Г. Башкирова. «Человек вошел в мир…». Л. Розанова. Назавтра – все сначала
Л. Розанова Назавтра – все сначала
Лилиана Сергеевна Розанова многое успела за свои 38 лет. Окончила МГУ, защитила кандидатскую диссертацию, написала тридцать с лишним научных работ. Вышла книга ее рассказов, журналы и газеты публиковали ее очерки. Она писала стихи. Песни ее и сейчас поют в Московском университете. Ее литературный талант был безусловен и ярок. Она умерла от болезни сердца. При жизни она исследовала сердечную деятельность, сама не один раз оперировала сердце. И о сердце эта последняя в ее жизни работа… Редакционная коллегия сборника «Пути в незнаемое»
Я долго не решалась писать об этом: есть темы, вступая в которые нужно преодолеть в себе какой‑ то барьер. Гуманно ли писать о смерти? В большой литературе это по плечу большим писателям, в научной и популярной литературе законы свои. Свои традиции. Писать можно, но: чем тяжелее страдание, тем более оптимистичным, уверенным и по возможности конкретным должен быть конец сообщения, прогноз. Болезни сердца, уносящие сегодня больше жертв, чем рак и туберкулез, вместе взятые, будут когда‑ нибудь побеждены. Нет человека, который бы сомневался в этом. Ученые найдут средство от инфаркта. Не панацею, о нет. Скорее – гибкий, многоэшелонный арсенал одновременно мощных и тонких средств. К этой победе фармакологи, терапевты, хирурги идут шаг за шагом. Все дороги извилисты и обманчивы, и каждый шаг вперед, дающийся ценой громадных усилий, а иногда и целых жизней, незаметен. Сенсации здесь исключены. Как невозможно предположить, что токарь‑ универсал, пусть самый непревзойденный в мире, однажды выточит на своем станке – пусть тоже совершенно непревзойденном – готовый космический корабль, – так бессмысленно ожидать, что отдельная лаборатория выдаст как‑ нибудь в конце рабочего дня ампулу искомой панацеи.
Поэтому я не смогу об этом рассказать. Из большого числа лабораторий, изучающих инфаркт, я выбрала эту по причинам скорее субъективным: мне нравятся эти люди и весь стиль, почерк их работы.
Сердце работает всю жизнь. Всю свою жизнь и всю жизнь человека. Величины эти совпадают, как правило, до минут. Любой другой орган может выйти из строя хоть на короткий срок, отдохнуть, в конце концов, и человек не погибнет. Клетки почек и печени устроены гораздо сложнее, чем клетки сердца; нет ничего совершеннее и ранимее нервных клеток – нейронов. Но случись что‑ нибудь с одной почкой, – другая долгие годы сможет работать за двоих; можно удалить три четверти печени, – и меньше чем за месяц она восстановит свой вес. В аварийных ситуациях даже нейроны в какой‑ то степени могут подменять друг друга; кроме того, они поочередно отдыхают. Заменить заболевшее или просто уставшее сердце организму нечем. (Понятно, что от первых дерзких попыток пересадки сердца до массового применения подобных операций – дистанция колоссальная. Да и станут ли они когда‑ нибудь массовыми? ) Каждую секунду, а то и чаше – сердечный толчок. Выбросить в аорту полстакана крови. Сжаться и расслабиться, чтобы снова сжаться. Сжаться – расслабиться. Систола – диастола. За те доли секунды, что приходятся на расслабление – диастолу, несколько мгновений можно, весьма условно, назвать отдыхом. Дай бог, если за сутки такого отдыха набирается тридцать минут. Очевидно, устройство, в котором эволюция развила уникальную способность работать без отдыха, должно обладать громадными резервами прочности. И в сущности так оно и есть. Срок, после которого удалось заставить биться взятое у трупа сердце, поистине фантастичен: около четырех суток.
Но вот в чем горький парадокс: человеку эти четверо суток без пользы. Даже сутки человеку ни к чему. Да что там сутки. Если сердце простоит больше чем пять минут (примем для простоты эту круглую, приблизительную цифру), – задохнутся без кислорода клетки коры головного мозга. Еще несколько минут – начнутся необратимые изменения в почках и печени. Сердце можно вернуть к жизни и через несколько часов. Но будет поздно. Но парадокс не только в этом. Сердце, надежная, безотказная система, иногда выходит из строя по причинам, с первого взгляда совершенно непонятным. В веточку сосуда, питающего кровью самое сердце, попадает тромб; островок сердечной ткани (иногда совсем небольшой) перестает получать кислород. Это инфаркт. Через несколько минут сердце может остановиться. Отчего? Оттого, что островок задохнулся без свежей крови? Но чувствительность клеток сердца к недостатку кислорода вовсе не так велика – иначе его невозможно было бы оживить на четвертые сутки. К тому же основная масса миокарда получает кислорода вволю – что же мешает ему сокращаться, как раньше? Больше того. Патологоанатомы и судебные медики (им приходится давать заключение во всех случаях скоропостижной смерти) часто не находят в сердце даже самого маленького очага инфаркта. Решительно ничего. В своих выводах они вынуждены идти от противного: не травма, не отравление, не инсульт. Значит, спазм сердечных сосудов, – не оставивший никаких следов – но почти мгновенно прекративший сердечные сокращения. Почему? Непонятно. Ни на первый взгляд, ни даже на второй, профессиональный. Тут очень важно заметить вот что. События, разыгрывающиеся в сердце в течение этих первых трагических минут приступа, от пристального профессионального взгляда, как правило, скрыты. В самом деле. Только случайно врач может оказаться на месте происшествия. В громадном большинстве случаев он видит человека, которому внезапно стало плохо, даже не через пять минут – в лучшем случае через двадцать. На этот раз обошлось. Человек не погиб. «Скорая» примчит его в больницу, где на его спасение будут брошены все средства, которыми располагает сегодняшняя медицина. Кстати, их не так уж и мало: специально оборудованные «шоковые» палаты, лекарства, что год от году становятся все эффективнее и надежнее, кислород, наркоз, усовершенствованные диагностические приборы, электрические стимуляторы. На пути от специализированных клиник к обычным больницам находятся мониторы – электронные приборы, непрерывно регистрирующие состояние больного и посылающие информацию на пульт к дежурному врачу. На пути от эксперимента к клинике – хирургические способы лечения инфаркта. Арсенал велик.
Но лежащий в палате человек – уже не тот, что, почувствовав острую боль, схватился рукой за грудь. В первые, катастрофические мгновения он оказался с болезнью один на один. Это его собственные защитные силы сумели перебороть нечто и оттянули его от роковой черты. В больнице он еще очень тяжел. Но это уже другой больной, строго говоря, и болезнь его – иная. «Продолжение» инфаркта хорошо доступно изучению и действительно изучается широчайшим образом. Начало его неуловимо. В одной московской клинике подняли истории болезни больных инфарктом за несколько лет. Из тысячи больных лишь двадцать оказались под наблюдением с первого момента: несколько человек лежали тут с другими тяжелыми болезнями, и инфаркт неожиданно обрушился на них. Остальные были врачами этой клиники.
* * *
Несколько лет назад профессору Мине Евгеньевне Райскиной попалась статья немецкого физиолога Кайндла о ваго‑ вагальных рефлексах (для далекого от медицины человека в переводе на русский это прозвучало бы равно непонятно и еще более косноязычно, что‑ нибудь вроде «блуждающе‑ блуждающего» рефлекса). Не углубляясь в захватывающую, однако, специальную область нервной регуляции сердца, необходимо тем не менее сказать о сути дела. Итак, сердце в принципе может работать и будучи вынутым из организма, «само по себе». И в этом смысле оно уникально: командный пункт (как говорят физиологи, водитель ритма), где рождается возбуждение, заставляя сердце сокращаться, заключен в нем самом. К счастью, «само по себе» сердце работает только в установке физиолога. Веди оно себя так же в организме – человеку не была бы доступна ни физическая нагрузка, ни спорт, ни, скажем, пребывание в горах: все это требует усиленного снабжения тканей кислородом, а для этого сердце должно сокращаться сильнее и чаще, чем оно это делает само по себе. Не будь у сердца противоположной способности – урежать и ослаблять эти свои собственные сокращения, – любой случайный подъем кровяного давления неминуемо вел бы к нарастающей гипертонии. Короче, сердечный водитель ритма не так уж автономен, скорее это один из ставленников центра на местах: через него нервная система настраивает сердце в соответствии с нуждами организма.
Связь с центром осуществляется главным образом по системе блуждающего нерва – вагуса. Это хитрая система. Сто лет назад один физиолог справедливо заметил: «Никакой нерв не доставлял столько хлопот науке, не возбуждал столько споров, как блуждающий». Сегодня хлопот только прибавилось, и на ученых советах спорщики, накаляясь, как и сто лет назад, переходят на личности. Необычно уже то, что при возбуждении клеток, образующих центр блуждающего нерва, сердечный водитель ритма не возбуждается, а, наоборот, тормозится. Центр вагуса в продолговатом мозгу постоянно несколько возбужден – и сердце, если можно так выразиться, всегда несколько приторможено. Центр вагуса тормозится – сокращения вагуса учащаются; вагус возбужден – ритм сердцебиений подавлен. Прицельный удар «под ложечку», которым, как известно, можно сокрушить кого угодно, имеет совершенно точную физиологическую основу: от солнечного нервного сплетения (которое и расположено «под ложечкой») сильнейшее раздражение передается в продолговатый мозг, возбуждая центр вагуса настолько сильно, что на несколько секунд сердце вовсе останавливается. Разумеется, это грубая схема. Важно вот что. Удар «под ложечку» – случай экстраординарный. Но точно так же, как от солнечного сплетения, к центру блуждающего нерва поступает постоянная информация от всех внутренних органов: от желудка, мышц, легких, от чувствительных окончаний, пронизывающих стенки сосудов. От самого сердца, наконец. В сердце произошло нечто непредвиденное – мгновенно по центростремительным волокнам того же блуждающего нерва сигнал тревоги устремляется в продолговатый мозг; анализируясь и обрабатываясь, он передается от нейрона к нейрону, чтобы по центробежным волокнам вернуться к сердцу приказом: нужно сокращаться медленнее. Или быстрее. Ваго‑ вагальный рефлекс.
Рефлекс с сердца на сердце. В статье Кайндла не содержалось ничего принципиально нового: рефлексы с сердца на сердце были известны и до него. Кайндл начал изучать, как они изменяются при инфаркте. Что только не исследовали при инфаркте: ионы, микроэлементы, белки, нуклеиновые кислоты, ферменты; в пораженных и непораженных участках миокарда определяли кровоток, кислотность, поглощение кислорода, электрические свойства, возбудимость. Сердечные рефлексы изучали тоже. Собственно, определить можно что угодно. Скажем, занимается какая‑ нибудь лаборатория изучением сократительного белка актомиозина – посмотрят кстати и то, каков актомиозин в зоне инфаркта. В другой лаборатории исследуют дыхательные ферменты – среди прочих объектов исследования возьмут в опыт и пораженный участок миокарда. Почему бы и нет? Методики определения прекрасно отлажены, а в ткани, где нарушено кровообращение, наверняка что‑ нибудь да изменено. Чем дальше – тем яснее становилось: все эти показатели тесно связаны друг с другом и образуют естественную, логическую цепь. Но, разбросанные по десяткам лабораторий мира, по сотням публикаций, полученные в разных стадиях болезни, на собаках, кошках, кроликах – и в клиниках, и на секциях, – они были необъединимы и не поддавались сопоставлению. Разгадка того, что происходит при инфаркте, лежала не в определении еще одного и еще одного показателя, а в проявлении всей цепи. В установлении причинно‑ следственных отношений между ее звеньями. Для этого все важнейшие показатели нужно было изучить синхронно, в одном и том же опыте и каждый – так глубоко и тонко, как может позволить современная техника. Но и не только это: все происходящее нужно было регистрировать непрерывно , в развитии, от момента возникновения инфаркта до остановки сердца, не пропуская ни мгновения. Мине Евгеньевне Райскиной все это было совершенно ясно уже потому, что многие годы она, звено за звеном, исследовала подобную цепочку, ведущую – от появления нервного сигнала – через электрические и биохимические изменения в миокарде – к изменению сердечного ритма. Статья Кайндла была просто последней каплей. Как можно видеть, идея будущих опытов не несла в себе ничего нового. Кроме одного: подобных экспериментов не удавалось еще поставить никому в мире.
* * *
Мы, работавшие в той комнате, назывались «кардиологи». Конечно, в названии этом было великодушное преувеличение, аванс: тогда мы состояли лишь в подмастерьях великого этого цеха – Кардиология. Все‑ таки никто не знает, по каким законам человек (если ему посчастливится) находит свою профессию , а в профессии – то главное, что составит существо его жизни. Случайность? Более или менее удачный расчет? Но обязательно – веление души. Может быть, когда‑ нибудь система психологических тестов будет решать: для полного раскрытия вашей личности и максимальной отдачи вы должны стать музыкантом и играть на фаготе. Вы – исследовать флору четвертичного периода, а вы переводить с японского. Не знаю. Все равно веление души останется. Что‑ то от любви с первого взгляда. Я помню, как впервые увидела живое, бьющееся сердце. Оно было лягушачье. Розовато‑ желтое, величиной с ноготь, натянутое на тоненькую стеклянную трубочку – канюлю. Раз! Оно туго сжималось, покрываясь, как высохшая фасолина, сетью тоненьких, поблескивающих морщин; жидкость в канюле фонтанчиком вскидывалась вверх. Два! Неведомые силы словно выходили из него, и оно расслаблялось, повисало, раздуваясь от входящей в него жидкости до величины лесного ореха. Раз! Два‑ а… Раз! Два‑ а… Писчик, барабан, какие‑ то штативы, цветные провода, давившие нас, вчерашних десятиклассников, своей значительностью, громоздились вокруг, но сердце было главным, оно билось само по себе , не понуждаемое никем. От него трудно было отвести взгляд – как трудно оторваться от языков пламени или переплетающихся струй в ручье. Склонившийся над сердцем студент заметил с высоты своего третьего курса: – А неплохой вышел препаратик. Вчера целый вечер качал как сумасшедший, ночь простоял в холодильнике, утром отогрелся – и пожалуйста. Таких препаратов, именуемых «изолированное сердце лягушки», с тех пор я сама понаделала много сотен. Оперировала кроликов, добираясь почти на ощупь до упругой, лиловатой, вздрагивающей вместе с сердцем дуги аорты; крысиное сердце, вмерзшее в столик микротома, резала на микронные срезы; подводила фитильки электродов к тугому, как слива, сердцу кошки; и, бывало, в моей ладони, подчиняясь движению пальцев (раз‑ два‑ а… раз‑ два‑ а…), вздрагивало и оживало остановившееся невесть почему на середине опыта сердце собаки. Я давным‑ давно знаю, как оно устроено, где и как рождается импульс, заставляющий сердце сокращаться, и почему оно бьется быстрее или медленнее. Но ощущение чуда не покидает меня. Движение руки, ноги, лапы, хвоста не вызывает ничего подобного. Но биения обнаженного сердца по‑ прежнему завораживают: раз‑ два‑ а, раз‑ два‑ а. Если долго глядеть так, – знаю, не только у меня, – ни с того ни с сего вспыхивает идея новой серии опытов. А иногда приходят мысли странные. Например: сердце – орган любви. Это ненаучно. Если уж подводить научную канву, любовь в наши дни рождается при сложном взаимодействии импульсов коры головного мозга и ретикулярной формации. Кому угодно могу это объяснить. И все‑ таки… Раз‑ два‑ а… Раз‑ два‑ а… Человек от любви теряет голову. Сердца не теряет. Напротив, то упоительное, то гнетущее ощущение собственного сердца становится неотступным. Что‑ то все‑ таки есть в этом. Тонко подчиняясь требованиям организма, само оно – источник главных жизненных ритмов. Неспроста ритмы созданной человечеством музыки укладываются в диапазон пульса: от сорока до ста ударов в минуту. Идеальное сердце сокращается в минуту семьдесят раз, совпадая с размеренной поступью солдат, шагающих под духовой оркестр. Раз‑ два‑ а… Раз‑ два‑ а… Если уж быть точным, сердечный цикл расписывается на счет три четверти: раз – систола, два, три – диастола. Раз‑ два‑ три, раз‑ два‑ три… Никуда не денешься. Сердце работает в ритме вальса, и это мудрейший из физиологических ритмов. Сердце орган любви?.. Нет, что‑ то есть в этом… Что‑ то есть.
Судьбы людей, пришедших в Кардиологию, складываются по‑ разному. Кто‑ то пришел – и ушел. Большинство остается на всю жизнь. Всю жизнь люди сталкиваются с тем, к чему привыкнуть невозможно. Сердце останавливается – и вы бессильны. Назавтра новый эксперимент, новая операция. Бывают озарения – вы чувствуете себя почти богом. Но неизбежен момент, когда ваша власть кончается и сердце останавливается. Чудес не бывает. Сенсации не ваш удел. Это – тяжелый цех. Один из самых тяжелых в экспериментальной медицине.
* * *
– Что – оборудование, – говорит Мина Евгеньевна Райскина. – Это не проблема. В конце концов я достаю любой нужный прибор. Ну, не удастся купить у итальянцев, так сделают на каком‑ нибудь заводе или КБ. Уверяю вас, это всего‑ навсего вопрос техники и организации. Кадры – вот проблема. Минимальные требования, которым, по мнению профессора М. Е. Райскиной, должен удовлетворять сотрудник лаборатории : Во‑ первых, это должен быть врач. Конечно, университетский биофизик или биохимик знает больше, и умеет больше. Но биофизикам не приходилось стоять у постели безнадежного больного и разговаривать с его родными. Человек должен пройти через отчаяние и полной мерой вкусить свое бессилие. Тогда он станет одержимым. Он не будет знать покоя. Во‑ вторых, он должен быть широко образованным кардиологом плюс узким специалистом наивысшей квалификации: электрофизиологом, физхимиком, радиоинженером[1]. Это я могу позволить себе быть дилетантом в каждой из узких областей. Я вынуждена себе это позволять: другого выхода нет. А сотрудник должен быть не просто, скажем, химиком, а – отличным химиком. Отличным математиком. Он не исполнитель, а созидатель. Наконец, он включается в принятый в лаборатории темп. Определять сегодня окислительно‑ восстановительный потенциал, а завтра концентрацию ионов – сами понимаете, не работа. Из каждого опыта мы извлекаем максимум данных. Мы работаем вместе. Тот, кто тормозит, – не подходит.
* * *
От возникновения идеи до первого опыта проходит год, а то и больше: под идеей‑ то, в смысле материальной базы, – ничего еще нет. Пустое место. В лаборатории Райскиной поражают две схемы, или, выражаясь на лабораторном жаргоне, две «простыни». Одна висит на стенке: схема электрических, биофизических и биохимических процессов, сменяющих друг друга при сокращении сердца. Это плотный сгусток формул, символов, сокращений, сгруппированных в кольца, полукольца, оборванные – или из‑ за своей банальности, или, напротив, в силу неразгаданности – цепочки. Жирные, пунктирные и двухголовые стрелы стягивают их воедино. Поражает не только грандиозность, бездонность и вместе с тем ювелирность событий, встающих за схемой, – она не более как эхо, откликнувшееся на тысячеголосый хор, является лишь приблизительным отзвуком их. Поражает и чисто утилитарная сторона: каждый знак на схеме – это прежде всего новый метод исследования. Два десятка формул и стрелок, вписанных сюда сотрудниками лаборатории, – это десятки сложнейших современных методик; многие из них нужно было не только наладить на этом самом «пустом месте», но еще и выдумать сначала. А если учесть, что в некоторых опытах регистрация ведется по пятидесяти каналам одновременно , то «материальная база» лаборатории представится совершенно удивительной. Я не знаю в жизни физиолога более мучительного и героического периода, чем создание такой базы. На сегодняшний день это процесс абсолютно самодеятельный: что организовал себе – на том и работай. Никуда от этого не денешься. Нужно вступать в многосложные отношения со снабженцами, дирекцией, бухгалтериями смежных институтов, министерством и академией. Нужно найти и отвоевать мастеров, «которые могут», и стыдливо, но бесперебойно снабжать их чистым медицинским в бутылочках из‑ под эфира: без него паяльник не паяет и напильник не пилит; в поисках бумаги для английского осциллографа (почему‑ то есть обыкновение покупать приборы без бумаги, на которой они пишут, или отправлять прибор в Москву, а бумагу – в Новосибирск) нужно ввязаться в такой клубок розысков и долговых обязательств, по сравнению с которыми приключения Ираклия Андроникова – просто детская забава; нужно… Еще много чего нужно, а эксперименты не ставятся, и сотрудники потихоньку уходят в другие лаборатории, где можно работать и защищать диссертации. Через это должен пройти каждый: это, так сказать, низший, первичный уровень организации. Высший уровень самодеятельной организации доступен лишь немногим; он глянул на меня со второй «простыни», что не афишируется, а сложенная хранится у Мины Евгеньевны в портфеле. («Однажды, знаете, я взяла да и записала, для интереса». ) Она была развернута передо мной. Это список организаций, институтов, подрядчиков и субподрядчиков, сотрудничающих с лабораторией инфаркта. Железная структура, стянутая расходящимися из центра стрелками. Что объединяет эти десятки организаций и КБ, от лабораторий физхимии до Института автоматики и телемеханики, от Тбилиси до Вильнюса, заставляя их работать «с Райскиной»? Уму непостижимо. Конечно, без учета личных, особых качеств Мины Евгеньевны понять ничего нельзя. Качества эти – мужская неуязвимая логика плюс крепкая женская хватка. Да простятся мне столь категорические определения, но не я их придумала. На них сходятся и друзья Мины Евгеньевны, и ее враги, непримиримые с нею в вопросах, касающихся действия вагуса. И еще – не стихающая с годами одержимость, вплоть до беспощадности к себе и другим. И вынесенная с фронта воля: войну Райскина прошла майором медицинской службы. Впрочем, прекрасные эти личные черты, разумеется, не объяснение. Должна же быть у дружественных лабораторий и КБ своя корысть. – Да им интересно, – говорит Мина Евгеньевна. Интересно, не интересно. Как‑ то слишком интеллигентски, неосновательно это звучит, когда речь идет о деловых взаимоотношениях. А впрочем… Если есть проблемы острые для всех и понятные каждому, то проблема инфаркта именно такова. Оказалось к тому же: разработать новый прибор для тонкого исследования происходящих в сердце явлений – увлекательная задача и с точки зрения чистой электроники и инженерии. Обращенные в формулы и выстроенные в произвольный ряд процессы, происходящие при инфаркте, оборачиваются вдруг интереснейшей для математика проблемой (чисто абстрактной, как ей и положено быть): создания модели, которая разгадала бы зависимость между ними. Вероятно, это тот нечастый случай, когда платонический интерес становится реальной силой. Что до лаборатории инфаркта, то о выгоде, которую она получает от такого сотрудничества, и говорить не приходится. Сама видела: пришла в лабораторию комиссия – проверять, откуда здесь в таком количестве такое превосходное оборудование. Административное лицо, представитель общественности и обиженные товарищи из смежных лабораторий. На их месте кто бы не обиделся: почему у Райскиной есть, а у них нет? Почему львиная доля институтских фондов – Райскиной? Прошла комиссия по комнатам; а на многих приборах – таблички: «Разработано и изготовлено по заказу и при участии лаборатории патофизиологии инфаркта миокарда». Это значит, что перед вами не серийный прибор – макет. А макет получает тот, кто участвовал в разработке, и получает бесплатно. Что сказать комиссии? Повернулась и пошла. – Ах, знали бы вы, сколько времени они отнимают, эти наши контакты!.. – даже вздыхает слегка Мина Евгеньевна. Но в глазах ее, под толстыми, без оправы, стеклами очков, мелькает глубоко спрятанное торжество. – Да чтобы я еще раз связалась с новой разработкой! Да еще хоть раз… Да через мой труп!.. Она может себе позволить такие разговоры.
От возникновения идеи до первого опыта проходит много месяцев. Сам опыт укладывается в рабочий день. Вступает низкое, монотонное гудение: включили приборы. У Ксении Михайловны кошка уже заснула под колпаком с эфиром; Ксения Михайловна работает сегодня автономно. Томаз и Дана – аспиранты – тоже автономны: возятся с тончайшими, тающими в поле зрения стеклянными волосками – микроэлектродами. Нужно приспособиться, вводить их внутрь клеток бьющегося сердца и чтобы держались – не выскакивали. Сегодня еще не опыт – предопыт: пока отладка схемы, далее последует лягушачий этап и только потом – собачий. Тут же дядька мрачного, безусловно не медицинского вида и при нем девочка‑ ассистентка; эти без халатов. Пощелкав тумблерами, пройдясь по кнопкам, они включают громадный, черный, необжитой прибор; названия у кнопок интригующие: «монохроматор облучения», «монохроматор наблюдения». На куске противоположной стены, чудом не заслоненной приборами, вспыхивает радуга. Остальные ждут собаку. И все это в одной комнате. Наконец Толя вводит пса. Пес пошатывается от морфия, почти спит на ходу. – Ну и ну. Одни кости. – А где ж тот, хороший, лохматый? – Трубецкой увел. Начали препаровку. Дело это долгое, утомительное, нудное: состричь шерсть, разрезать кожу и мышцы на груди, перевязывая уйму сосудов, вскрыть грудную клетку, обнажить сердце, подтянуть его к поверхности раны. Хорошо, если часа на два.
* * *
Ксения Михайловна закончила грубую, простую часть препаровки. Кошка спит глубоко. Сердце обнажено; лежит удобно, доступно. Под веточку коронарной артерии подведена и перекинута широкой петлей шелковая нитка – лигатура. Когда понадобится создать модель инфаркта, ее мгновенно можно будет затянуть. Теперь перекур. Дальше долго будет некогда, головы не поднять. На рабочем столе Ксении Михайловны лежит некое заклинание:
красный – правая рука, желтый – левая рука, зеленый – левая нога, коричневый – правая нога.
Записку давно можно бы выбросить: все делается наизусть, механически. Электроды на цветных проводах укрепляются на передних и задних кошачьих лапах. Пошла электрокардиограмма. Хорошо. Вот теперь начинается самое муторное. В наплывающем на сердце желтовато‑ розовом, рыхлом жире отыскать веточку сердечного нерва – ту именно, что нужна сегодня. Веточек много, и они равно невидимы. В том, что делает Ксения Михайловна, участвуют, конечно, не только глаза. Еще больше, наверное, – пальцы, осязание. И многолетний опыт. И не знаю даже, что еще. Веточка‑ паутинка выужена, уложена на электроды. По экрану осциллографа помчались синие пульсирующие залпы. Ну и грязища. Разве это запись? Наводка, черт бы ее брал. Вот когда проклянешь эту прорву приборов вокруг – конечно, будет наводка! Контакты? Вроде ничего… Заземление? Тоже вроде. Эту штуку сдвинем. Все равно идет, проклятая, идет! Еще проверим: контакты… земля… А это что? Кто панель снимал? Кто крутил, кто трогал?! Ага, ага… Ну, ладно, почище… Веточка снята с электродов, выужена другая. И это не она. Она или не она – определяется по характеру залпов, мятущихся по экрану. «Та самая» оказывается десятой или пятнадцатой. Тоньше ее и выдумать нельзя. Не приведи господи дохнуть на нее, толкнуть, засушить. Инфаркт – от сердца на центр блуждающего нерва обрушатся, промчавшись по нервам, неестественно мощные залпы импульсов (это доказано уже Ксенией Михайловной). И обратно, от центра к сердцу, вместо обычных побегут усиленные, сталкивающиеся разряды (и это доказано). Ритм сокращений будет сбит. Ненадолго. Или навсегда. Если навсегда – исчезнут и эти размашистые, спотыкающиеся сокращения, сменившись так называемой фибрилляцией. Это страшно: в работе сердечных волокон наступит разлад, каждое начнет сокращаться само по себе. Вот это уже необратимо – конец. Почему в одних случаях наступает фибрилляция, а в других нет? Неясно. Но если в других – нет , значит, можно вмешаться. Есть надежда. Задача сегодняшнего опыта: вызвать инфаркт, уловить самое начало сбоя сердечного ритма и попытаться предотвратить фибрилляцию введением некоего вещества (о нем ниже). Ксения Михайловна натягивает шприцем жидкость из ампулы. Последний перерывчик, совсем маленький. Полминуты.
* * *
Между тем вокруг собаки напряжение тоже спало. Разогнулись. Пошли помыли руки. Покурили. Съели по бутерброду с колбасой. Края собачьей грудной клетки широко раздвинуты. В глубине, темное, упакованное в тонкий, плотный, как полиэтиленовый перикард, сильно и ровно бьется сердце. Подцепив пинцетом, перикард рассекают вдоль – и сердце с каждым ударом раздвигает края, само выталкивается наружу, выпрастывается, словно из тесной одежды. Теперь края перикарда подшивают к ране, подтягивая сердце из глубины вверх. Под веточку коронарной артерии подвели и широкой петлей перекинули шелковую лигатуру. Раз‑ два‑ а… Раз‑ два‑ а… Раз – вглядевшись, начинаешь различать, как, возникнув где‑ то у тонких ушек предсердия, упругая волна разливается вниз, по конусу сердца, до верхушки… Два‑ а… – общее расслабление. Раз‑ два‑ а… Заворожена сердечными биениями, впрочем, одна я – сторонний наблюдатель. Остальным не до того. Сердце – величиною со средний женский кулак. На его поверхности должно разместиться сегодня больше десятка электродов. И еще Нинина камера. Нина первая. Сосуды, выносящие кровь, которой питалась сама сердечная мышца, сливаются в неровный лиловатый узел. Сюда Нина вшивает тоненькое прозрачное устройство – многокомпонентную проточную камеру. Таково официальное название прибора, на который лабораторией получен патент. …Вспомните электрокардиограмму – исчерченную пиками в такт сердечных сокращений кривую. Теперь представьте, что до начала опыта, в норме, удалось записать одно‑ единственное сокращение; следующую запись – но тоже единственного сокращения – получили через одну минуту после начала инфаркта; третью – и опять единственную – скажем, через пять минут. Вот перед вами три записи, три графика. Сравнивайте, делайте выводы. Можно что‑ нибудь увидеть? Конечно. Но мало. В бурном, развертывающемся по неизвестным нам законам процессе мы произвольно выхватили всего три мгновения. А что между ними? Пропущено. Насколько больше можно было бы узнать, будь запись непрерывна! Кардиограмму и пишут непрерывно. Что до биохимических показателей – о непрерывной их регистрации до недавнего времени не приходилось и мечтать. Даже и сегодня в хирургических клиниках во время сложных операций (когда следить за биохимическими изменениями крови необходимо) лаборантки через каждые столько‑ то минут шприцем берут у больного кровь на анализ и летят с пробирками в экспресс‑ лабораторию. С помощью «проточной камеры» многие биохимические показатели можно регистрировать непрерывно – как кардиограмму, как частоту дыхания или температуру тела. Для клиники это неоценимо, и клинические испытания камеры уже начаты. Но клиника, как ни удивительно это звучит, на этот раз – боковой выход. Задумана и сделана камера была для эксперимента. (Я была на апробации Нининой диссертации. Чувство удивления, редкое на заседаниях, явственно присутствовало в зале. Нина по образованию врач. Сидящие в зале – врачи. Каждый представлял, что значит – не переквалифицироваться, а доквалифицироваться до специалиста по физхимии. Что значит – наладить методы, одно сжатое описание которых занимает 160 страниц в диссертации. «Скажите, где вы этому учились? » – «Я работала на кафедре физхимии Ленинградского университета. В Тбилиси, в конструкторском бюро. В Московском институте химического машиностроения. Что бы я без них?.. » Из выступления: «Изучать внеклеточный обмен лучше, чем это сделано в диссертации, сегодня невозможно…») В сегодняшнем опыте Нина записывает концентрацию ионов калия и натрия. Соотношение их внутри и вне клетки, грубо говоря, определяет возникновение возбуждения. Как именно пойдет возбуждение по сердцу – дадут знать восемь электродов, которые сейчас располагают вокруг участка будущего инфаркта. Пройдет под электродом волна возбуждения – появится на записи электрический пик, «спайк». Восемь спайков, вспыхнувших друг за другом в разных точках миокарда, – это топография возбуждения. Как изменится она при инфаркте? И еще электроды: для определения концентрации кислорода и водорода в зоне будущего инфаркта и вокруг нее. Электроды – заполненные специальным составом стеклянные трубочки – каждый размером с тоненький короткий карандаш. Они укрепляются на сердце с помощью вакуума – по принципу медицинских банок. К гудению приборов, к громким, присвистывающим вздохам аппарата искусственного дыхания прибавился приглушенный вой вакуум‑ насоса. А кажется, наступила абсолютная тишина. Сердце облеплено электродами. По цветным проводам – словно растянуто, разделено между приборами. Его уже и не видно почти, только при каждом сокращении туго вздрагивают электроды и трубки, идущие к насосу.
* * *
…С утра, от момента, когда включили приборы и ввели собаке морфий, прошел почти целый рабочий день. Все, что происходило до сих пор, по существу только подготовка. Сам опыт начнется сейчас и займет несколько минут. Все, кто в комнате, подошли к собаке. – Записала. – Записан. – Перевязывай. – Даю. Раз! Что случилось? Ничего не случилось. В первое мгновение – ничего. Только сильно, крупно вздрагивают нитки, узлом стянувшие веточку сосуда. Все у приборов. – Падает. – На первых двух – нет возбуждения. – Сейчас начнется. – Пишу. И вдруг – биения сердца становятся очень сильными, неровными. Раз! Они так сильны, что сердце сбрасывает один электрод. Система вакуума нарушена – электроды сваливаются один за другим. А, черт! Не поправишь. Тут как раз и начинается самое главное. Поверхность сердца словно подергивается легкой рябью. Никакого общего сокращения: крошечные волны рождаются одновременно во многих точках и гаснут, сталкиваясь друг с другом. Фибрилляция – вот она! Запись, запись! А, дьявол! Нигде не пишет, ни у кого. Писчики чертят ровные линии; сбитые с толку стрелки уперлись в края шкал. Куда уж теперь. Сердце становится лиловым. Оно уже почти неподвижно – только реденько, жалко вздрагивают предсердия, и то здесь, то там рождается и гаснет рябь. Конец. Потрясающая фибрилляция была. Классика. Ничего не записали. Пропал опыт. А еще говорили: костистые – счастливые. – Если бы ту, которую Трубецкой… – А, при чем здесь… – Конечно. Все злы, расстроены. Устали. В раковине навалом грязные инструменты. Ксения Михайловна возвращается к своей кошке. У нее тоже не очень‑ то удачно. Только лента – много десятков метров – горой на полу. В ней еще разбираться и разбираться, тогда, может быть, хоть что‑ нибудь… Но тоже мало. – Хорошо, Мины сегодня нет. – А что Мина? – Действительно… – Лучше бы в библиотеку пошли. – А ведь как писало! Пропал опыт. Пропал день.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|