Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Дмитрий Степанов, передано по телефону. 6 страница




Ты себе не представляешь, Виталик, как был Менарт в ту пору дремуч, говоря о нашей литературе! И это он, который по‑ русски говорил, как мы с тобой! А другие? Чего от них ждать?

«Но вы же не можете не согласиться, Дмитрий Юрьевич, что русские писатели не имеют права на свободу выражения собственной точки зрения?! Партийный аппарат распределяет заказы на тематику! » – «И с «Хождением по мукам» так было? И с «Разгромом»? И с «Лейтенантом Шмидтом» Пастернака? И с Паустовским? С Леоновым? Бабелем? Пильняком? » – «Да, но ведь Бабель и Пильняк погибли! » – «А кто про это открыто сказал миру на Двадцатом съезде? Мы, Клаус, мы сами! » – «Вы меня, пожалуйста, называйте Николай… Николай Германович. Я очень люблю свое русское имя. Меня маменька звала «Колечка». Я в Москве только с русскими мальчиками играл. По‑ немецки говорили только за обеденным столом, чтобы не забыть язык предков… Если бы не первая империалистическая, мы бы никогда не уехали в Германию… Но в четырнадцатом, увы, нам пришлось. А если не тогда, то в семнадцатом бы выгнали… Шоколадную фабрику деда национализировали, дом отца заселили…»

Через месяц он позвонил мне в Бад‑ Годесберг: «Буду по делам в Бонне, хотелось бы увидаться». – «Приезжайте. Можно остановиться у меня, дом достаточно большой». – «Но я никого не стесню? » – «А кого стеснять? Я пока один». – «Ах, как это мило с вашей стороны! Тогда так: мой поезд выходит в девять ноль три, в четырнадцать часов у меня обед с директором «Цайта» графиней Марион. Он продлится до пятнадцати двадцати. Затем, в пятнадцать тридцать пять, встреча в бундестаге с Циммерманом. Только, пожалуйста, не браните его сразу. Он умный человек. Беседа будет продолжаться сорок минут, пятнадцать минут на дорогу до вашего дома, значит, я приеду в шестнадцать тридцать. Вас это устраивает? Если назначена какая‑ то встреча, я готов обождать в буфете бундестага». – «Встречи назначено не было, жду…»

И что ж ты думаешь?! Он приехал минута в минуту. Ну и пунктуальность! Мне, между прочим, рассказывали, как в первые месяцы совместной работы с итальянцами и немцами на строительстве Волжского завода наши шоферы ярились: «Привез, понимаешь, цемент с опозданием на пять минут, а они не берут! Что ж мне, выбрасывать его?! » – «Извольте соблюдать график! » Тогда наши ребята решили ударить по перевыполнению: привезли цемент на пять минут раньше срока. А те: «Нам такой цемент не нужен, пока вы будете ждать разгрузки, цемент потеряет свои свойства». Ну, конечно же, шофера в райком: «Провокация! Издевательство над русским рабочим! » Секретарь умный попался, ответил: «А что б вам, ребята, не попробовать минута в минуту?! Неужели не под силу?! »

Эх, Петр Великий, Петр Великий! Глядел в корень! Мудрец, не стыдился учиться, ибо понимал: пыжатся от дури и бессилия; русской вольнице необходимо усвоить границы европейской временной организованности. Без этого порядка в доме не наведешь… И как же отомстили ему, а?! Сразу же после смерти столицу вернули в Москву, женщин перестали «пущать» в ассамблеи, а дворянство сразу за свое: мы – самые‑ самые! Я, знаешь ли, сейчас особенно много думаю о феномене Петра и о реакции на его эксперимент, которая проявилась сразу после воцарения консервативной партии… И знаешь, с чем вижу сходство? С судьбою теории относительности! Ей‑ богу! На старости лет меня потянуло в ту науку, которую в школьные годы боялся, а потому ненавидел. Нет, правда, страх и непонимание – два основных побудителя ненависти. Если спроецировать трагедию послепетровской России на историю с открытием Эйнштейна, то возникнут весьма любопытные параллели, которые – в данном конкретном случае – безусловны… Отчего люди с таким трудом воспринимали (да и, говоря откровенно, воспринимают) теорию относительности? Потому что опыт человечества в течение многих тысяч лет (не десятилетий, как при Петре! ) имел дело с привычными свойствами времени и пространства. Согласись, что человеческие знания основываются и проистекают из опыта. Повседневный опыт – матерь знания, с одной стороны, и, с другой, дремучего консерватизма, приверженности темным догмам. Человечество привыкло к тому, чему его учили веками. Действительно, Ньютон сформулировал теорию, лежавшую на поверхности, основу основ знания: закон тяготения, действию которого подвержено всё, абсолютно все в природе. И точка. Даже свет подвержен тяготению (вот она, тайна «черных дыр»! ). Ньютон породил Лапласа. Гений порождает гения; застойность мстит миру плесенью. Занятно, когда Наполеон Бонапарт спросил Лапласа, отчего в его книге ни разу не упоминается бог, ученый ответил: «Ваше величество, в этой гипотезе я не нуждаюсь». Ньютон был создан добрым гением Галлея. Лаплас, будучи пиком человеческой мысли, тем не менее не мог представить себе, что в мире ничто не движется быстрее света, ибо ничто и никто не в силах обогнать свет в пустоте. Вот именно это и сформулировал Эйнштейн в своей теории – ну как к этому привыкнуть, если раньше и слыхом об этом не слыхали?! Ведь Эйнштейн замахнулся на самого Ньютона! А к нему привыкли. Эйнштейн замахнулся и доказал, как дважды два, что если Ньютон абсолютен для Земли, то в гравитационных полях его теория теряет свою силу. Как с этим согласиться?! Триста лет учили одному, а тут все в корне переиначили. «Не может такого быть, и все тут! » К счастью, в науке консерватизм сейчас невозможен. Кстати, знаешь, что такое «черная дыра»? Таким объектом называют «область пространства, которая не излучает света». Поразительно, да? Если нет излучения света (мысли, идеи, добра), из этого объекта вообще ничего не исходит… Неплохая проекция на людей, особенно на некоторых моих коллег по ремеслу…

Ладно, вернемся к Менарту… Приехал он ко мне с двумя чемоданами, как‑ то удивительно быстро, по‑ домашнему расположился в маленькой комнатке, где у меня жила Лыс, когда приезжала на каникулы, вышел в тапочках – добрый дедушка, как их всем нам не хватает в жизни – и спросил: «Ну, чем будете угощать? » – «Макаронами по‑ краснофлотски». Он даже опешил: «Это как? » – «Пошли на кухню, открою секрет».

Меня знаешь, что восхищало в Западной Германии? Это как хозяйки делают покупки на неделю. С маленьким компьютером приходят в магазин и чеки домой забирают, бюджет соблюдают, подсчитывают каждый пфенниг, маракуют, на чем сэкономить… В понедельник придет мамаша с двумя малышами в магазин, положит в каталку мясо, сыр, колбасу – все это в морозилку, храни хоть месяц – вот тебе и не надо толочься в очередях, экономия времени! Нигде так не теряется время, как у нас в очередях. Проблема номер один, честное слово…

Да… Поставил я кастрюлю с макаронами, достал из огромной морозилки спасительную тушенку и накормил профессора. Он плакал от умиления, особенно после того, как я ему поднес столь непопулярный ныне шкалик. А потом говорит: «Я ведь к вам приехал неспроста. У меня есть мечта – хочу написать книгу «Что читают русские». После нашего зимнего спора я сел за литературные журналы и по прочтении двух тысяч двадцати семи страниц был вынужден согласиться с вашей правотой по целому ряду позиций: действительно, ситуация в русской литературе изменилась, я был чрезвычайно удивлен смелостью, с какой ряд ваших виднейших писателей ставят крайне острые проблемы – без страха и оглядки». – «По‑ моему, идея замечательная». – «По‑ моему, тоже. Только меня к вам не очень‑ то пускают, вот в чем беда. Сможете помочь с визой? » – «Не знаю. Попробую. Но у меня есть ряд вопросов и несколько условий». – «Вот это по‑ европейски. Налейте‑ ка еще рюмашку и положите, пожалуйста, краснофлотских макарон, если осталось». Налил. Положил. Потом спрашиваю: «Николай Германович, во‑ первых, почему вы хотите писать лишь о русских? » – «Потому что не знаю ни эстонского, ни грузинского… Я понимаю вас, вам хочется, чтобы я написал книгу под названием «Что читают советские»? Не получится. Берусь только за то, что знаю… Я уже наметил двадцать писателей, которые показались мне наиболее интересными, о них я и хочу писать, это звезды первой величины». – «Если вы включите сюда уехавших, я не пойду хлопотать о визе». – «Нет, меня интересуют только те, которые работают в России и пишут то, что имеет возможность читать народ». – «Кого вы избрали? Кого определили «звездами»? » Он назвал. Я спросил, отчего нет того, почему он обошел этого, зачем не хочет проанализировать такого‑ то. Менарт ответил: «Дмитрий Юрьевич, спорить со мной можно, а вот навязать точку зрения нельзя. Если бы я убедился, что ваш народ действительно читает и тех, кого вы упомянули, я бы увеличил мой список до двадцати четырех человек. Но не больше. Это уже профанация…»

Ты знаешь, как я бился за то, чтобы Менарту дали визу; слава богу, нашлись умные люди.

«Но я прилечу в Москву, – сказал он, – когда вы будете там». – «Милости прошу».

Я в отпуск, а он – ко мне; застолье, веселье – все, как полагается. Потом Менарт начал работать. Ах, как же великолепно работал старик! Сначала он хотел раздавать свои анкеты читателям городских библиотек: «Кого из современных писателей вы любите? Кого нет? За что? Какие книги вам наиболее интересны? Почему? » Сотня вопросов распечатана на двухстах анкетах; у себя в деревне на ксероксе отшлепал. Я ему тогда заметил: «Москва – показатель, верно, но вам надо и в Братск слетать, и в Волгоград, и куда‑ нибудь в рязанский колхоз съездить, где есть сельская библиотека». – «А пустят? » – «Чего ж не пустить, пустят». Я ему в Братск записку написал, в управление культуры исполкома, мол, помогите немецкому профессору… Народ у нас добрый, приняли хорошо, только сразу стали называть «товарищ Менарт»; решили, что коммунист, раз я прошу ему помочь… Это, кстати, его и перевернуло до конца… Он же все время слежки ждал, проверок, провокаций, а там: «товарищ Менарт» да «товарищ Менарт»… Он потом еще три раза в Союз прилетал, у меня жил, много ездил: в Калинин – на электричке, в Смоленск – на рейсовом автобусе, все норовил побыть с народом. Языкового барьера, как у большинства советологов, не было, говорил без акцента, обо всем говорил, понимаешь ли, обо всем… Глаза перестали быть серо‑ цепкими, сделались добрыми, голубыми, стариковскими, хотя продолжал крутить роман с женщиной моложе его на добрых сорок лет… Последний раз я был у него здесь, во Фрейденштадте, месяца за три перед выходом его книги «Что читают русские, каковы они есть». Пошли гулять, шутили, смеялись чему‑ то; а он смеялся и плакал. Слезы льются, а он смотрит добрыми голубыми глазами. «Вы что? » «Нет, нет, ничего». – «Может, пробежимся? » – «Врачи запретили». – «А что такое? » – «Ерунда, пустяки, пройдет». А потом стал очень серьезным, каким‑ то торжественным даже, вытер слезы и сказал: «Вы себе не представляете, какое это было для меня счастье – работать в России и писать книгу о вашей литературе, то есть о народе. Знаете, чем я ее закончил? Тем, что ваши книги взывают к миру, не требуют экспорта революции, полны ненависти к войне, напоены духом гуманизма и дружества к другим народам. Мои издатели – и в Штатах, и здесь, в Штутгарте, – были, говоря откровенно, удивлены… Но ведь я написал правду, я не мог иначе, я верующий человек, чту заповедь: «Не солги! » Не могли же организовывать для меня спектакли во всех тех десятках библиотек, где я говорил с тысячами людей?! Да и писатели, с которыми я совершенно откровенно беседовал, не статисты, а личности… Боже мой, Дмитрий Юрьевич, как же это важно – пристальность! Если бы люди научились пристально вглядываться в глаза друг другу! Скольких бы трагедий избежало человечество! »

Прошел еще месяц, я прилетел в Западный Берлин – случайно обнаружилась картина Коровина в Швейцарии, ее можно было спасти, однако, как всегда у нас, там не согласовали, здесь не подготовили; «надо запросить Москву, без разрешения машину дать не можем», словом, сам понимаешь…

Звоню к Менарту; отвечают: «Он в клинике». – «А что случилось? » – «Обычная профилактика. Кто говорит? » Я назвался. «Он просил вас непременно позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе». Звоню. Голос не его, какой‑ то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся – бодрячком‑ бодрячком: «Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро приеду писать книгу «Что смотрят русские». О вашем театре и кино! Какие‑ нибудь проблемы? » – «Есть проблемы, Николай Германович». Он выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все ограничены), позвонил через двадцать минут: «Все организовано, я арендовал для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие‑ то сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для консультации». А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце, помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины… Как‑ то он мне сказал: «Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким… Не ругайте их… Политика – тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая…» (Кстати, тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по звонку из госпиталя – Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по компьютеру за десять минут – без каких бы то ни было бумажек, справок, я получил ключи от «фольксвагена»; время, все решает время, цените время! Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз, когда опубликуем закон, отменяющий привычное, веками въедавшееся в поры «бумажное беззаконие». Иначе ничего не получится. Инициативного смелого человека пожирают подчас «тихой сапой», оперируя многозначительными ссылками на нечто. Только новый закон экономики может открыть двери инициативе и спасти стране время, а оно дороже золота, газа и нефти вместе взятых! )

Словом, вывез я эту картину, вернулся в Москву счастливый, но сразу же замотался, даже письма Менарту не написал, мы на этот счет забывчивые, а зимою приходит конверт с черной каемочкой. Что такое?! Раскрываю, а там текст: «Дорогой друг, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых… Завещаю немцам и русским дружество, а не вражду… Ошибся индийский мудрец, жаль, так много еще не сделано… Господь с тобою, и да сохранит он тебя в твоей нелегкой жизни…» Я потом уж узнал: у него рак был, и когда он в лесу в Шварцвальде заплакал, он от боли заплакал, а не от смеха…

Вчера вечером я встретился с его лечащим, вернее, лечившим врачом. «Его погубила последняя книга». – «Почему?! » – «Потому что ее замалчивали, вы сами писатель, понимаете, что это значит. В его возрасте рак развивается ползуче, не так стремительно, как у пятидесятилетних, можно было пробовать облучение, биохимию, но тогда ему надо было остаться в клинике еще на месяц, а то и на два. Он спросил про операцию. Я ответил, что это нецелесообразно: мы же теперь ничего не скрываем от больного, новый метод, мобилизация всех сил человека на борьбу с недугом, расчет на сильных, а не на слабых… Я‑ то консерватор, но у нас нельзя отставать от того, что признано передовым, потеряешь клиентуру. Тогда Менарт поинтересовался, сколько времени, выполняя все мои предписания, он сможет продержаться… И я не выдержал, солгал ему: «Года два‑ три». Он очень рассердился: «Мне надо спасти книгу! Я убежден, что она поможет немцам и русским поверить друг другу! Два великих европейских народа постоянно враждуют, вместо того чтобы дружить! Изменись наши отношения к лучшему, изменится и позиция Вашингтона! Надо же думать о будущем! Скажите честно, я смогу поработать хотя бы пять‑ шесть месяцев? » И я ответил утвердительно, хотя знал, что ему отпущены недели…»

Менарт поблагодарил врача, составил свое прощальное письмо, размножил его на ксероксе, продиктовал адреса друзей, которым письмо надо было отправить после смерти, и начал турне по Западной Германии: читал лекции о своей книге, публично защищал свою концепцию, рассказывал правду о том, что читают русские, то есть каковы они есть на самом деле… Путешествовал – с морфием в портфеле – до того дня, пока не потерял сознание… А ведь он собирался в Женеву: «Я докажу послу Нитце, что русские действительно не хотят войны! С ними необходимо договориться! Нельзя так зоологически не верить великому народу с замечательной культурой…» И не успел… Как же он был бы нужен сейчас в Женеве, добрый и мудрый Менарт, познавший правду о нас лишь на восьмом десятке… Необратимость познания. Почему она заявляет себя так поздно?! Наверное, новые наблюдения, а Менарт умел наблюдать, когда ездил по Союзу…

Я не зря уехал из Женевы на те дни, что объявлен странный перерыв в работе совещания, Виталик… Я уехал прикоснуться к Менарту, который стал для меня символом надежды, что диалог возможен. Мне очень грустно уезжать отсюда, это же окончательное расставание с недавним прошлым, а оно подобно детям, которые совсем еще недавно были маленькими, нежными, беззащитными, твоими, а пройдет время – годы так быстролетны! – и вот они уже личности. Готовы ли мы менять себя в отношениях с теми, кто недавно был комочком, а стал личностью? Ладно, ставлю точку и еду… Остановлюсь в Баден‑ Бадене, зайду в казино, проиграю десять марок, навещу девяностовосьмилетнюю графиню Кляйнмихель, которая ютится в сырой комнатушке, больная, слепая и полуголодная, и – в Женеву. Последние известия намеренно не слушаю, ищу на шкале приемника легкую музыку. Кто назвал эти милые мелодии, любимые людьми, «легкими»?

Привет тебе.

Письмо прячу в бумажник.

Передам в Москве. Привет Аришке, она у тебя чудо.

Степанов.

 

 

РАБОТА ‑ VII

 

На аэродроме Ирину – как она и просила – встретил приятель, доктор Кирсанов, не заезжая домой, доставил ее в «Националь». Усмехнулся: «Там тебя благоверный ждет, праздничный ужин накрыл».

 

Славин погладил Ирину по щеке:

– Ты прекрасно загорела.

– Старалась, – ответила она, чуть откашлявшись, видимо, волновалась, чудачка, как пройдет встреча. – Жарилась на пляже с утра и до ночи.

Он заметил вокруг ее глаз белые морщинки: «Бедненькая, вот отчего она подолгу смотрелась в зеркало; но они так идут ей, эти нежные белые морщинки на загоревшем лице. Раньше их не было; когда мы встретились, у нее вообще не было ни одной морщинки…»

– Представляю, как тебе приходилось отбиваться от кавалеров, – сказал Славин.

– Да уж, – вздохнула Ирина, – совсем не просто. Теперь‑ то наверняка куплю обручальное кольцо…

– Тогда вообще прохода не будет, – вздохнул Славин. – Одинокая замужняя женщина, очень удобно… Чем тебя угощать? Самое лучшее, что есть в «Национале», это шницель по‑ министерски. Там в гарнире дают печеные яблоки – фирменное блюдо, рекомендую…

Ирина взглянула в громадное окно: Манежная площадь была пронизана солнцем, в Александровском саду гуляли влюбленные, мамы с малышами, тишина и благость…

– Как красиво, боже ты мой, Виталик… Это же надо писать! Отчего с этой точки не сделано ни одного холста?

– Художников с мольбертами сюда не пускают, – ответил Славин. – Пол заляпают краской, а тут паркет уникальный…

– Можно заложить ковриками.

– Действительно, – согласился Славин.

– Ты отчего такой грустный? Из‑ за моего дурацкого письма?

– Я же, как ты просила в телеграмме, сжег его, не читая… Просто чуть устал, – ответил Славин, посмотрев на крайний стол, где расположилась японская делегация; Кульков сидел вполоборота к нему – лицо сосредоточенное, породистое, улыбка располагающая, несколько снисходительная; академик Крыловский казался рядом с ним добрым дедушкой, случайно приглашенным сюда: суетлив в движениях, норовит услужить соседям, смеется как‑ то странно, закидывая голову; седая шевелюра всклокочена, пиджачок кургузый, хотя отсюда видно, из какого дорогого, касторового сукна сшит; есть люди, которые не умеют носить вещи, – что бы ни надел, все будет сидеть мешком.

– Увидел знакомых? – спросила Ирина.

– Объясни, отчего женщина так все чувствует, а? Нет, правда, меня это чем дальше, тем больше занимает…

– Ты Люду помнишь?

– Это которая в очках? И с выдающимся бюстом?

– Да.

– Помню.

– Она сейчас со мною отдыхала, заглянула как‑ то вечером и грустно‑ грустно говорит: «У меня точное ощущение, что Ашот в эту минуту привел в нашу квартиру женщину…» Это ее нынешний друг, – пояснила Ирина, – скульптор, очень талантливый.

Ну, я и говорю, мол, позвони, закажи Москву. Она позвонила и спрашивает: «Ашот, ты меня любишь? » А он ей сухо ответил, явно был не один: «Нормально! » Люда в слезы, улетела в Москву. Никогда нельзя выяснять отношения…

– Ты образцово‑ показательная подруга, – сказал Славин. – Других таких нет.

– Есть. Сейчас очень много хороших женщин. Больше, кстати, чем мужчин.

– Почему? – спросил Славин, прислушиваясь к тосту, который произносил Кульков: «Наука – путь к миру… Уважение к таланту японского народа… Миролюбивые инициативы Советского правительства…» Ну и ну! Вспомнил Попова из университета; тот часто вел заседания комитета комсомола, тоже заливался… Робеспьер, Дантон, трибуны… А потом уличили в том, что членские взносы в рост давал, под десять процентов… Надо бы славословие приравнять к нечистоплотности. Любовь никогда не бывает громкой. Это твое, личное, кто же об этом завывает на трибунах?!

– Почему? – повторила Ирина задумчиво. – Наверное, потому, что женщины стали сильными. Им и работать надо, и не любить они не могут, а век у нас короче, чем у вас, и потом мы наконец научились ценить в мужчине доброту, она есть проявление силы, только дуры считают доброго мужика слабаком; тираном быть куда проще; хотя некоторым это нравится, полагают, что крутой норов – даже если наигранный – свидетельство надежности, да и самой думать не надо – все решения принимает о н. Ты о чем думаешь? Ты слышишь меня?

– Конечно, – ответил Славин, в который раз поражаясь ее чувствованию: он действительно не слышал ее, потому что думал о том, когда, где и как Кульков сообщит боссам, что завтра предстоит внезапный вылет на новые испытания ракет: об этом ему сказали сегодня на совещании; он не может не сообщить; каждую радиопередачу разведцентра ЦРУ теперь расшифровывают, его торопят:

 

Будем крайне признательны, если вы ответите на развернутый перечень интересующих нас проблем как можно скорее, желательно на этой неделе.

 

Каждый шаг Кулькова блокирован, любой его контакт будет зафиксирован, а контакт с ЦРУ не может не состояться – речь идет о ракетном потенциале; Степанов был прав, когда написал о прогнозе этого самого Кузанни: перерыв в работе Женевского совещания не в последнюю очередь связан с предстоящим слушанием в конгрессе вопроса об ассигновании гигантских средств на ракетный проект; нужны новые доказательства нашей агрессивности; Кульковым играют, подсказывают ответы; любопытно, что он им напишет, психологический тест такого рода многого стоит.

Ирина вздохнула:

– А что я говорила? Повтори.

– Ты говорила, что тираном быть проще. Но это не совсем так, Ириша… По‑ моему, тираном быть жутко… Он постоянно боится, он тени своей боится…

Она покачала головой:

– Нет. Не верно. Поскольку тиран есть явление в какой‑ то мере анормальное, он лишен страха. Разве Гитлер боялся собственной тени? Он как глухарь был, – внезапно рассмеялась она, – слеп и глух, только себя слушал и видел…

Ирина оглянулась на какое‑ то лишь мгновение, увидела стол, на который смотрел Славин; одни мужчины; он прочитал все в ее глазах: искала женщину, кого же еще? «Глупенькая… Все‑ таки женщины ревнивее мужчин; видно, изобретательнее в обмане. Мы более прямолинейны, хитрость не в нашей натуре – удел слабых. Ну да, – возразил он себе, – а Кульков? Хитер, как змей‑ горыныч… Впрочем, нет, просто не попадал на умных, по‑ настоящему умных. А не страдаешь ли ты манией величия, – спросил он себя, – неужели академик Крыловский глупее, чем ты? А ведь сколько лет работает бок о бок с гадом … И не догадывается…»

– Японцы красивые люди, правда? – спросила Ирина.

– Очень.

– В них какая‑ то врожденная пластика… И корректность…

– Посмотрела бы ты хронику времен войны на Тихом океане… Корректность появилась после того, как их разбили в сорок пятом…

«Я должен дождаться того момента, когда он сообщит Лэнгли о предстоящем отъезде на ракетные испытания, – повторил себе Славин, – он не может не сообщить им об этом, а уж после этого я заставлю его поволноваться, пусть откроет запасные каналы связи, пусть завертится, мне необходимо понять, нет ли у него каких‑ то особых путей отхода; у Пеньковского был второй паспорт, мог скрыться в любой момент, ищи ветра в поле…»

Славин убедился, что просчитал Кулькова верно, когда тот, шепнув что‑ то Крыловскому, поднялся из‑ за стола и вышел в коридор; там люди Гречаева, каждый шаг подконтролен, пусть себе.

 

…Кульков попросил у метрдотеля разрешения позвонить; тот конечно же ответил согласием, поинтересовавшись: «Я вам не помешаю? » – «Нет, нет, что вы, какие тут секреты…» Набрал номер, прикрыв диск рукой; ответил Юрс; сразу же положил трубку, набрал еще раз; Юрс трубку не поднимал, ждал, сколько будет звонков; семь; экстренная встреча в «Национале»; сам не поехал, написал на листочке бумаги адрес своему помощнику Дуаэсу; через тридцать минут будет здесь; обмен информацией произойдет в туалете, не зря Кульков туда отправился; старо как мир, но вполне действенно. Через пятнадцать минут люди Гречаева сделали снимок. Крохотный листочек рисовой бумаги, закатанный в пластилин, был приплюснут к бачку большим пальцем; не повредить бы отпечаток пальца Кулькова.

 

Срочно улетаю на секретный полигон, вернусь в субботу, после этого обмен информацией; дополнительный вопросник, переданный во время радиопередачи, принял к исполнению. Н‑ 52.

 

– Милый, а почему в наших ресторанах такие слабенькие и безвкусные программы оркестров? – спросила Ирина.

– Потому что музыканты не имеют процента от прибыли, которую дают посетители, – ответил Славин.

– А почему им не дают процент от прибыли?

– Глупые дяди боятся, что они слишком много заработают…

– Наверное, я все‑ таки чего‑ то не понимаю… Вот я хожу к моем парикмахеру уже восемь лет, да?

– Семь, по‑ моему…

– Восемь. К сожалению. Раньше я никогда не укладывалас огород на голове…

– Мне это, кстати, больше всего нравилось.

– Не лги себе. Ты во всем любишь элегантность, я же знаю.

– Твой огород был невероятно элегантным… Вкусные яблоки дали к шницелю?

– Объеденье.

– А почему не долопала?

– Потому что я и так перебрала с калориями.

– Имей в виду, с возрастом мужчин тянет на упитанных.

– Ты вневозрастен.

Славин усмехнулся:

– Как консервированный огурец?

– Не смей так говорить! Я не знаю ни одного мужчину, который был бы так молод, как ты.

– Ох, – улыбнулся Славин. – Повтори, пожалуйста, еще раз.

– Повторю вечером, – пообещала Ирина. – Так вот, о моем парикмахере… Я ему всегда плачу сверху, потому что он загодя резервирует время, знает, какую прическу я люблю, рассказывает мне какие‑ то истории, шутит – вот тебе и час отдыха, будто хвойная ванна, правда… Так вот, он пытался открыть салон у себя дома, но его замучили фининспекторы… В чем его вина, только лишь в том, что он очень любит свою работу и доставляет клиентам радость? Люди с хорошим настроением лучше работают, кстати говоря… Объясни же, кому он мешал?

– Мировому империализму, – смеясь, ответил Славин. – Ты повторяешь Степанова.

– Его не грех повторять.

– Родная община, Ириша. У нас, наверное, остались родимые ее пятна, – отшутился Славин, думая совсем о другом.

«Когда же мне к нему подойти? – вертелось в голове. – Я никогда не забуду слов Лесника, когда он сказал Гмыре, что каждый его шаг контролируется людьми ЦРУ; очень может быть, что и Кульков тоже под постоянным колпаком. Хотя ребята Гречаева – хваткие, они бы отметили все то, что хоть как‑ то подозрительно; нет, если они успели заметить подозрительное – считай операцию проваленной. Контрагент предпримет свои шаги, они на выводы горазды, умеют ценить время и решения принимают крутые».

Подошел официант, принес счет, укрытый салфеткой; Славин салфетку отвернул, прочитал:

 

Привет получен.

 

Он протянул официанту двадцать пять рублей и обернулся к Ирине:

– Было очень вкусно, правда?

– Да, замечательно, большое спасибо, – поблагодарила она официанта; улыбка ослепительная, ничего деланного. «Господи, какое это счастье, что она вернулась! Чего же ты не женишься? – спросил он себя. – Только потому, что прирожденный холостяк? Или оттого, что старше ее на двадцать лет, а это вот‑ вот может оказаться роковым? Впервые ты ощутил возраст, когда тебе исполнился пятьдесят один; дальше будет хуже; я никогда ничего от нее не скрывал. Кто сказал, что альянс Тургенева с Виардо аморален? Никто, – ответил он себе, – только ты‑ то не Тургенев…»

Посадив Ирину в такси, Славин сказал:

– Видимо, сегодня я не попаду к тебе. А если и приеду, то на рассвете.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...