обнажилось правое легкое. Он проткнул его ланцетом между пятым и шестым ребрами, потом диафрагму и наконец – печень. Делал он это, не произнося ни слова. Только в печень вогнал ланцет с каким‑ то особым шиком, точно «в ножичка» удачно сыграл.

– Да, – резюмировал я, – если не сделают операцию, то все обойдется благополучно. Больной умрет.

Зингенталь сказал, стараясь выражаться как можно мягче, чтобы не обидеть Козлова:

– Но ведь сами вы говорили, что это – труп пьяницы. А у пьяниц печень гипертрофирована.

Вася посмотрел на него безумными и кроткими глазами. Он обессилел совершенно и возражать больше не мог.

– Дай костыли пожалуйста, я пойду. Этак в гроб человека лечь заставят!

– Не знаю… – и, спохватившись: – На рассвете.

Никто ему не перечил. Зингенталь стал приводить в порядок труп, вспомнив, вероятно, о замечании сторожа. Перед тем как уйти, Вася обратился к Венскому:

– Не забудь, сегодня вечером ты – у Веры Михайловны. Надо ей книги переменить в библиотеке. И проси от нашего имени не курить. Ну, что ей стоит? А Абраменко пусть проветрится – он безвылазно дома сидит. Это, кажется, все. Да, вот деньги передай. Я еще достану…

Роландову точку мы так и не нашли.

Утро следующего дня началось для меня, как всегда – с уроков. Балбесы ленились и тузили друг друга ногами под столом. Я рычал на балбесов, предсказывая им самую неприглядную будущность. Мой работодатель – мелкий чиновник – сидел тут же, за столом, просматривая утреннюю газету.

– С Петром‑ то Аркадьевичем какое несчастье! – сказал он с явным сочувствием к пострадавшему.

Я разговора его не принял и укрылся за диктантом.

– Пишите: «Ложка дегтя портит бочку меда»…

Впрочем, чиновник ни в чем предосудительном меня не подозревал. Манера, которую я усвоил в обращении с его сыновьями, изобличала во мне личность скорее консервативную, исполненную старых добрых правил.

По дороге в университет я купил газету, наивно предполагая, что товарищи, может быть, и не читали еще сегодня. Конечно, обманулся. И у Васи и у Зингенталя, которых я застал в анатомичке, были в руках свежие номера газет.

– Иди, иди скорее! – крикнул Вася, как только я показался на пороге. Чувствовалось, что он давно и с нетерпением ждет свидетеля.

Из естественного желания набить себе цену я приближался нарочито медленно и зачем‑ то остановился, когда стряхивал пепел с папиросы, хотя это можно было сделать и на ходу.

– Скажи, кто такой, по‑ твоему, Рейн?

– Ну, академик…

– Да нет! Я спрашиваю, кто он такой?

Последним моим ответом Вася остался очень доволен. Он посмотрел на Зингенталя с укоризной.

– Как же вы можете ссылаться на мнение черносотенца, будь он хоть трижды академиком?

Вася прочел нараспев из газеты:

– «Рейн нашел состояние статс‑ секретаря удовлетворительным и дает семьдесят процентов на выздоровление»… Мало ли что он там дает! С каких это пор вы стали класть пальцы в рот к черносотенцам?

Наш староста был грустен необычайно. Слишком много аргументов в пользу его версии принесли сегодняшние газеты. Каждая строка дышала в них уверенностью в выздоровлении Столыпина. Даже две страницы телеграмм, совершенно стереотипных: «В таком‑ то городе состоялся молебен за дарование жизни П. А. Столыпину. Присутствовали градоначальник с супругой, полицмейстер… и т. д. », – даже эти страницы выглядели убедительно рядом с сообще

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...