В Паланге. Отрывок. что, в общем, для Литвы симптоматично. . Прощайте, мадемуазель Вероника
В Паланге
Коньяк в графине – цвета янтаря, что, в общем, для Литвы симптоматично. Коньяк вас превращает в бунтаря. Что не практично. Да, но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.
Конец сезона. Столики вверх дном. Ликуют белки, шишками насытясь. Храпит в буфете русский агроном, как свыкшийся с распутицею витязь. Фонтан журчит, и где‑ то за окном милуются Юрате и Каститис.
Пустые пляжи чайками живут. На солнце сохнут пестрые кабины. За дюнами транзисторы ревут и кашляют курляндские камины. Каштаны в лужах сморщенных плывут почти как гальванические мины.
К чему вся метрополия глуха, то в дюжине провинций переняли. Поет апостол рачьего стиха в своем невразумительном журнале. И слепок первородного греха свой образ тиражирует в канале.
Страна, эпоха – плюнь и разотри! На волнах пляшет пограничный катер. Когда часы показывают «три», слышны, хоть заплыви за дебаркадер, колокола костела. А внутри на муки Сына смотрит Богоматерь.
И если жить той жизнью, где пути действительно расходятся, где фланги, бесстыдно обнажаясь до кости, заводят разговор о бумеранге, то в мире места лучше не найти осенней, всеми брошенной Паланги.
Ни русских, ни евреев. Через весь огромный пляж двухлетний археолог, ушедший в свою собственную спесь, бредет, зажав фаянсовый осколок. И если сердце разорвется здесь, то по‑ литовски писанный некролог
не превзойдет наклейки с коробка, где брякают оставшиеся спички. И солнце, наподобье колобка, зайдет, на удивление синичке на миг за кучевые облака для траура, а может, по привычке.
Лишь море будет рокотать, скорбя безлично – как бывает у артистов. Паланга будет, кашляя, сопя, прислушиваться к ветру, что неистов, и молча пропускать через себя республиканских велосипедистов.
осень 1967
* * *
Волосы за висок между пальцев бегут, как волны, наискосок, и не видно губ, оставшихся на берегу, лица, сомкнутых глаз, замерших на бегу против теченья. Раз‑
розненный мир черт нечем соединить. Ночь напролет след, путеводную нить ищут язык, взор, подобно борзой, упираясь в простор, рассеченный слезой.
Вверх по теченью, вниз ‑ я. Сомкнутых век не раскрыв, обернись: там, по теченью вверх, что (не труди глаза) там у твоей реки? Не то же ли там, что за устьем моей руки?
Мир пятерни. Срез ночи. И мир ресниц. Тот и другой без обозримых границ. И наши с тобой слова, помыслы и дела бесконечны, как два ангельские крыла.
1967
Отрывок
Октябрь – месяц грусти и простуд, а воробьи – пролетарьят пернатых ‑ захватывают в брошенных пенатах скворечники, как Смольный институт. И воронье, конечно, тут как тут.
Хотя вообще для птичьего ума понятья нет страшнее, чем зима, куда сильней страшится перелета наш длинноносый северный Икар. И потому пронзительное «карр! » звучит для нас как песня патриота.
1967
Отрывок
М. Б.
Ноябрьским днем, когда защищены от ветра только голые деревья, а все необнаженное дрожит, я медленно бреду вдоль колоннады дворца, чьи стекла чествуют закат и голубей, слетевшихся гурьбою к заполненным окурками весам слепой богини. Старые часы показывают правильное время. Вода бурлит, и облака над парком не знают толком что им предпринять, и пропускают по ошибке солнце.
1967
По дороге на Скирос [46]
Я покидаю город, как Тезей ‑ свой Лабиринт, оставив Минотавра смердеть, а Ариадну – ворковать в объятьях Вакха. Вот она, победа! Апофеоз подвижничества! Бог как раз тогда подстраивает встречу, когда мы, в центре завершив дела, уже бредем по пустырю с добычей, навеки уходя из этих мест, чтоб больше никогда не возвращаться.
В конце концов, убийство есть убийство. Долг смертных ополчаться на чудовищ. Но кто сказал, что чудища бессмертны? И – дабы не могли мы возомнить себя отличными от побежденных ‑ Бог отнимает всякую награду (тайком от глаз ликующей толпы) и нам велит молчать. И мы уходим.
Теперь уже и вправду – навсегда. Ведь если может человек вернуться на место преступленья, то туда, где был унижен, он прийти не сможет. И в этом пункте планы Божества и наше ощущенье униженья настолько абсолютно совпадают, что за спиною остаются: ночь, смердящий зверь, ликующие толпы, дома, огни. И Вакх на пустыре милуется в потемках с Ариадной.
Когда‑ нибудь придется возвращаться. Назад. Домой. К родному очагу. И ляжет путь мой через этот город. Дай Бог тогда, чтоб не было со мной двуострого меча, поскольку город обычно начинается для тех, кто в нем живет, с центральных площадей и башен. А для странника – с окраин.
1967
Прощайте, мадемуазель Вероника
I
Если кончу дни под крылом голубки, что вполне реально, раз мясорубки становятся роскошью малых наций ‑ после множества комбинаций Марс перемещается ближе к пальмам; а сам я мухи не трону пальцем даже в ее апогей, в июле ‑ словом, если я не умру от пули, если умру в постели, в пижаме, ибо принадлежу к великой державе,
II
то лет через двадцать, когда мой отпрыск, не сумев отоварить лавровый отблеск, сможет сам зарабатывать, я осмелюсь бросить свое семейство – через двадцать лет, окружен опекой, по причине безумия, в дом с аптекой я приду пешком, если хватит силы, за единственным, что о тебе в России мне напомнит. Хоть против правил возвращаться за тем, что другой оставил.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ![]() ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|