Postscriptum. Anno Domini. Песня пустой веранды
Postscriptum
Как жаль, что тем, чем стало для меня твое существование, не стало мое существованье для тебя. ... В который раз на старом пустыре я запускаю в проволочный космос свой медный грош, увенчанный гербом, в отчаянной попытке возвеличить момент соединения... Увы, тому, кто не способен заменить собой весь мир, обычно остается крутить щербатый телефонный диск, как стол на спиритическом сеансе, покуда призрак не ответит эхом последним воплям зуммера в ночи.
1967
* * *
Время года – зима. На границах спокойствие. Сны переполнены чем‑ то замужним, как вязким вареньем. И глаза праотца наблюдают за дрожью блесны, торжествующей втуне победу над щучьим веленьем.
Хлопни оземь хвостом, и в морозной декабрьской мгле ты увидишь, опричь своего неприкрытого срама ‑ полумесяц плывет в запыленном оконном стекле над крестами Москвы, как лихая победа Ислама.
Куполов, что голов, да и шпилей – что задранных ног. Как за смертным порогом, где встречу друг другу назначим, где от пуза кумирен, градирен, кремлей, синагог, где и сам ты хорош со своим минаретом стоячим.
Не купись на басах, не сорвись на глухой фистуле. Коль не подлую власть, то самих мы себя переборем. Застегни же зубчатую пасть. Ибо если лежать на столе, то не все ли равно – ошибиться крюком или морем.
1967‑ 1970
Anno Domini
М. Б.
Провинция справляет Рождество. Дворец Наместника увит омелой, и факелы дымятся у крыльца. В проулках – толчея и озорство. Веселый, праздный, грязный, очумелый народ толпится позади дворца.
Наместник болен. Лежа на одре,
покрытый шалью, взятой в Альказаре, где он служил, он размышляет о жене и о своем секретаре, внизу гостей приветствующих в зале. Едва ли он ревнует. Для него
сейчас важней замкнуться в скорлупе болезней, снов, отсрочки перевода на службу в Метрополию. Зане он знает, что для праздника толпе совсем не обязательна свобода; по этой же причине и жене
он позволяет изменять. О чем он думал бы, когда б его не грызли тоска, припадки? Если бы любил? Невольно зябко поводя плечом, он гонит прочь пугающие мысли. ... Веселье в зале умеряет пыл,
но все же длится. Сильно опьянев, вожди племен стеклянными глазами взирают в даль, лишенную врага. Их зубы, выражавшие их гнев, как колесо, что сжато тормозами, застряли на улыбке, и слуга
подкладывает пищу им. Во сне кричит купец. Звучат обрывки песен. Жена Наместника с секретарем выскальзывают в сад. И на стене орел имперский, выклевавший печень Наместника, глядит нетопырем...
И я, писатель, повидавший свет, пересекавший на осле экватор, смотрю в окно на спящие холмы и думаю о сходстве наших бед: его не хочет видеть Император, меня – мой сын и Цинтия. И мы,
мы здесь и сгинем. Горькую судьбу гордыня не возвысит до улики, что отошли от образа Творца. Все будут одинаковы в гробу. Так будем хоть при жизни разнолики! Зачем куда‑ то рваться из дворца ‑
отчизне мы не судьи. Меч суда погрязнет в нашем собственном позоре: наследники и власть в чужих руках. Как хорошо, что не плывут суда! Как хорошо, что замерзает море! Как хорошо, что птицы в облаках
субтильны для столь тягостных телес! Такого не поставишь в укоризну. Но может быть находится как раз к их голосам в пропорции наш вес. Пускай летят поэтому в отчизну. Пускай орут поэтому за нас.
Отечество... чужие господа у Цинтии в гостях над колыбелью
склоняются, как новые волхвы. Младенец дремлет. Теплится звезда, как уголь под остывшею купелью. И гости, не коснувшись головы,
нимб заменяют ореолом лжи, а непорочное зачатье – сплетней, фигурой умолчанья об отце... Дворец пустеет. Гаснут этажи. Один. Другой. И, наконец, последний. И только два окна во всем дворце
горят: мое, где, к факелу спиной, смотрю, как диск луны по редколесью скользит и вижу – Цинтию, снега; Наместника, который за стеной всю ночь безмолвно борется с болезнью и жжет огонь, чтоб различить врага.
Враг отступает. Жидкий свет зари, чуть занимаясь на Востоке мира, вползает в окна, норовя взглянуть на то, что совершается внутри, и, натыкаясь на остатки пира, колеблется. Но продолжает путь.
январь 1968, Паланга
* * *
E. R.
Я выпил газированной воды под башней Белорусского вокзала и оглянулся, думая, куды отсюда бросить кости. Вылезала из‑ под домов набрякшая листва. Из метрополитеновского горла сквозь турникеты масса естества, как черный фарш из мясорубки, перла. Чугунного Максимыча спина маячила, жужжало мото‑ вело, неслись такси, грузинская шпана, вцепившись в розы, бешено ревела. Из‑ за угла несло нашатырем, лаврентием и средствами от зуда. И я был чужд себе и четырем возможным направлениям отсюда. Красавица уехала. Ни слез, ни мыслей, настигающих подругу. Огни, столпотворение колес, пригодных лишь к движению по кругу.
18 июля 1968, Москва
Песня пустой веранды
Not with a bang but a whimper. [48] T. S. Eliot
Март на исходе, и сад мой пуст. Старая птица, сядь на куст, у которого в этот день только и есть, что тень.
Будто и не было тех шести лет, когда он любил цвести; то есть грядущее тем, что наг, делает ясный знак.
Или, былому в противовес, гол до земли, но и чужд небес, он, чьи ветви на этот раз ‑ лишь достиженье глаз.
Знаю и сам я не хуже всех: грех осуждать нищету. Но грех так обнажать – поперек и вдоль ‑ язвы, чтоб вызвать боль.
Я бы и сам его проклял, но где‑ то птице пора давно сесть, чтоб не смешить ворон; пусть это будет он.
Старая птица и голый куст,
соприкасаясь, рождают хруст. И, если это принять всерьез, это – апофеоз.
То, что цвело и любило петь, стало тем, что нельзя терпеть без состраданья – не к их судьбе, но к самому себе.
Грустно смотреть, как, сыграв отбой, то, что было самой судьбой призвано скрасить последний час, меняется раньше нас.
То есть предметы и свойства их одушевленнее нас самих. Всюду сквозит одержимость тел манией личных дел.
В силу того, что конец страшит, каждая вещь на земле спешит больше вкусить от своих ковриг, чем позволяет миг.
Свет – ослепляет. И слово – лжет. Страсть утомляет. А горе – жжет, ибо страданье – примат огня над единицей дня.
Лучше не верить своим глазам да и устам. Оттого что Сам Бог, предваряя Свой Страшный Суд, жаждет казнить нас тут.
Так и рождается тот устав, что позволяет, предметам дав распоряжаться своей судьбой, их заменять собой.
Старая птица, покинь свой куст. Стану отныне посредством уст петь за тебя, и за куст цвести буду за счет горсти.
Так изменились твои черты, что будто на воду села ты, лапки твои на вид мертвей цепких нагих ветвей.
Можешь спокойно лететь во тьму. Встану и место твое займу. Этот поступок осудит тот, кто не встречал пустот.
Ибо, чужда четырем стенам, жизнь, отступая, бросает нам полые формы, и нас язвит их нестерпимый вид.
Знаю, что голос мой во сто раз хуже, чем твой – пусть и низкий глас. Но даже режущий ухо звук лучше безмолвных мук.
Мир если гибнет, то гибнет без грома и лязга; но также не с робкой, прощающей грех слепой веры в него, мольбой.
В пляске огня, под напором льда подлинный мира конец – когда песня, которая всем горчит, выше нотой звучит.
октябрь 1968
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|