Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Глава 22. Партизан. Настенька. Испытание




Глава 26

Испытание

 

 

Когда опасность глянула на Виталия своими пустыми очами, он вновь обрел спокойствие. Врагов он не боялся. Твердо и уверенно держался при встрече с казаками. Напал на хорошую выдумку и сумел так простодушно и спокойно говорить, что отвел от себя подозрения. Но третий конный, догоняя своих на всем скаку, успел заметить что-то в траве. Он остановил лошадь и клинком раскидал траву. Под нею обнаружил вчетверо сложенную бумажку с печатями и маленькую книжечку. На обложке книжечки чернела надпись: «Российский Коммунистический Союз Молодежи». Бумажка же оказалась мандатом Третьего съезда комсомола на имя Виталия Бонивура. Сунув документы в карман, станичник хлестнул лошадь, проскакал мимо шедшего по дороге Бонивура. Догнав своих, показал находку. Успокоенные было ответами Виталия, белые встревожились и решили задержать паренька. Он подчинился, решив до конца играть свою роль.

Бонивура подвели к штабу. Третий конвойный пошел с докладом об арестованном. Виталий опустился на ступеньки крыльца.

— Эй, станичники, дайте закурить! — протянул он руку.

Один наклонился и отдал ему свою цигарку, которую только что завернул. Виталий отметил это как плохой знак: конвоир считал, что дело арестованного кончено. Виталий задумчиво раскурил цигарку, втягивая горьковато-кислый дым самосада.

Какое-то движение на другом конце площади привлекло его внимание. Он бросил взгляд туда.

Двое ребят стояли у завалинки дома Жилиных. Виталий узнал Вовку Верхотурова. Второго он не мог разглядеть. Ребята, заметившие, как конные провели кого-то к штабу, старались увидеть, кто этот пленник. Переминавшиеся лошади загораживали Виталия от взоров ребят.

«Эх-х, узнают огольцы — не сумеют сдержаться! » — с досадой подумал комсомолец. Он встал с крыльца, чтобы скрыться за крупами лошадей. Но лошади неожиданно расступились, отмахиваясь от мух, и открыли Бонивура. На одну минуту взгляды Виталия и Вовки встретились. Ужас исказил лицо мальчугана. Смертельно побледнев, он поспешно отвернулся.

Конвойный заметил ребят. Направил коня в ту сторону.

— Эй, чижики, чего надо?

Ребята обернулись к нему.

— Знакомого, что ли, признали? — спросил станичник, кивая головой в сторону Бонивура.

— Какого знакомого еще?! — Вовка подошел к изгороди.

— А ну, давай сюда, может, признаешь…

— А ну тебя! — со слезами крикнул Вовка.

Ребята перемахнули через изгородь и скрылись за лесом.

— Куда? Назад! — крикнул конвойный, потешаясь.

Лишь топот босых ног прозвучал ему в ответ.

Виталий, почувствовав слабость, опять присел и сунул в рот погасшую цигарку. В ту же минуту его подняли. Из штаба вышел Караев. Он взглянул на Бонивура. Документы его он держал за спиной.

— Кто такой? — спросил Караев.

Виталий повторил выдуманную им историю. Караев стал рассматривать документы. Виталий вздрогнул, увидев свой мандат и комсомольский билет в руках ротмистра. Земля зашаталась под ним. Почувствовав, что бледность проступила на щеках, он пятерней стал причесывать разлохматившиеся волосы и скрыл от Караева лицо. Ротмистр пристально, очень пристально глядел на Бонивура, словно что-то вспоминая.

— Документы твои?

— Какие документы? — открыл глаза Виталий и выдержал взгляд.

— А вот эти, — Караев показал ему мандат и билет. — Не ты выбросил?

— Не знаю, господин офицер, кто бросал, — сказал Виталий. — Может, кто из партизан. Кажись, от села они отступили.

— Так тебе незнакомо это? — опять спросил Караев, дал ему комсомольский билет в руки и стал внимательно следить за тем, какое это произведет действие.

Виталий взял билет и открыл его. Руки его дрогнули. Он почувствовал вдруг, что играть становится слишком тяжело, и, чтобы на чем-нибудь сосредоточиться, стал читать, кому выдан билет. Он шевелил губами, точно читая по складам, и короткое его имя показалось ему очень длинным в эту минуту.

— «Вит-а-лий… Бо-ни-вур…»

Он прочел его вслух, и точно кто-то подал ему руку. Это было имя человека, которого уважали и считали храбрым. Неужели поддаться мертвящей слабости?

«Твой час пришел, Бонивур, — сказал он себе. — Собери же всю свою твердость, все свое мужество! »

Отдавая билет, он был почти равнодушен.

— У нас таких не бывало… — Но глаза его тянулись к драгоценной книжечке, к словам, напечатанным на ее обложке.

«Российский…»

За этим словом увидел Виталий далекую Москву, съезд комсомола, улицы красной столицы, первый дым заводов, оживающих после войны, горячие, взволнованные речи, от которых кружилась голова, и трудности казались легко преодолимыми… А вот Красная площадь, и по ней шагает, заложив глубоко руки в карманы, человек, своими прищуренными глазами видящий многое: и то, что было, и то, что есть, и то, что должно быть, чьи слова одинаково слышны и в Москве, и во Владивостоке, подымая людей на борьбу. И опять зазвучал в ушах Виталия незабываемый голос, чуть картавый, живой голос, от которого яснеет жизнь. Это он сказал, что надо «…из воли миллионов и сотен миллионов разрозненных, раздробленных, разбросанных на протяжении громадной страны создать единую волю, ибо без этой единой воли мы будем разбиты неминуемо».

«Коммунистический…»

Видит за этим словом Виталий множество людей, состоящих в великом братстве, освященном гигантской борьбой. Братстве, в котором не знакомые друг другу люди ближе кровной родни. Людей, которые объявили войну всему, что угнетало человека; людей, вооруженных самым сильным оружием, не боящимся ржавчины и нетленным: ленинским словом, источающим искры, зажигающим сердца, побеждающим и непобедимым, вечным и прекрасным силою юности возрожденного человечества…

И вновь пламенеют в памяти Виталия, как огненный символ веры, слова:

«…быть коммунистом, это значит организовывать и объединять все подрастающее поколение, давать пример воспитания и дисциплины в этой борьбе».

«Союз молодежи…»

Видит Бонивур за этими словами многих, чья жизнь только началась, девушек, чьи руки еще не ласкали милого, но знают уже холод винтовочного приклада. Юношей, к чьим щекам еще не прикоснулась бритва, но которым уже знаком и зной среднеазиатских степей и морозы Якутии, усталых, но сильных, юных, но умудренных опытом, готовых и к жизни и к смерти во имя жизни. И опять родной голос, исполненный бесконечно притягательной силы, ожил в памяти юноши:

«Коммунистический союз молодежи только тогда оправдает свое звание… если он каждый шаг… связывает с участием в общей борьбе всех трудящихся против эксплуататоров».

Дыхание захватило у Виталия. Он собрал все силы.

— У нас таких не бывало! — ответил он на вопрос Караева, и сердце его сжалось тоской.

Ему захотелось положить билет туда, где он лежал до сих пор, — в нагрудный карман гимнастерки. Но белые не должны торжествовать. Не все еще потеряно! И Виталий взглянул на Караева. Так спокоен был его взгляд, что ротмистр не мог с уверенностью сказать, принадлежат ли документы этому вихрастому пареньку, называвшему себя учеником сапожника и чье лицо вызывало у Караева какое-то беспокойное, но неясное воспоминание…

Караев вертел документы в руках, не зная, как поступить. Бонивур смотрел на него. Конвоиры переминались с ноги на ногу, ожидая приказания, что делать с задержанным: «пустить в расход» или освободить? Наступившую тишину нарушил Грудзинский. Он наклонился к ротмистру:

— Вадим, что ты будешь делать с девкой?

Караев о Настеньке не думал, его занимало сейчас другое: притворяется стоящий перед ним простоволосый парень, умело изображая простодушного подмастерья, или на самом деле он таков? Он ответил:

— Делай, что хочешь.

— Я думаю, надо дать урок другим.

— Делай, что хочешь… Действуй, — повторил Караев.

Тогда войсковой старшина приказал вывести Настеньку из чулана.

…Увидев любимую между двумя белоказаками, Виталий похолодел. Щеки его побелели. Настенька же, выйдя из темноты на свет, зажмурилась, ступила два шага и широко открыла глаза. Виталий стоял прямо перед ней, у крыльца. Он поднес руку к губам, словно предупреждая о чем-то. Горе и отчаяние пронизали Настеньку. Тоскливый крик вырвался из ее груди:

— Виталий!

Караев живо обернулся к Настеньке и опять глянул на юношу, и глаза его блеснули догадкой.

Настя увидела, как Виталий горестно качнул головой, и поняла свою ошибку. Колени ее подкосились, в глазах потемнело, и, лицом вперед, ничего не сознавая более, она упала на землю.

Виталий бросился к ней, но его уже схватили. Он рванулся в сторону, его сбили с ног, вывернули руки и мгновенно скрутили веревкой. И лишь когда уткнулся он лицом в цементную пыль, забившую нос и рот, он понял, что уйти не удастся…

— Вот ты каков! — произнес Караев, раздувая ноздри. — Да ты, я вижу, не подмастерье, а мастер!.. Сейчас мы это выясним. — Он обернулся и поманил кого-то пальцем из комнаты.

Из дверей показался Чувалков. Он скользнул взглядом по Виталию. Караев вопросительно кивнул на Виталия:

— Кто?

Чувалков отвернулся от Виталия, мельком оглядевшись вокруг, и сказал потихоньку:

— Комиссар, господин офицер! Он сегодня и уполномоченных встречал, и охрану нес, и проводил, как они закончили. Да в нашем селе его каждый знает: Бонивур его кличка!

Караев заиграл желваками на челюстях — фамилия эта много сказала ему. В глазах его заблестели злые огоньки.

— Так. Довелось и встретиться, товарищ комиссар! — сказал он сквозь зубы. — Мир, как говорится, тесен! — И недобро замолчал, не отводя глаз от юноши.

Чувалков стоял в дверях, стараясь не быть заметным с улицы, втягивал голову в плечи и совсем спрятал свою пышную бороду в ладони.

— Мне бы до дому надо, господин офицер, — сказал он, не имея больше сил стоять здесь, рядом с ротмистром и со связанным Виталием.

Караев непонимающими глазами посмотрел на Чувалкова.

— Что? Ах, да!.. Можете идти!

Чувалков поспешно скрылся в глубине комнаты. Хлопнула дверь — это лавочник вышел с черного хода, чтобы его не видел никто из деревенских. Он трусцой побежал от дома к дому, озираясь на слепые окна крестьянских домов, завешенные и заслоненные подушками: не выглядывает ли кто? Добравшись до своей избы, тихонько открыл калитку, стараясь не стукнуть щеколдой. На крыльце стояла его жена, унылая, преждевременно увядшая женщина. Чувалков отдышался.

— Куда ты ходил-то? — спросила она. — Ничего не сказал…

— А тебе дело есть? — спросил грозно Чувалков и погрозил ей кулаком. Смотри у меня!

— Да я что! — испуганно отозвалась жена. — Боязно ведь…

Чувалков задернул занавески на окнах и ткнул жену в бок сухим кулаком.

— Расхлебянила все, раскрыла… Я тебе раскрою!..

 

 

Бесчувственную Настеньку казаки оттащили за дом.

Караев сказал:

— Так… Все ясно! — Ярость нарастала в нем. — Однако ты ловкая штучка. С тобой занятно будет побеседовать в другом месте! Люблю смелых людей! Глаза его искрились, лицо подернула нервная судорога.

Виталий понял, что для него все кончено, что бежать, пожалуй, не удастся. Он снова овладел собой. Спокойное лицо его представило разительный контраст с подергивающимся лицом Караева. Ротмистр старался унять овладевшую им дрожь, но не мог. Им овладело желание разбить недвижное лицо стоящего перед ним человека, взятого в плен и спокойно ждущего расправы. Рука его тянулась к револьверу. У него не было ни слов, ни мыслей, чтобы привести какой-нибудь другой аргумент в этом безмолвном состязании двух устремленных друг на друга взглядов. Он отвел глаза в сторону, не выдержав взора Виталия.

На крыльцо неслышно вышел Суэцугу. Он с любопытством посмотрел на Виталия.

— Это кто? Борсевик?

— Так точно, да еще какой! — протянул ротмистр японцу документы.

Суэцугу внимательно прочел их.

— О, Бонивур! — сказал он радостно. Арест Виталия привел его в такое хорошее настроение, что он совершенно искренне поклонился Виталию и произнес, словно увидев доброго знакомого: — Здрастуйте, здрастуйте!

Грудзинский прошел туда, где находилась Настенька. Она еще не пришла в сознание. Стоявшие возле нее Цыган и рябой приложили руки к козырькам.

— Сомлела, господин войсковой старшина, — сказал Цыган.

— Придет в себя — отведите за околицу и расстреляйте!

Цыган вздрогнул.

 

 

Тень от избы покрыла лежавшую на земле Настеньку, и в полумраке лицо ее, казалось, светилось. Голубые тени легли ей на глаза, на крылышки ноздрей и притаились в углах губ. Круглый ее подбородок с чуть заметной ямочкой заострился. От этого словно строже стало лицо Настеньки и еще красивее. Одна коса расплелась, и поток золотистых волос залил ее плечи, грудь и стекал на темную землю. Почти незаметно было дыхание Настеньки. Только во впадине над ключицей толчки сердца вызывали едва приметное колыхание. Руки раскинулись по сторонам — словно чайка взмахнула белыми крыльями, собираясь взлететь…

Цыган качнул головой и горестно вздохнул.

…Тихий вздох тронул губы Настеньки. Она открыла глаза и посмотрела в голубое небо. Потом перевела взор на избу. Вспомнила все и шевельнулась, чтобы встать на ноги. Цыган протянул ей руку. Но она оперлась о землю, медленно поднялась, отряхнула платье. Рябой сказал:

— Ну, пошли, девка!

— Уже? — прошептала Настенька.

— Пошли! — повторил рябой.

— Не ведите по селу, казаки… бо мама может повстречаться!

Цыган кивнул головой. Настенька взглянула в его затуманенные глаза, поняла, что против воли тот идет, и сказала ему:

— И на том спасибо, казак.

Она пошла огородами. Конвоиры за ней. Настенька шла задумчивая, как ходила с матерью на работу. Тоненькая морщинка пробилась у нее на переносице. Ей не верилось, что скоро она умрет, и томительное ожидание делало тягостными последние минуты. Она спросила:

— Куда?

— В чистое поле, — лениво ответил рябой.

Значит, конец… Настенька замедлила шаги. Запах пересохшей земли щекотал ей ноздри. Сбоку несло горечью полыни. Девушка обращала внимание на все, чего раньше не замечала. Услышала она, что из сосновой рощи, перешибая деревенские запахи, доносится смолевое дыхание сосен. Дышала бы этим запахом полной грудью долго-долго… И потянуло ее к соснам… Она обернулась:

— У сосен, казаки.

И, зная, что ей не откажут в последней просьбе, повернула к роще. Рябой недовольно сморщился. До рощи нужно было идти дальше. Но Цыган повернул за Настенькой. Покосившись на его каменное лицо, рябой зашагал рядом.

Золотые паутинки проносились над головами трех людей, шагающих по пожелтевшей траве. Одна прильнула к Настеньке и протянулась к Цыгану, словно не Цыган вел Настеньку на расстрел, а Настенька куда-то вела казаков, связанная с ними этой прозрачной, сверкающей нитью. Рябой оборвал паутинку. Цыган тихо сказал ему:

— Слышь, может, отпустим девку?

— Как это — отпустим? — удивился тот, но тоже вполголоса: — Тебя Караев потом отпустит… Больно добер ты сегодня.

— Зря ведь убьем.

Рябой недовольно покосился на Цыгана.

— Я, знаешь, доложу ротмистру про такие твои слова. Помолчи-ка лучше.

И снова шагали они за Настенькой. Она уже оправилась и ступала по земле, ощутив вдруг странную легкость. Как ни тихо говорил Цыган, прося рябого отпустить ее, обострившимся слухом человека, доживающего последние минуты, она поймала этот шепот и разобрала слова. И надежда, никогда не оставляющая людей, как добрый и верный друг, в самые тяжелые минуты, вспыхнула в ней. Всем существом своим она напряженно и радостно ждала слов, которые сделали бы ее свободной и оставили бы ей жизнь. Удивительную жизнь, где каждый миг неповторим и не похож на другие!.. И запахи сосен, и шелест травы, и посвист птиц в роще стали какими-то особенно значительными, точно ничего в мире, кроме них, не оставалось. Они заполнили все существо девушки. Нестерпимо голубело небо, словно становилось оно ярче с каждым шагом Настеньки.

Дойдя до первых сосен, кудрявыми шапками уткнувшихся в небо, Настенька остановилась. Грибной душок напомнил ей, что девчонкой бегала она сюда и здесь испытывала нескончаемую радость от немой игры с грибами, которые прятались от нее, дразнили своим запахом и не давались в руки. Никогда не могла она увидеть грибы прямо перед собой: они всегда оказывались сбоку… А вот теперь она видела их всюду, словно взгляд ее вызывал лесных жителей наверх. К чему бы это?.. Говорят, что гриб сразу показывается лишь тому, кто не жилец на белом свете…

Настенька не слышала, чем кончился разговор конвоиров, но почувствовала, что ей надо обернуться. Она обернулась и замерла. Цыган сидел на земле. Он охватил голову ладонями и закрыл глаза. Рябой, подняв винтовку, целился в Настеньку. Черный кружок ствола уставился ей в грудь.

Настенька не успела ничего подумать. Она только глубоко-глубоко вздохнула. Казалось, воздуха вокруг не хватит, чтобы напоить грудь досыта. Какое-то колотье ощутила она внутри. В груди вдруг стало горячо, словно кто-то плеснул кипятком на нее. И это горячее хлынуло вверх. Настеньке стало страшно. А воздух все сильнее и сильнее вливался в ее полуоткрытый рот. Острая боль резанула ее. Она глянула на запад, поверх головы целившегося в нее рябого. Багровые облака ползли по небу, бросая кровавый отсвет. И трава, и небо, и шумящие сосны, и закрывший глаза Цыган, и тот, что хотел ее убить, — все было затянуто красной пеленой. Пелена эта становилась все гуще и мрачнее. Проглянул сквозь нее голубой кусочек неба, а потом закрылся и он. Красное стало черным. Кто-то бережно подхватил Настеньку, колыхнул, как колыхала в детстве мать. Потом все исчезло… Она не слышала звука выстрела. Она ощутила лишь резкую боль в груди, хотела приложить ладонь, чтобы хотя немного утишить ее, но, широко взмахнув руками, без стона упала навзничь.

Цыган открыл лицо. С опущенным ружьем стоял рябой, глядя на девушку. Настенька лежала на боку с открытыми глазами. Струйка крови показалась из-за плотно сжатых губ, зазмеилась по щеке и утекла за воротник.

Цыган подошел к Настеньке и взял за руку. Рука была безжизненно-покорной. Цыган прикрыл Настеньке веки, сложил руки крест на крест на груди и снял фуражку. Потом, не глядя на рябого, пошел к селу. Рябой, сплюнув, поплелся следом за ним…

 

 

Бонивура отвели в одну из комнат штаба, служившую партизанам кладовой для оружия. Комната была без окон, только узкая отдушина почти под самым потолком пропускала немного света. Виталий осмотрелся. Он чуть не наступил на что-то лежавшее у самых дверей. Нагнулся, рассматривая. Лежал человек. Виталий вгляделся и узнал Лебеду.

«Неужели транспорт раненых был задержан? »

Эта мысль наполнила отчаянием Бонивура. Он начал тормошить партизана. Но Лебеда затаил дыхание, из-под полуопущенных век вглядываясь в черты лица наклонившегося над ним человека. Виталий зашептал:

— Дедка! Лебеда!

Узнав знакомый голос, Лебеда открыл глаза:

— Виталька?

— Тише, диду… Неужели транспорт раненых взяли белые?

— Ни, транспорт, мабуть, вже там, в тайге сховавсь…

— Как же ты, диду, попался?

Лебеда вздохнул, виноватым голосом ответил:

— А я куму хотив подмогнуть, та не вышло… Кровь потерял и попавсь, як малесик.

— А он где?

— Кум-то?.. Наложил груду белякив да и сам убився о каменюгу… Бився добре… Не жалко — не один пишов на той свит…

— Значит, и Колодяжного нет?

— Нема кума, — ответил Лебеда. — И кума я не спас и дисциплину нарушил… А ты как, Виталька, попал?

Бонивур, не таясь, рассказал старику все. Тот печально мотнул головой:

— Значит, попались мы с тобой, Виталя. Эх-х! Обидно в клетке сидеть. Я птица вольная, волю люблю… И повоевал на своем веку. В германскую был взят на фронт. Нас на греческий фронт погнали. В Салониках мы стояли. Негров видал, и греков, и англичан, и всяких…

Потом революция в России случилась. Дознались до этого — стали домой проситься. В эту пору мы уже во Франции были. Удули мы с товарищами, тридцать человек. До России через Америку добрались только втроем. Осадчего Колю в Сибири колчаки убили. Петросов Сурен к большевикам подался — под Волочаевкой дрался да руки лишился, слыхал я… А я до Хабаровска добрался, людей хороших встретил, на работу встал… Все бы ладно было, да опять черт помешал — мобилизация. Забрили меня белые, в солдаты взяли. Калмыков… Что он над трудящимися делал, нет таких слов, чтобы описать да рассказать.

Насмотрелся я на калмыковские зверства, кое-что понимать начал. Помог один человек. Большевик… Подойницын. Большого ума человек был, хотя и из простых. Пошли у нас в полку разговоры. Подойницын разъяснил нам, что в стороне нынче никак стоять нельзя, либо к большевикам надо идти, либо к белым, середины, выходит, нету; кто ни к одному берегу не пристал, тот белым помогает тем, что против них не идет! Вот как вышло!..

Ну, настало время — мы из казарм на улицу! Офицерам наклали, сколько не было жалко, и давай уходить. Думали на ту сторону Амура податься, а там — до партизан!

Белые с нами не справились бы!

Однако только мы из казарм — справа и слева ракеты, стрельба! А город-то американцы и японцы пополам поделили. К железной дороге да к мосту через Амур японцы располагались, а к Красной Речке — американцы. Мы в коридоре между ними оказались. Нам ультиматум: сдавайтесь! Ну, не японцам же сдаваться… Разоружили нас американцы, в колючую проволоку заперли, лагерь устроили. Ну, показали себя американцы… Что ни вечер, из лагеря то одного, то другого уводят. Калмыковцам выдавали, да и сами пытать не брезговали… Я там, в лагере американском на Красной Речке, додумал уж до конца все и в большевики решил идти — вижу, никто, кроме них, простому-то человеку добра не хочет… С тех пор большевик, и жизни мне за это не жалко!..

Многое видел Лебеда в своей трудной жизни. Говорил для того, чтобы отогнать от Виталия невеселые думы, развеять печаль, давившую сердце…

— Дядя Коля спрашивал, как я насчет партии думаю, — сказал Виталий. Марченко передавал. Говорил, что Перовская рекомендацию даст.

Лебеда легонько положил руку на плечо Виталию.

— А что? Давно пора. Ты хоть и молодой, да голова у тебя ясная! Да тебе любой из наших — что Топорков, что я, что Жилин — верный поручитель…

Он помолчал, потом так же тихо сказал:

— Лютуют белые. Опереться-то не на что. Только и осталось у них за душой, что злоба… Такой только по обличью человек, а так — волк волком.

— К чему это ты, батько? — спросил Виталий.

— К себе в логово нас с тобой унесут… Пытать будут Тихой смертью умереть не дадут!

Виталий вздрогнул, вспомнив яростные, налитые кровью глаза Караева. Старик учуял эту дрожь. Он приподнялся и сел, поддерживая здоровой рукой больную. Приблизил свое лицо к Виталию и попытался рассмотреть его лицо, его глаза.

— Страшно? — спросил он и затаил дыхание.

— Страшно… — сказал Виталий. — А только я не боюсь. Ты за меня испугался?.. Думаешь, не выдержу я? Я не боюсь смерти, батько.

— А пытки? — спросил Лебеда.

Виталий положил свою горячую руку на здоровое плечо Лебеды.

— Вместе будем. Увидишь сам! — сказал он твердо.

— Гордишься! — усмехнулся ласково Лебеда. — Гордись, сынок, крепче будешь… Я-то долго не выдержу: крови мало, и устал я… А у тебя тело молодое, жить будет охота. Такое тело трудно победить. Если худо будет, не думай о боли, Виталька, ругайся, пой песню, думай о чем хочешь, а о боли старайся забыть. О товарищах думай, о Настеньке. Может, и доведется еще, увидишься с ней!

Услышав имя Настеньки, Виталий вспомнил ее крик и то, как падала она, почти не согнувшись, плашмя, словно березка, подрубленная под корень.

— Арестовали Настеньку, — шепнул он.

Лебеда успокоительно сказал, чтобы не растравлять Виталия:

— Ничего. Выпустят. Ни в чем она не виновата.

Сказал он это уверенно, но гнетущая отцовская тоска защемила сердце. Ничего доброго не ожидал он от белых. Но вслух повторил:

— Выпустят. Конечно, выпустят!

Они перестали говорить о Настеньке, словно боясь своими тяжелыми сомнениями навлечь беду на нее.

Если бы знали они, где сейчас Настенька! Заметался бы в смертной муке Лебеда, рвал бы на себе волосы и бился бы об стены, крича: «Доченька, ридна! » И заплакал бы, не стыдясь слез, Виталий Бонивур.

Но они ничего не знали и желали Настеньке добра.

 

 

Караев был взбешен. О преследовании партизан нечего было и думать.

Ротмистр расхаживал по комнате штаба.

Грудзинский, сидевший у окна, исподлобья поглядывал на ротмистра. Старшина был религиозен до ханжества. Он видел развал белой армии, видел, как приближается неотвратимый конец, но фанатически верил в какое-то чудо, которое должно спасти ее. Тем мучительнее переживал он все неудачи, которые все множились при паническом отступлении белых к морю, после Волочаевки. Как раньше он верил, что Волочаевка остановит красные войска, так теперь верил, что Никольск-Уссурийский станет тем камнем преткновения, о который споткнутся большевики. Он был против того, чтобы отряд Караева снимался с места, в глубине души надеясь, что именно отряд, в котором находится он, Грудзинский, призван в обороне Никольска сыграть решающую роль. Но Караев настоял на своем. Японцы его поддержали. Грудзинскому ничего не оставалось делать, как только исполнять приказ.

Караев остановился перед старшиною:

— Не дуйтесь, Грудзинский. Сейчас мы возвращаемся.

Старшина поднялся.

— Разрешите считать это за распоряжение?

— Погодите. Я еще не все сделал здесь. Где эта Жанна д'Арк?

Поняв, что речь идет о Настеньке, Грудзинский ответил:

— Отвели на выгон и расстреляли.

— Остальным я думаю дать наглядный урок. Тех, кого назвал этот ветеринар, и девок выпороть на площади. Пусть помнят…

— Надо думать о будущем, господин ротмистр, — сказал Грудзинский… Когда мы вернемся сюда, население встретит нас плохо, если мы будем применять такие меры.

— Не будьте наивным, старшина. Никакого будущего у нас нет, и сюда мы не вернемся, не утешайте себя!

— С такими мыслями нельзя служить великому делу, — сказал Грудзинский сухо.

— А я, знаете, ничего другого делать просто не умею, кроме как служить так называемому «великому делу», которое с недавних пор стало таким маленьким, что свободно уместится в жилетный карман, когда нам придется улепетывать из Владивостока.

— Бог не допустит этого! — хмуро сказал старшина.

— Э-э! — презрительно протянул Караев. — Бог долготерпелив! Идите распорядитесь насчет экзекуции. У меня в сотне есть такие мастера, что любо-дорого!

Из соседней комнаты выглянул Суэцугу. До сих пор он сидел, молча глядя в окно на суету вокруг штаба, и время от времени делал какие-то записи в полевой книжке. Когда Караев и Грудзинский заговорили, Суэцугу вслушался в их беседу. Поняв, о чем шла речь, он презрительно сплюнул на пол и вытер губы батистовым платочком. Менторским тоном сказал:

— Офицеры не должны ссорить друг друга… Не ругать… В чем дело?.. Объясните мне…

— Ротмистр Караев предлагает выпороть лиц, указанных Кузнецовым, — сухо предложил старшина.

— Что такое «выпороть»? — с наивным видом произнес японец.

— Бамбуками бить, — пояснил ротмистр. — Я думаю, это будет полезно.

Лицо Суэцугу прояснилось. Он закивал головой:

— Хорошо… Надо выпороть. — Он записал в книжку это слово.

— Мусмэ, которая убивать Кузнецова, надо расстрелять.

— Сделано, — отозвался Караев.

— Хорошо, — продолжал поручик. — Других надо выпороть. Пусть они, как всяк сверчок, знает свой насестка.

— Значит, вы одобряете мой план?

— Да, бог на помощь!

— Вы религиозны, господин поручик?

— Да.

— Скажите, а какую вы исповедуете религию? — живо спросил Караев.

— Я исповедую такую религию, которая нужна Ямато

— Старшина тоже религиозен. Только у вас это лучше получается, рассмеялся ротмистр. — Распорядитесь, господин старшина!

Грудзинский вышел, хлопнув дверью.

Через несколько минут все приготовления к экзекуции были закончены. Каратели раскатали штабель бревен, возвышавшийся на площади. Несколько бревен уложили рядком. На берегу реки нарубили лозняку.

 

 

Едва офицеры ушли, Суэцугу опять принял то презрительное выражение, которое не сходило у него с лица сегодня с самого начала экспедиции.

В чисто военных вопросах Суэцугу был малосведующим человеком. В наступлении на Наседкино он не принимал никакого участия, но все, что удавалось, приписывал своему руководству и участию, а все неудачи, постигавшие отряд, относил за счет неумения русских офицеров. «Неполноценные люди! — говорил он про них. — Ссорятся, когда нужно быть беспощадными. Рассуждают, когда надо повиноваться! Не верят в то, что делают! »

Сам Суэцугу верил в то, что его действиями руководит высшая, непостижимая воля императора. Из этого следовало, что все, что он делает, свято, как свята воля тех, кто доверяет ему выполнение своей воли. Уже одно это сознание делало Суэцугу неуязвимым для упреков совести, раскаяния, жалости.

Жизненная цель Суэцугу заключалась в служении этой идее. Ради достижения этой цели все средства были хороши. Соображения этики и морали не должны были мешать выполнению цели, они не должны были приниматься во внимание.

…Каждый раз, когда случалось что-нибудь шедшее вразрез с намерениями и надеждами Суэцугу, только мысль о своем высоком назначении могла смягчить его огорчение неудачами.

Налет был неудачен. Донесение, которое он должен был составить, не ладилось. Который раз суровая действительность выбивала из-под его ног почву; партизаны оказывались предусмотрительными, храбрыми, белые не могли справиться с ними, несмотря на помощь Америки, Японии и других… Что-то было неладно вокруг. Суэцугу переставал понимать происходящее, и его нерушимая вера в себя и в миссию Японии как-то странно начала пошатываться…

И мысли Суэцугу возвращались к тем временам, когда все было понятна и делалось так, как рассчитывали «там», в недосягаемых верхах… Опять в его памяти оживал январь 1918 года, мрак ночи на рейде, гулкая палуба под ногами, яркий свет в уединенной каюте «Ивами», темные силуэты «Идзумо», «Адзума», «Асама», «Якумо» — японских броненосцев в Золотом Роге… И слова большого начальника: «Офицер запаса Исидо высказывал мысли о том, что большевики выражают интересы простого народа… Это — недопустимые мысли! » И Суэцугу ощутил вновь тот трепет, то незабываемое состояние, в котором он находился тогда.

…Кровь бросилась в лицо Суэцугу. Он склонился над листками записной книжки и стал писать черновик донесения.

 

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...