Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Воспоминания о пребывании П. И. Чайковского в Таганроге и Одессе.




 

Покойный брат Петр, проезжая не раз из Москвы в Тифлис к брату Анатолию (бывшему вице-губернатором в Тифлисе), по пути заезжал ко мне в Таганрог, где я служил агентом Русского общества пароходства и торговли.

Приезд родных к нам в Таганрог, а в особенности приезд брата Петра, был для нас с женой великой радостью. Таганрог ему нравился. Дом, который я занимал, по устройству своему и положению на высоком отвесном берегу с чудным видом дали Таганрогского залива, его комната наверху, где он поместился, по-видимому, также нравились ему. В этот третий и последний приезд брат был в очень хорошем расположении духа. Здесь кстати сказать, что между предпоследним и последним его приездом был большой промежуток времени. Укоряя его в письмах, что он все обещает приехать к нам и не едет, получали от него всегда самобичующие ответы, сопровождавшиеся словами: «Будь я подлец, если не приеду к тебе в Таганрог» и т. п.

Но время шло, и брат долго не приезжал. [Я] жаловался на это в письмах к старшему брату Николаю. [Он] объяснял это тем, что брат Петр страшился моих вечных к нему просьб за того или другого лица нашего обширного музыкального мира, начинающего карьеру музыканта или домогающегося быть признанным музыкантом.

Я поверил этой догадке брата Николая и в последний приезд ко мне в Таганрог брата Петра дал себе слово ничем его не беспокоить, ни за кого не просить. Но сдержать это слово было решительно невозможно. Как только узнали о его приезде, а скрыть это было невозможно, многие обратились ко мне, прося быть ему представленными или же уговорить брата прослушать какого-нибудь птенца, по мнению его папаши или мамаши, подающего большие музыкальные надежды. Нечего было делать. Пришлось утруждать брата, считавшего себя счастливым, когда условиями путешествия он переставал на время быть предметом внимания публики, спасаясь от назойливости людей, искавших его только ради любопытства.

Я просил на этот раз принять действительно достойных глубокоуважаемых граждан города Таганрога, истых музыкантов Г. Г. Сука, М. С. Маврокордато и К. Н. Авьерино с сыном пятнадцати лет, талантливым скрипачом. Отрок этот, по совету брата, поступил в Московскую консерваторию. В настоящее время он солидный скрипач.

На извинения мои, что не сумел оберечь его покои, к удивлению моему, брат правдивым голосом уверил меня, что он нисколько не претендует на людей, ищущих его для дела, и что он считает себя нравственно обязанным в таких случаях быть полезным по мере сил. В довершение он изъявил желание поехать к почтенному 85-летнему старику Николаю Михайловичу Авьерино (деду молодого скрипача), композитору церковной музыки, введенной им при богослужении в греческой церкви. Говорить о том, насколько была обрадована семья Авьерино и Маврокордато, живших по случаю родства вместе, говорить не буду. Кто же не знает дара покойного брата пленять всех, кто имел с ним общение.

В этот приезд, повторяю, брат был в очень хорошем расположении духа. Так, гуляя с нами по многолюдной Петровской улице, идя рядом с моею женой, он совсем неожиданно спросил ее: «Хочешь, Соня, я сделаю сейчас скандал? Начну танцевать. Мне-то ничего, меня никто не знает,— это очень его радовало,— а вот тебе, которую весь Таганрог знает, тебе будет стыдно». И лишь стоило жене моей высказать сомнение, как брат Петр, седовласый человек, приговаривая: «Так вот же тебе... на... на... на», выделывал при всем честном народе непостижимые, отчаянные па. Услышав смех жены позади себя, я обернулся и увидел уже скромно идущего брата рядом со все еще неудержимо смеющейся женою.

Припоминаю еще один случай, когда брат Петр доказал мне, что не уклоняется от лиц, ищущих его для дела, а не безделья.

Совершенно случайно мы съехались с ним в 1893 году, [в] январе месяце, в Одессе. Он из-за границы по приглашению антрепризы театра [И. Н. Грекова] поставить оперу «Пиковая дама», а я из Таганрога по делам Общества.

Просьбы многих лиц быть представленными ему не замедлили на меня обрушиться, в том числе была просьба и почтенного Р. Фельдау (умершего в прошлом, 1895 году), пианиста города Одессы, давнишнего моего знакомого и страшного поклонника таланта брата Петра.

Знакомство с Фельдау произошло в очень сердечной форме, причем старик добился согласия брата на другой день у него отзавтракать вместе с В. Сапельниковым и Ментер, приехавшими с братом из-за границы после концертного турне.

Отказывая многим в посредничестве знакомить их с братом, я, однако, был поставлен в необходимость Уважить просьбу одного из моих сослуживцев, капитана парохода Русского общества пароходства и торговли господина М...и, за которого просили многие. Удостоверявшие, что дочь его пятнадцати лет Александра будто бы удивительно талантливая пианистка. Сам г-н М...и сердечно умолял меня предоставить ему случай показать свою дочку брату Петру, который прослушал бы игру ее и высказал бы свое мнение, стоит ли ему, человеку скромных средств, продолжать вести дочь по музыкантской дороге, требующей усиленных денежных трат.

Решение брата завтракать у Фельдау, который хотел воспользоваться этим случаем, чтобы представить брату скрипача мальчика Костю Думчева, породило во мне мысль привести к этому времени и капитана М...и с дочерью.

Здесь надо сказать, что накануне завтрака брат, знавший намерение Фельдау заставить его прослушать игру Кости Думчева, говорил мне, что он предубежден против Думчева, который-де, по отзывам газет и многих лиц, преувеличенно возвышен в своем музыкальном таланте; кроме того, он- возмущался тем, что отец Думчева эксплуатирует сына из корыстных целей, а не ради достижения им музыкальной карьеры.

Настал день завтрака у Фельдау, на котором присутствовали В. Сапельников и София Ментер. Когда завтрак приходил к концу, прибыл и г-н М...и с дочерью.

Я встретил их вместе с хозяйкою М. Фельдау и провел их в гостиную. Капитан сильно волновался за свою дочку, которую называл нежно Шурочкой.

— Не трусишь ли, Шурочка?

— Нет, папочка, право, нет.

— Да как же нет? Дай твои ручки, — и он брал обе ее руки. — Ну вот видишь ли, какие они у тебя холодные.

Он так заботился о дочери, что и меня заразил желанием, чтобы милая его Шурочка понравилась брату и заслужила бы его одобрение. Я начал чувствовать себя заинтересованным в судьбе девочки.

Наконец появился брат, за ним Фельдау и Сапельников (мадемуазель Ментер после завтрака уехала). После обычного представления г-на М...и и его дочери хозяину и гостям Шурочке было предложено перейти к роялю. Мы все расселись кругом. Милая девочка, за которою я неустанно следил, очень храбро села за рояль, развернула ноты и стала играть одну из серьезных музыкальных пьес классической музыки, что именно — не помню, но помню, что играла очень долго и, по-моему, бесподобно хорошо. Я часто всматривался в лицо брата, желая прочесть, какое впечатление производит на него игра моей Шурочки, но помешал этому незначительный скрип двери, ведущей из передней.

Дверь эта стала постепенно отворяться, и из-за нее стала выползать фигура мальчика Думчева в бархатном костюме, а за ним с точною манерою смотрителя богоугодных заведений Ляпкина-Тяпкина стал выползать из щели двери сам отец г-н Думчев, который как пролез, так и замер в позе Ляпкина-Тяпкина.

Между тем Шурочка яростно заканчивала свою пьесу. Я ликовал и безжалостно смотрел на конкурента Думчева. Раскрасневшаяся Шурочка, [взяв] последний аккорд, смело встала из-за рояля и ожидала оценки ее исполнения. Брат Петр подошел к ней и, приветливо глядя на нее, похвалил игру, спросил, у кого она училась, и затем предложил ей сыграть что-нибудь на память. Шурочка ответила, что на память ничего не играет. На вопрос, пробовала ли она когда-нибудь подобрать понравившийся ей мотив музыки, Шурочка моя продолжала только отрицательно покачивать головкой. [Брат Петр] снова просил ее сесть за рояль и хоть несколько тактов вспомнить из сыгранного ею. Лицо ее из радостного постепенно туманилось. Тогда брат, обратясь к отцу ее, заметно страдавшему вместе с дочерью, стал разъяснять ему, что высказываться о таланте можно только тогда, когда у субъекта ясно выделяется музыкальная память, без которой талант существовать не может.

Желая проверить верность слуха у Шурочки, брат стал ударять по клавишам, предлагая ей по звуку определить соответствующую ноту. Шурочка, не угадав первую, совсем замолчала, и глаза ее стали заполняться слезами.

Капитан М...и поторопился поблагодарить брата и Фельдау за причиненное беспокойство и, взяв дочь, вышел с нею в переднюю... Я пошел их провожать и, проходя мимо Думчева, мысленно пожалел его, зная наперед нерасположение брата к нему.

В передней Шурочка с наклоненной головкой искала свои калоши, слезы катились ручьями, мешая видеть стоявшие перед нею калоши. Я пробовал говорить слова утешения, но это ни к чему не привело.

Вернувшись в гостиную, я застал отца Думчева, предлагавшего брату назначить, что будет угодно ему, для игры его сына Кости, при этом он наизусть перечислял громадный репертуар игры сына. Брат выбрал очень серьезную вещь. Я сидел и слушал с предубеждением, но, по мере игры его, я, невольно поражаясь чудной игрой мальчика, стал всматриваться в брата, лицо которого ясно выражало удовольствие.

Думчев играл массу серьезных вещей и все наизусть. Отвечал брату на все задаваемые ему вопросы сознательно и определенно, сыграл и своего сочинения мазурку. Было заметно, что мальчик завоевал расположение брата, который, обратясь ко мне и указывая на Костю Думчева, сказал: «Вот это талант так талант бесспорный».

Уходя, Костя Думчев подошел к брату и спросил его, может ли он прийти к нему завтра в театр на репетицию оперы. «Конечно, да, — ответил ему брат, — я сам этого желаю, приходите, приходите», — и ласково протянул ему руку.

 

 

Ю. Л. Давыдов

Последние дни жизни П. И. Чайковского[4]

 

10 октября 1893 года Петр Ильич приехал в Петербург.[5] [...]. Остановился он у Модеста Ильича и моего брата Владимира Львовича, живших на общей квартире на углу Малой Морской и Гороховой. Он был очень весел, рассказал мне о поездке в Гамбург и о горячем приеме, оказанном ему там, о впечатлении, какое он вынес из московской постановки пьесы дяди Модеста «Предрассудки». Похвалил ее, но высказал сожаление, что последний акт не дался Модесту Ильичу и много слабее всей пьесы...

С нетерпением ждал я следующего вечера. За обедом, кроме своих, то есть дядей, брата Владимира и двух братьев Литке, наших троюродных братьев, никого не было... Настроение Петра Ильича было превосходное, и главной причиной этому было, как он сказал, очень внимательное отношение к нему всех причастных к предстоящему концерту лиц... Не помню, как мне это удалось, но я смог быть на репетиции концерта в зале Дворянского собрания. Это была первая корректурная. По словам Петра Ильича и музыкантов, партии были так тщательно переписаны, что почти не приходилось останавливаться. Впечатление от новой симфонии было чрезвычайно сильное, и, конечно, в исполнении оркестра она звучала гораздо сильнее и впечатляюще, чем в фортепианном переложении в исполнении автора.

Боюсь теперь, столько лет спустя, перепутать, что в какой день мы делали и где проводили время, но хорошо помню те репетиции концерта, включая генеральную, которые мне удалось прослушать. С каждой репетицией симфония производила на меня все большее впечатление. У меня вообще всю жизнь глаза были, как говорится, «на мокром месте», и всякое сильное впечатление или волнение всегда выражалось слезами. В данном случае я пролил их немало, а так как мне было стыдно их показывать, то на репетициях я старался сесть сбоку у колонны, за которой нетрудно было спрятать признаки моего волнения. На генеральной репетиции я пролил их особенно много. После репетиции я пошел в артистическую комнату, где застал Петра Ильича, окруженного плеядой наших музыкальных кумиров — Направника, Глазунова, Лядова, Лароша и других.

Заметив меня, Петр Ильич сразу обратил внимание на красноту моих глаз и спросил: «Ты что, ревел, что ли?» Этот вопрос вызвал новый поток слез, и я бросился к нему на шею и по-настоящему заревел. Видимо, он понял причину моих слез и, расчувствовавшись, тоже заплакал. Картина получилась довольно комическая. Старенький с виду дядюшка и семнадцатилетний парень, обнявшись, плачут. Дядя Модест Ильич и брат Владимир бросились нас разнимать, но Петр Ильич сказал: «Оставьте нас!» Эти слезы, слезы радости и счастья, не могли быть продолжительными и скоро перешли в улыбки, быстро обратившиеся в смех...

Как в этот день, день генеральной репетиции, так и перед концертом 16 октября Петр Ильич был относительно спокоен. Не было обычной болезненной нервности, выражавшейся беспрерывным курением и жеванием мундштука папиросы, молчаливостью и хождением из угла в угол — характерными признаками волненья. Я никогда не видел его столь спокойным перед исполнением нового его детища. Была ль тому причиной привычка к подобным выступлениям или уверенность в том, что его новое произведение действительно удачно, не берусь сказать, но думаю, что последнее вернее...

После генеральной репетиции я вернулся в школу. так что до концерта не видел дядю. Вечером зал Дворянского собрания был переполнен до отказа. При появлении Петра Ильича в оркестре началась овация с поднесением нескольких венков. Я в душе гордился дядей, хотя и беспокоился, опасаясь, что этот прием взволнует его, но, к счастью, этого не случилось.

Поднявшись на дирижерский пульт и взяв палочку в кулак, как он всегда делал, он начал концерт.

Об этом концерте столько написано специалистами, что было бы малоинтересно знать о моем восприятии услышанного. Но, как наблюдатель, могу почти с фотографической точностью передать впечатления массы слушателей от «Патетической симфонии». Первая часть была принята тепло, но без особенных оваций. Вторая вызвала бурю аплодисментов, но непродолжительных. Третья часть принималась опять менее горячо-Конечно, все это относительно, — что для любимца публики, каким являлся Петр Ильич, было средним успехом, то для другого было бы триумфом.

Но вот окончился финал... Обыкновенно публика немедленно после заключительного аккорда выражала свое удовлетворение или неодобрение, а менее искушенные в музыке вставали и стремились к выходу. чтобы скорее занять первые места у вешалки. Но в этот вечер произошло нечто небывалое. Когда замолк звук контрабасов и Петр Ильич медленно опустил руки, в зале царила мертвая тишина. В таком состоянии публика оставалась довольно долго. Петр Ильич продолжал стоять с опущенной головой, и зал оставался как бы в оцепенении. Только после того как Петр Ильич, очнувшись, стал кланяться и благодарить оркестр, зал начал нерешительно аплодировать, и эти аплодисменты, постепенно нарастая, перешли в овацию. Такой прием публикой новой симфонии биографом Петра Ильича, Модестом Ильичом, был истолкован как холодный прием. Я же убежден, что это неверно. Аудитория, по-моему, была так захвачена услышанным, что именно оцепенела. Не могу найти более подходящего выражения, а последующая буря аплодисментов относилась не только к личности Петра Ильича, но и к его новому детищу, к симфонии. Следующие концерты, в программу которых входила Шестая симфония, окончательно убедили меня в этом. Она неизменно встречала живой интерес и восхищение истинных любителей и ценителей музыки...

На ужине наша компания в десять-двенадцать человек вряд ли выпила больше трех-четырех бутылок легкого столового вина, включая бутылку шампанского. Пили за здоровье виновника торжества, нас собравшего, за присутствующих, и этот вечер прошел очень оживленно. Петр Ильич был несколько возбужден, очень весел, шалил как никогда, и шутки сыпались как и:» рога изобилия.

Я бы, пожалуй, не упомянул об этом ужине, ничем не отличавшемся от многих других, подобных ему, если бы не роковое обещание, данное Петром Ильичом. Дело в том, что на 25 октября в Александрийском театре была назначена премьера пьесы Модеста Ильича — «Предрассудки». Когда Петр Ильич объявил нам. что он на другой день собирается уехать к себе в Клин. Модест Ильич стал упрашивать его остаться до 25-го, чтобы присутствовать на упомянутом спектакле. После некоторого колебания, не желая огорчить любимого брата, Петр Ильич согласился остаться. Это решение, увы, явилось фатальным. Модест Ильич, обрадованный согласием брата, тут же пригласил всех присутствующих почтить спектакль своим посещением. Не будь этого спектакля и просьбы брата, Петр Ильич уехал бы, и мы сделались бы свидетелями рождения еще немалого количества гениальных произведений.

Последующие дни я видел дядю Петра Ильича лишь урывками, так как мне не было основания отпрашиваться в школе, а Петр Ильич был занят бытовым благоустройством квартиры своих двух любимцев — брата Модеста и племянника Боба, лишь недавно поселившихся вместе и еще не вполне обставивших свою квартиру. Знаю, что Петр Ильич бегал по магазинам, покупал мебель, посуду, белье и прочие необходимые в домашнем обиходе предметы и аксессуары уюта и комфорта. В это дело он вложил немало труда и, конечно, денег. Наступил роковой день 20 октября. Я был свободен после окончания классных занятий. Зайдя к дяде Модесту, я узнал, что Петр Ильич собирается обедать у Веры Васильевны Бутаковой, младшей сестры моего отца. Так как самым близким другом моего детства и юности был сын Веры Васильевны — Григорий (Григи), то я отправился к ним. Вскоре после моего прихода появился и дядя Петр. Он был в очень хорошем расположении духа, весел и бодр. Петр Ильич в юности увлекался Верой Васильевной и посвятил ей тогда пьесы для фортепиано «Воспоминания о Гапсале». Дружеские отношения сохранили они до конца жизни. Обед был интимным, без посторонних и прошел тепло и уютно, так как Петр Ильич всегда находил для разговора бесчисленные темы, одна интереснее другой. Он подробно рассказал о своей поездке в Гамбург на постановку его оперы «Иоланта», очень высоко оценивая добросовестность и тщательность, с какой там отнеслись к постановке и оформлению оперы. Помню, что он охарактеризовал как отрицательную сторону некоторую грузность голосов немецких певцов для чисто лирических опер. Как он выразился: «Этим голосам только и петь партии разных богов, вроде Вотанов, Хундингов, Зигфридов, Валькирий, то есть неведомых нам, смертным, существ. Ну, а для нас, обыденных существ, нам хорошо знакомых, таких, как мы, все живые люди — они не подходят». [...]

Внезапно он, посмотрев на часы, встал и, обернувшись ко мне, сказал: «Ну, собирайся, нам пора, а не то опоздаем». На вопрос Веры Васильевны, куда он торопится, Петр Ильич объяснил, что он взял ложу в Александрийский театр, чтобы позабавить нас, племянников. Я спросил: «А что сегодня дают в театре?» Петр Ильич ответил: «Горячее сердце» Островского». Вера Васильевна сделала небольшую гримаску и сказала: «Не люблю я этих купеческо-мужицких спектаклей, и хотя признаю талант и мастерство Островского, все же нахожу, что он мог бы избрать более интересные темы для своих сочинений». В этой фразе сказался весь ее нездоровый снобизм, и мне стало понятно, на чем дядя Петр Ильич разошелся с Верой Васильевной еще в молодости. Взглянув на Петра Ильича, я увидел грусть в его глазах, как бы говорящих: «как мне тебя жалко...», но в спор с ней он не вступил.

Приехали мы в момент поднятия занавеса. В ложе уже сидели дядя Модест, брат Владимир, два брата Литке, товарищ Боба — Рудольф Оттович Буксгевден и мой двоюродной брат — Григорий Алексеевич Давыдов. Из перечисления видно, что ложа была достаточно плотно населена, но это никого из нас не тяготило. В антрактах мы ходили покупать сладости и шипучую воду, а дяди уходили за кулисы к знакомым артистам, участвовавшим в пьесе. Все мы особенно увлекались игрой Константина [Александровича] Варламова. Возвратившись, дяди от души смеялись, передавая в подробностях разговор с «дядей Костей». Пока дядюшки ходили за кулисы, многие друзья и знакомые посетили нашу ложу и были очень разочарованы, не застав в ней Петра Ильича. В их числе был А. К. Глазунов, который остался у нас на последнее действие, чтобы повидать Петра Ильича.

По окончании спектакля, блестяще сыгранного, мы вышли из театра все вместе, за исключением дяди Модеста, оставшегося поговорить с Марией Гавриловной Савиной. Он обещал догнать нас, если мы пойдем пешком. При выходе мы встретились с талантливейшим артистом-рассказчиком Горбуновым и вместе, гурьбой пошли по Невскому, по направлению к Адмиралтейству. По дороге Петр Ильич [... ] предложил пойти в ресторан Лейнера, куда мы часто с ним ходили, ибо это был один из немногих ресторанов, который впускал нас, учащихся, с черного хода, конечно, не бесплатно. В этот вечер нас, не имевших права входа в ресторан, было много. Мой брат, Буксгевден и Александр Литке были вольноопределяющиеся, в солдатской форме, а Константин Литке и я были кадетами, и всем нам легальный вход был закрыт. Поэтому мы все вошли во двор и ждали, пока Петр Ильич уладит вопрос с хозяином и нас позовут. Ждать пришлось недолго. Нас провели в большой кабинет, и мы очутились все вместе, с добавлением Федора Федоровича Мюльбаха, большого друга братьев Чайковских. В минуту нашего прихода Петр Ильич был занят заказом ужина для всех. [...]

Окончив заказ, Петр Ильич обратился к слуге и попросил принести ему стакан воды. Через несколько минут слуга возвратился и доложил, что переваренной воды нет. Тогда Петр Ильич, с некоторой досадой в голосе, раздраженно сказал: «Так дайте сырой и похолоднее». Все стали его отговаривать пить сырую воду, учитывая холерную эпидемию в городе, но Петр Ильич сказал, что это предрассудки, в которые он не верит. Слуга пошел исполнять его распоряжение. В эту минуту дверь отворилась, и в кабинет вошел Модест Ильич, сопровождаемый артистом Ю. М. Юрьевым, с возгласом: «Ага, какой я догадливый! Проходя, зашел спросить, не тут ли вы». — «А где же нам быть еще?» — ответил Петр Ильич. Почти следом за Модестом Ильичом вошел слуга, неся на подносике стакан воды. Узнав, в чем дело и в чем состоял продолжавшийся с Петром Ильичом спор, Модест Ильич не на шутку рассердился на брата и воскликнул: «Я тебе категорически запрещаю пить сырую воду!» Смеясь, Петр Ильич вскочил и пошел навстречу слуге, а за ним бросился Модест Ильич. Но Петр Ильич опередил его и, отстранив брата локтем, успел залпом выпить роковой стакан. Модест Ильич еще раз выругал его, и веселье началось. Говорю «веселье началось», потому что там, где был Петр Ильич, всегда было весело. Веселье излучалось из него, как лучи из солнца. Но нужно подчеркнуть, что это случалось только в своей, близкой ему компании людей, которых он не стеснялся. Достаточно было присутствия хотя бы одного чужого человека, и всё его веселье исчезало.

Так в оживленной болтовне за стаканом вина и кружкой пива просидели мы до второго часа ночи. Я проводил дядей и брата до их квартиры и в веселом, бодром настроении пошел домой, перебирая в памяти все пережитое за последние часы и мало тревожась о том, как пробраться незамеченным дежурным воспитателем в дортуар...

Был урок математики. Не особенно уважаемый нашим классом преподаватель и ротный командир, полковник Иван Сергеевич Демин, что-то объяснял нам, когда в класс вошел дежурный офицер и, поговорив с ним вполголоса, вызвал меня из класса. Я решил, что мне, как фельдфебелю, хотели что-нибудь поручить, но оказалось, что ко мне пришел повар брата, Вася Харченко. У меня екнуло сердце. Я сразу решил, что неспроста его ко мне прислали в неурочное время. Записки не было. Вася сообщил, что Петр Ильич заболел и что меня вызывают. Все, что я мог узнать от Васи, это то, что у дяди Пети очень болит живот. Так как желудочные болезни у него бывали часто, то я стал себя успокаивать, хотя, когда я вспоминал злополучный инцидент со стаканом воды, мысль о холере приходила мне в голову, но, как неприятную, я ее гнал от себя... Тотчас же я пошел в учительскую, где сидел директор, всеми нами горячо любимый, незабвенный Яков Александрович Дружинин. Объяснив ему, в чем дело, я получил без особого труда его разрешение на выход в город из корпуса. Пока я доставал мундир, шинель, волнение мое постепенно возрастало, и, вырвавшись из школы, я не шел, а летел, как мне казалось. Вбежав на четвертый этаж и позвонив, я с волнением ждал, чтобы мне открыли двери. Через две-три минуты, казавшиеся мне бесконечными, дверь открыл брат. Увидев меня, он замахал рукой и сказал: «Тебе нельзя, тебе нельзя!» — и, выйдя на площадку лестницы, стал рассказывать о случившемся, сев в изнеможении на ступеньку лестницы. Его рассказ был приблизительно таков.

Вернувшись от Лейнера, все разошлись по своим комнатам и улеглись спать. Ночь прошла совершенно спокойно. Под утро брат слышал скрип дверей дядиной комнаты, но не придал этому никакою значения. Утром, когда Модест Ильич встал, то Петр Ильич пожаловался на боли в животе. Назар Литров, слуга дяди Модеста, был послан в аптеку за касторовым маслом — обычной мерой, применяемой Петром Ильичом при постоянных желудочных заболеваниях. Но Назар принес вместо касторового масла слабительную соль Гуниади. Петр Ильич тотчас же принял ее. После приема ему стало легче, и он подтрунивал над Модестом Ильичом, говоря: «Ну, вот и вся твоя холера улетела!». Он сел писать письма, за завтраком был со всеми, но есть отказался. Однако беседовал с Ф. Ф. Мюльбахом о делах. Затем решился поехать к Э. Ф. Направнику, но по дороге боли возобновились, и ему пришлось вернуться. Начался понос. Однако от вызова врача он отказывался. Дяди Модеста не было дома. Только к вечеру, когда он вернулся из театра и увидел, в каком состоянии Петр Ильич, то немедленно, вопреки протестам брата, послал за доктором — Василием Бернардовичем Бертенсоном, или, как мы все его называли, за Базей. Последний не решался определить окончательно, но все же произнес страшное слово — холера. Он счел необходимым вызвать своего брата, Льва Бернардовича, одного из наиболее популярных и авторитетных врачей Петербурга. Тот подтвердил предположение Бази — у Петра Ильича была холера!..

На другой день я опять получил разрешение на выход из корпуса и побежал в заветную квартиру. Bызвав дядю Модеста на лестницу, я расспрашивал о течении болезни и моральном состоянии Петра Ильича. Вид у Модеста Ильича был крайне утомленный, но особого волнения я не заметил и подумал, что опасность миновала- Модест Ильич в конце нашего разговора сказал, что доктора считают, что холеру Петр Ильич преодолел, но что волнует бездеятельность почек, которые уже часов семь-восемь не действуют. Будучи слишком молод для того, чтобы понять всю опасность положения, я все же обеспокоился, видя тревогу дяди Модеста.

Начальство корпуса, узнав из газет, чем болен Петр Ильич, перестало отпускать меня в город. Спасибо братьям Литке — я через них мог узнать, в каком положении находится больной. 24 октября меня вызвал Александр Николаевич Литке. Вошел он очень встревоженный, усталый и, волнуясь, рассказал, что деятельность почек прекратилась полностью и что врачи хотят посадить дядю в ванну в надежде вызвать их действие и сильным потом побороть начавшуюся уремию. Он говорил, что доктора крайне встревожены этим состоянием больного. Воспользовавшись тем, что Саня не спешил возвратиться к больному, я стал расспрашивать его о самочувствии дяди, в сознании он или нет, и о прочем. Из ответов привожу лишь более существенные. Петр Ильич часто впадал в бессознательное состояние и в бреду много говорил... Вспоминал отца, мать, детство, всех нас и многих друзей, в том числе Надежду Филаретовну фон Мекк, своего «лучшего друга», высказывая чувство обиды, что она от него отвернулась. Чаще всего в его бреду фигурировала «проклятая курноска», как он называл смерть, и он гнал ее от себя. Когда Петр Ильич приходил в сознание, то очень сокрушался тем, что причиняет столько хлопот всем окружающим, всех жалел, извинялся и благодарил.

Вечером, около одиннадцати часов, мне удалось незаметно удрать из корпуса. Придя на Малую Морскую, я только тут узнал, что дядя Николай Ильич переселился туда, чтобы ухаживать за братом. От него я услышал, что Петр Ильич очень слаб, ванна не помогла, надежды очень мало. С этими сведениями, с больной душой спускался я по лестнице и, не выходя на улицу, сел на подоконник и дал волю душившим меня слезам...

Утренние газеты сообщили о кончине Петра Ильича. Как ни был я подготовлен к этому, все же весть эта как громом поразила меня. Закатилось солнышко — дядя, скончался гениальный творец звуков, умер дивный, отзывчивый человек...

 

СОНЕТЫ У. ШЕКСПИРА В ПЕРЕВОДАХ М. И. ЧАЙКОВСКОГО[6]

...Когда я читаю трагедии и хроники Шекспира, прекраснее всех для меня та, которая перед глазами, и всякий раз величие гения, создавшего ее, не уменьшается с представлением об обыкновенном человеке: мне не верится, чтобы существо понимающее и чувствующее как я, было в состоянии вместить такое многообразие ценностей, — могло проникать в такие глубины духа. могло подниматься на такую высоту творчества.

Скудность и сухость данных биографии Шекспира только давали мне простор для «осверхчеловечения» (если можно так выразиться) создателя образов Гамлета. Лира, двух Ричардов, Корделии, Фальстафа И стольких других...

Любуясь же такими чудесами как «Ромео и Юлия» и «Ричард II», и о личности творца этих образов почти ничего, кроме того, что он был женат, имел детей, был актером, сравнительно поздно стал писателем и сравнительно рано покинул писательство — не зная, я невольно переносил так глубоко познанные, прочувствованные и так художественно переданные мне и любовь, и властолюбие, и величие духа в страдании, благородную доверчивость, и ревность, с творения на творца. Мне казалось, что дух его, пережив, вмещал все это, и он становился фантастически грандиозным в моем воображении.

И вот этот непостижимый и такой чуждый мне в своем величии исполин заговорил со мной человеческим голосом в своих сонетах.

Я принялся переводить, не понимая еще их настоящего значения... Давно, очень давно, мне понравились три из них: я перевел их больше для упражнения в стихотворстве. За перевод же всех сонетов я принялся три года тому назад без другой цели, кроме попытки ближе передать их на русском языке...

...углубляясь в работу, я почувствовал настоящее, неувядаемое значение этого единственного подлинного свидетельства движения души великого поэта. Мне чудилось, что, вникая в подробности каждого стиха, я беседую с ней, слышу голос ее, что я узнаю нечто несравненно более значительное, чем даты, события и даже самое имя поэта. Шекспир или не Шекспир, со мной говорил творец «Короля Лира». Он мне поверял сквозь века свои личные радости, свой восторг, жалобы и муки; и я узнал хоть ничтожную, но частицу того, что переживал этот полубог как человек.

Я узнал, что он умел любить любовью, не требующею ничего для себя, любовью, чуждою плотскому вожделению и проникнутой только жаждой служения, любовью, где все радости в жертве любимому существу, ничего за это не требуя и не ожидая, кроме благосклонного признания права жить для него и посвящать ему все свои силы...

Сонеты, рисуя своего творца страстным и увлекающимся... вместе с тем многократно говорят об уверенности его в своем бессмертном значении, которая, как целительный бальзам, врачующий болезни воли мятежной души, поднимает снова ее на недосягаемую для нас высоту. И если, как это утверждают некоторые шекспирологи, в Просперо «Бури» изображен сам Шекспир, Калибан его духа является в конце концов его рабом. Ясное понимание своего значения и бессмертия своих творений для всех народов, пока жив человеческий разум и человеческое слово, делает его победителем над бурями его существования...

 

Ill

 

Вот зеркало. Взгляни и отраженью

Скажи: пора преемника создать,

Иначе ты лишишь благословенья

Мир светлый и неведомую мать.

Где та, чья непорочная утроба

Отвергнет радость понести твой плод?

Где тот, кто хочет быть подобьем гроба

В самолюбви, чтоб прекратить свой род?

Ты отблеск матери, верни ж и ты ей

Апрель ее красы. И пусть твой сын

Вернет назад дни золотые

Твоей весны в дни грустные морщин!

Но коль не хочешь памяти людей,

Умри один с наружностью своей!

 

XII

Звучит ли бой часов и время гонит,

Иль вянет лепесток за лепестком.

Гляжу ль, как бодрый день во мраке тонет,

Как черный локон смешан с серебром,—

Когда я вижу рощу оголенной, —

Бывало, в зной, убежище для стад —

Как зелень лета старец убеленный

Скосив, стогами полагает в ряд —

Тогда меня всегда вопрос терзает:

Неужли чудный облик твой умрет,

Раз красота здесь так же скоро тает,

Как перед нею новая растет?

Косы времен не одолеешь ты,

Не передав потомству красоты.

 

XXIII

Как на подмостках юный лицедей

Внезапным страхом выбитый из роли,—

Иль как не в меру пылкий нрав людей

В избытке мощи не покорен воле —

Так в миг признанья забываю я

Все правила любовного искусства,

Подавленный, теряю все слова

Под бременем восторженного чувства.

Прими ж мои творенья, как немого

Предстателя клокочущей груди,

Который молит, ждет наград без слова

И глубже уст умеет потрясти.

Любви безмолвной речь учись читать,

Умей, глазами слыша — понимать.

 

XXXII

...если ты меня переживешь,

Когда давно истлеет тело это

И как-нибудь случайно перечтешь

Нескладный стих поклонника поэта, —

Сравни его с стихом позднейшим века,

И хоть он будет много превзойден,

В нем чтя не рифмы, — сердце человека,

Который был тобой порабощен,—

Утешь меня, любовно помышляя:

«Когда б стихи покойника могли

Идти за веком, дружбу воспевая,

Они бы лучших слогом превзошли.

Но раз, что умер он, я чту искусство

У стихотворцев века, в нем же — чувство».

 

XXXVII

Как дряхлый старец смотрит с наслаждением

На резвость сына в удалой потехе.

Так нахожу я, бедный, утешенье

Средь неудач моих в твоем успехе.

Богатство ль, знатность, ум, краса найдут —

Одно ль из них, иль все, иль даже боле —

В твоей судьбе свой царственный приют,

Я приобщен к твоей счастливой доле,

Я больше не убог, не презираем,

Коль эти блага вижу наяву,

И мой ноябрь сияет светлым маем,

И радостью твоей я вновь живу!

Так выбирай; и все, что хочешь ты,

Осуществясь—венец моей мечты!

 

L

Как, тяжело брести к концу скитанья,

Где ждет унылый отдых и досуг,

Внушая только вздох да причитанье:

"Как от меня далек мой нежный друг!»

Мой конь от тяжести моей печали

Плетется вял под седоком своим,

Как бы поняв всю безотрадность дали

Меж всадником и другом дорогим.

Напрасно он коня до крови- шпорит;

Конь только злится, испуская стон,

Который моему так тяжко вторит,

Что я страдаю более, чем он.

Ведь тот же самый стон мне шепчет: «Жди.

Лишь скорбь в грядущем. Счастье попади!»

 

LVI

Любовь, воспрянь. Пускай не говорят,

Что твой клинок тупее вожделенья,

Которое, тупясь от пресыщенья,

На завтра вновь отточенный булат.

Так будь и ты. И хоть твой взгляд голодный

Насытился и клонится ко сну,

Пусть завтра вновь блестнет. Не дай огню

Груди заснуть в унылости холодной.

Пусти будет отдых твой подобен морю

Средь берегов, где юная чета

В ладье встречает с пламенем во взоре

Возврат любви, увидя берега.

Зови его зимой, когда в морозы

Мы страстно ждем расцвета вешней розы.

 

LIX

Что есть уж было, может быть, не раз

И вот, минувшее изображая,

Наш бедный ум обманывает нас,

Известное когда-то вновь рождая.

О, если б мог я, заглянув в сказанья

Пяти веков, увидеть облик твой

В одной из древних книг, где начертанья

Впервые закрепили дух живой!

О, если 6 знать, что 6 древние решили,

Увидя чудеса твоих красот.

Кто ближе к совершенству мы, они ли,

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...