Предисловие к первому изданию 2 страница
Наташа, Люба и Даев сидели у самовара и разговаривали. Сергей Андреевич, насупившись, несколько раз прошелся по террасе. – Извините, господа, – сказал он. – Ну, можно ли было завязывать с Иваном Ивановичем такой спор? Неужели вы не чувствовали, до чего это было грубо и бестактно? Даев удивленно поднял брови. – Почему? – Какая была у вас цель? Неужели – убедить Ивана Ивановича, что дело всей его жизни – пустяки, что от него надо отказаться? – Я решительно не могу понять такого страха перед свободным обсуждением. Тогда и я вас упрекну: зачем вы с нами спорите? Может быть, и вы нас убедите отказаться от нашей деятельности? А относительно Киселева вы напрасно беспокоитесь: он настолько верит в свое дело и настолько туп, что его никто не переубедит. И вы меня извините, Сергей Андреевич, я думаю, что возражения наши больше огорчили не его, а вас, потому что вы в душе и сами не слишком‑ то верите в чудеса артели. – Никто о чудесах и не говорит, – устало произнес Сергей Андреевич. – Но дело это, во всяком случае, хорошее, и к нему непозволительно относиться так свысока, как вы делаете. – Позвольте, Сергей Андреевич, Иван Иванович говорил именно о чудесах, – возразила Наташа. – Но мне хотелось бы знать вот что: вы все время возражали нам, защищали Киселева; как же, однако, сами вы смотрите хоть бы на ту же общину или артель? Мне это осталось неясным. – Не знаю, Наталья Александровна! Это только для вас будущее ясно, как на ладони; по‑ моему, жизнь сложнее всяких схем, и никто, относящийся к ней сколько‑ нибудь добросовестно, не возьмется вам отвечать. – Но ведь выдвигает же эта жизнь какие‑ нибудь исторические задачи? Во что же верить, каким путем идти? Что нужно делать?
Это были те же вопросы, которые Сергей Андреевич слышал от Наташи и четыре года назад. Тогда она с тоскою ждала от него, чтоб он дал ей веру в жизнь и указал дорогу, – и ему было тяжело, что он не может дать ей этой веры и что для него самого дорога неясна. Теперь, когда Наташа верила и стояла на дороге, Сергея Андреевича приводила в негодование самая возможность тех вопросов, которые она ему задавала. Волнуясь и раздражаясь, он стал доказывать, что жизнь предъявляет много разнообразных запросов и удовлетворение всех их одинаково необходимо, а будущее само уж должно решить, «историческою» ли была данная задача, или нет; что нельзя гоняться за какими‑ то отвлеченными историческими задачами, когда кругом так много насущного дела и так мало работников. – Ну да, то же самое я слышала от вас и четыре года назад, – сказала Наташа, – «не знаю» – и поэтому всякое дело одинаково хорошо и важно; только тогда вы не думали, что иначе и не может быть… Наташа быстро прошлась по террасе. – Как вы можете с этим жить! – произнесла она и с дрожью повела плечами. – Киселев наивен и живет вне времени, но он по крайней мере верит в свое дело; а во что верите вы? В окружающей жизни идет коренная, давно невиданная ломка, в этой ломке падает и гибнет одно, незаметно нарождается другое, жизнь перестраивается на совершенно новый лад, выдвигаются совершенно новые задачи. И вы стоите перед этим хаосом, потеряв под ногами всякую почву; старое вы бы рады удержать, но понимаете, что оно гибнет бесповоротно; к нарождающемуся новому не испытываете ничего, кроме недоверия и ненависти. Где же для вас выход? На все вы можете дать только один ответ: «не знаю! » Ведь перед вами такая пустота, такой кромешный мрак, что подумать жутко!.. И во имя этой‑ то пустоты вы вооружаетесь против нас и готовы обвинить чуть не в ренегатстве всех, кто покидает ваш лагерь! Да оставаться в вашем лагере невозможно уж по одному тому, что это значит прямо обречь себя на духовную смерть.
– И не оставайтесь, Наталья Александровна, ищите дорогу! Когда вы ее найдете, мы первые же с радостью пойдем за вами. Но вместо того чтоб искать, вы зажмуриваете глаза, самоуверенно объявляете: «мы знаем! » там, где знать ничего не можете, и с легким сердцем готовы губить все, что не подходит под вашу схему. Разве это значит найти дорогу?.. Нет, Наталья Александровна, колоссальный успех вашей, с позволения сказать, «программы» я могу лишь объяснить совсем другим – тем всеобщим одичанием, которое вызвано теперешним безвременьем. – Я думаю, успех ее объясняется тем, что сама жизнь слишком неопровержимо доказала ее правильность. Если бы вы видели, какие радостные, кипучие родники борьбы и жизни бьют там, куда пошли мы!.. А за все то, что мы будто бы собираемся губить, вы можете быть совершенно спокойны: как можем мы что‑ нибудь губить? Мы никакой силы собою не представляем! Сергей Андреевич молча оглядел Наташу и едко усмехнулся. – Да, резюме во всяком случае получается весьма поучительное, – и уж, конечно, где ж тут может быть речь о «духовной смерти»! Мы силы никакой не представляем. Идеалы наши подчиняем действительности. Нигде никому помочь не можем… Наташа хотела возразить, нервно пожала плечами и замолчала. Даев, посмеиваясь, следил за нею. – Я думаю, спор давно уж пора кончить, – сказал он. – Ясно, что мы говорим на разных языках и никогда не столкуемся. – Действительно, пора кончить: мне уже давно время ехать. – Наташа быстро встала. – Вот‑ те раз! Наталья Александровна, полноте, куда это вам? – всполошился Сергей Андреевич. – Сейчас ужин готов. Много ли вам ехать‑ то, всего пять верст!.. Наташа улыбнулась. – Нет, не пять, а тридцать пять. Я в город еду, к вам по дороге заехала. – В таком случае, ехать уж слишком поздно. Когда вы теперь в город приедете, – завтра на заре! Ведь вы не мужчина, Наталья Александровна: мало ли что может случиться по дороге! Ночи теперь темные. Оставайтесь‑ ка лучше у нас ночевать. Переночуете с Любой, а завтра утром напьетесь себе чаю и поедете. – Вот еще! – рассмеялась Наташа. – Какая, подумаешь, опасная дорога! У меня в городе дело есть, завтра утром непременно нужно быть; да и жарко ехать днем.
Сергей Андреевич помолчал. – Ну, господь с вами! Наташа спустилась с лесенки и стала отвязывать от загородки лошадь. Сергей Андреевич, задумчиво теребя бороду, молча смотрел, как Наташа взнуздывала лошадь, как Даев подтягивал на седле подпруги. Наташа перекинула поводья на руку. – Спасибо вам, Наталья Александровна, что заехали, – медленно произнес Сергей Андреевич. – Но должен сознаться, – с горечью прибавил он, – не такою думал я вас увидеть. – Какая есть! – ответила Наташа с своею быстрою усмешкою. Сергей Андреевич нахмурился и молча пожал ее протянутую руку.
VI
Наташа уехала. Сергей Андреевич постоял, засунув руки в карманы, надел фуражку и медленно пошел по деревенской улице. Запад уже не горел золотом. Он был покрыт ярки‑ розовыми, клочковатыми облаками, выглядевшими, как вспаханное поле. По дороге гнали стадо; среди сплошного блеянья овец слышалось протяжное мычанье коров и хлопанье кнута. Мужики, верхом на устало шагавших лошадях, с запрокинутыми сохами возвращались с пахоты. Сергей Андреевич свернул в переулок и через обсаженные ивами конопляники вышел в поле. Он долго шел по дороге, понурившись и хмуро глядя в землю. На душе у него было тяжело и смутно. Дорога мимо полос крестьянской ржи сворачивала к Тормину. Сергей Андреевич присел на высокую межу, заросшую икотником и полевою рябинкою. Заря гасла, розовый цвет держался только на краях облаков и, наконец, исчез. Облака стали скучного свинцово‑ серого цвета. По широкой равнине, среди хлебов, мягко темнели деревни, в дубовых кустах Игнашкина Яра замигал костер. Мужик, с полным мешком за плечами, шел по тропинке через рожь. По‑ прежнему было тепло, и чувствовалась близость к земле, и по‑ прежнему медленно двигались в небе серые тучи, не угрожавшие дождем. Мужик с мешком вышел на дорогу и повернул по направлению к Тормину. – Прогуляться вышел по холодочку? – ласково обратился он к Сергею Андреевичу, поравнявшись с ним.
– Это ты, Капитон! Добрый вечер! Откуда бог несет? Капитон спустил мешок на землю и достал из кармана кисет. – Ходил к мельничихе, вот мучицы забрал до новины… Он набил табаком трубку и спрятал кисет. – Ну, дай посижу с тобою, передохну маленько, – сказал он, сел на межу рядом с Сергеем Андреевичем и стал закуривать. – Как старуха твоя поживает? – спросил Сергей Андреевич. – Опух в ногах уничтожился, слава богу. Под сердце нет‑ нет да подкатит, а только работает нынче хорошо, дай бог тебе здоровья. Они помолчали. – Вот рожь‑ то какая уродилась! И косить нечего будет, – сказал Сергей Андреевич и кивнул на тянувшуюся перед ним полосу; редкие, чахлые колосья ржи совершенно тонули в море густых васильков и полыни. Капитон поглядел на полосу и неохотно ответил: – Скосишь, брат, и такую. Моя вот полоска такая же точно. – Посеялся поздно, что ли? – А то с чего же?.. Приели к Филиппову дню хлебушко, ну, и набрал по четверти – у мельничихи, у Кузьмича, у санинского барина. Отдать‑ то отдай четверть, а отработать за нее надо ай нет? Там скоси десятину, там скоси; – ан свой сев‑ то и ушел. Вот и коси теперь васильки… А тут еще конь пал у меня на Аграфенин день, – прибавил он, помолчав. – Ну, брат, плохо твое дело! Как же ты теперь жить будешь? – Да уж… как хошь, так и живи, – медленно ответил Капитон и развел руками. Сергей Андреевич угрюмо возразил: – «Как хошь»… Ведь как‑ нибудь надо же прожить! – Как же не надо? Знамо дело, – надо. – Так как же ты проживешь? – Как! Н‑ ну… – Капитон подумал. – Кабы сын был у меня, в люди бы отдал: все кой‑ что домой бы принес. – Так ведь нет же сына у тебя! – То‑ то что нет! Вот я же тебе и объясняю: как хошь, мол, так и живи. Сергей Андреевич замолчал. Капитон тоже молчал и задумчиво попыхивал трубкою. – Жизнь томная, это что говорить. То‑ омная жизнь! – произнес он словно про себя. Сергей Андреевич, угрюмо сдвинув брови, смотрел вдаль. Он припоминал сегодняшний спор и думал о том, что бы испытывали Наташа и Даев, слушая Капитона. Сергей Андреевич был убежден, что они ликовали бы в душе, глядя на этого горького пролетария, которого даже по недоразумению никто не назвал бы самостоятельным хозяином. Капитон докурил трубку, простился с Сергеем Андреевичем и пошел своею дорогою. Равнина темнела, в деревнях засветились огоньки. По дороге между овсами проскакал на ночное запоздавший парень, в рваном зипуне. Последний отблеск зари гас на тучах. Трудовой день кончился, надвигалась теплая и темная облачная ночь.
Сергей Андреевич стоял, оглядывая даль; он чувствовал, как дорога и близка ему эта окружающая его бедная, тихая жизнь, сколько удовлетворения испытывал он, отдавая на служение ей свои силы. И он думал о Киселеве, думал о сотнях рассеянных по широкой русской земле безвестных работников, делающих в глуши свое трудное, полезное и невидное дело… Да, ими всеми уже сделано кое‑ что, они с гордостью могут указать на плоды своего дела. Те, узкие и черствые, относятся к этому делу свысока… Что‑ то сами они сделают? И тяжелая злоба к ним шевельнулась в Сергее Андреевиче, и он почувствовал, что никогда не примирится с ними, никогда не протянет им руки… Через всю свою жизнь, полную ударов и разочарований, он пронес нетронутым одно – горя‑ чую любовь к народу и его душе, облагороженной и просветленной великою властью земли. И эта любовь, и его тоска перед тем, что так чужда ему народная душа, – все это для них смешно и непонятно. Им смешны сомнения и раздумье над путями, какими пойдет выбивающаяся из колеи народная жизнь. К чему раздумывать и искать, к чему бороться? Слепая историческая необходимость – для них высший суд, и они с трезвенною покорностью склоняют перед нею головы… – Да, что‑ то они сделают? – повторял Сергей Андреевич, мрачно глядя в темноту.
1897
На мертвой дороге*
Изморенный ходьбою и зноем, я сидел с Михайлой на пороге его убогой, крытой соломою сторожки. Вдали, где степь сливалась с сверкавшим небом, дымились трубы шахт, громыхали товарные поезда. Кругом же все дышало покоем и запустением. За лощинкою, под соломенным навесом, молчаливо ютилась крестьянская шахта, а мимо нас бежала вдаль узкая, пыльная полоса травы, в ней рыжели растрескавшиеся рельсы. Эта заброшенная железная дорога принадлежит крупному углепромышленнику Сохатову и ведет на давно уже выработанный Солодиловский рудник; но Сохатов не снимает рельсов; он рассчитывает заарендовать у крестьян богатый углем участок рядом с Солодиловкой; если же снять рельсы, то придется опять хлопотать об отчуждении земли под подъездной путь. И вот тянется по степи мертвая дорога. Шпалы погнили, рельсы заржавели и заросли бурьяном; у переезда нет заставы, нет даже столбика. И Михайло одиноко бродит по протоптанной в бурьяне тропинке, оберегая рельсы и шпалы от расхищения. Был шестой час вечера. Зной стоял жестокий, солнечный свет резал глаза; ветерок дул со степи, как из жерла раскаленной печи, и вместе с ним от шахт доносился острый, противный запах каменноугольного дыма… Мухи назойливо липли к потному лицу; в голове мутилось от жары; на душе накипало глухое, беспричинное раздражение. Михайло, с трубкою в зубах, сидел рядом и рассказывал мне о своей далекой орловской деревне, о кулаке‑ старшине, забравшем в руки всю волость. – Кабак открыл, лавку открыл!.. В волостные старшины попал!.. – говорил он, мрачно и негодующе глядя вдаль. – Ребятенками вместе в рюхи играли, а теперь посмотри: пару гнедых завел, – лихие кони, так и ерзают, – ахнешь!.. Заговорят на сходе: «учесть бы его! » – «Ишь, скажет, податей не платят, а тоже – учесть!.. Разговаривают, сукины дети, эаковыривают!.. » Уж больше часу рассказывал мне Михайло о всевозможных бедах и притеснениях, которые ему пришлось претерпеть в жизни. Я слушал и, угрюмо глядя на изнемогавшую от зноя степь, думал о том, что мне не скоро еще можно идти дальше, что еще не один час придется мне провести здесь, пережидая жару. Стыдно признаться, но мало сочувствия вызывали во мне рассказы Михайлы. И степь, бессильно выгоравшая под солнцем, и ленивый, душный воздух, и негодующие сетования Михайлы – все дышало чем‑ то таким тоскливым, расслабляющим и безнадежным… Странно было подумать, что где‑ нибудь теперь свежо и прохладно, что есть на свете бодрые, деятельные и неунывающие люди. На далеких Афанасьевских копях раздался гудок, на него откликнулась одна шахта, потом другая, – и вскоре вся их дымящаяся цепь загудела на разные тоны деловито‑ угрюмыми гудками. Откуда‑ то из‑ за горизонта чуть слышно донесся звон церковного колокола. – Ко всенощной звонят, – сказал Михайло, снял шапку и стал креститься. Колокол продолжал мерно звенеть, и его звон с трудом пробивался сквозь ноющее гудение шахт. – Нынче ночью отец‑ покойник приходил ко мне, – помолчав, заговорил Михайло, – в тулупе новом, в новых валенках, другую пару в руках держит. «Все, говорит, Миша, ноги зябнут, никак не могу согреться»… Панихидку бы надо отслужить… Михайло задумчиво поглядел вдаль, где медленно струился и переливался горячий воздух. – Всё помину желают родители, барин, и мы отощали!.. Э‑ эх!.. – тяжело вздохнул он и стал раскуривать погасшую трубку. Гудки смолкли один за другим. Затих благовест. Только бесчисленные жаворонки звенели и заливались в ярком небе, и казалось, что это звенит само небо, – звенит однообразно, назойливо… Да и в небе ли это звенит? Не звенит ли кровь в разгоряченной голове?.. Ковыль волновался и сверкал под солнцем, как маленькие клубы белоснежного пара. По степи шныряли юркие рыжие овражки. Из рудничных труб лениво валил дым и длинными, мутными полосами тянулся по горизонту. Мимо сторожки прошел худощавый бородатый шахтер в синей блузе, с кожаною сумкою за плечами. Заметив нас, он в нерешительности остановился и вдруг круто повернул к сторожке. – Дозвольте, господа, немножко посидеть с вами! – произнес он с быстрой улыбкой. – Жарко, нет никакой возможности идти. – Просим милости! – ответил Михайло. Я где‑ то уж видел это нервное лицо с впалыми щеками и странно блестящими глазами, с быстрой, нескладной улыбкой, видимо, очень редко появлявшеюся на губах. Шахтер спустил с плеч сумку, прислонил ее к облупившейся стене сторожки и утер платком потный лоб. – Никитин, да это вы! – вдруг сказал я. – Как же! Я самый. Встречался я с Никитиным, и не один раз, на Мирима‑ новском руднике, в одном из «балаганов», как здесь называют рабочие казармы. Зайдешь в праздник в балаган, – все пьяно, на нарах кипит игра в карты и орлянку, в воздухе одни только скверные слова и слышны; а Никитин молчаливо сидит за столом, склонясь худым лицом над какими‑ то чертежами; вокруг разложены краски, готовальня, линейки. Заговоришь с ним – он отвечает очень вежливо, но односложно и сдержанно. Первое время я принимал его за механика, но потом узнал, что он простой шахтер. Никитин присел на свою сумку и закурил папиросу. – Вы куда же это направляетесь? – спросил я. – На Карачевские рудники иду. Взял расчет у Мири‑ манова. – Что так? Порядки тамошние не нравятся? – Нет, что же? Где ни работай, все одно… Дело у меня есть в Карачевских рудниках. – Дело? – Да… Кое‑ что надобно там поразведать, посмотреть… – То есть что же именно? Никитин уклончиво ответил: – Так… Свои различные дела. Уж и раньше несколько раз наши разговоры с ним кончались таким образом. При прежних встречах мне иногда казалось, что Никитину хочется поговорить со мною, а заговоришь – он вспыхнет и отвечает односложно и уклончиво. Но теперь, по‑ видимому, Никитин решился побороть свою застенчивость. Он покраснел, поправил под собою сумку и оглядел меня быстрым, испытующим взглядом. – Позвольте вас спросить, я уже давно все собираюсь, хорошо вот, что встретился, – заговорил он, улыбнувшись своею нескладною улыбкою, причем лицо его покрылось странными морщинками. – Что это, дорого стоит какие‑ нибудь изображения отпечатать, вот как иконы для продажи печатают, азбуки, царские портреты. – То есть картины, значит? – То есть, значит… Планты! – запнувшись, ответил Никитин. – Планы!.. Видите ли, хорошо я с этим! делом не знаком, но, кажется, это будет стоить не одну сотню рублей. Никитин молчал, видимо, пораженный. – Почему же царский портрет за двугривенный можно купить? – спросил он. Я стал объяснять. Никитин слушал, задумчиво теребя редкую бороду. – Почему это вас так интересует? – спросил я. Никитин встрепенулся, еще раз быстро оглядел меня, откашлялся и начал поспешно развязывать сумку. – А вот позвольте вас спросить, может, вы мне объясните, – сказал он и вытащил из сумки небольшую иллюстрированную азбучку. – Извольте смотреть! Все у нас в России пропечатано: гуси… девочки вот… коровы… солдаты… хомуты… Почему нету плантов? – Каких плантов? – А рудников! – Для чего же их печатать? Никитин удивился. – Для чего? Для нравоучения! Мы молча уставились друг на друга. – Я вас не понимаю. Какое же в планах нравоучение? – В них большое нравоучение состоит!.. Вы вот в рудник спускались, видали все; есть там вентиляция, позвольте вас спросить? – Есть. – Есть?.. Там вентиляция такая, что есть ли она, нет ли, – все одно. Только для виду печи стоят. Почему это, позвольте спросить, если на поверхности работать, то работай сколько хочешь, и ничего тебе не будет, а в шахте час посидишь – и начнешь черной харковиной плевать? Тут причина вот какая: току воздуха дается неправильное направление, поэтому газам некуда уходить, они идут в середину к человеку. Я вам сейчас все это объясню. Никитин достал из сумки толстый сверток и развязал его. В нем оказалось около десятка больших, довольно неумело начерченных и раскрашенных планов. Развертывая передо мною один план за другим, Никитин стал объяснять мне, в чем заключаются недостатки вентиляции в шахтах. Я незнаком с вопросом о рудничной вентиляции, но чувствовалось мне, что критика Никитина представляет собою что‑ то крайне нелепое. Впоследствии я рассказывал о своем разговоре сhhmiнескольким инженерам, и все они нашли, что указания Никитина в корне игнорировали самые элементарные правила горного искусства. – Вот в чем все дело! – закончил Никитин свои объяснения. – Это все на плантах видно, всякий сразу бы понял, кабы пропечатать… Азбуки вот у нас печатают, ситцы печатают, – отчего же не печатают плантов?.. Двенадцать часов народ в шахте сидит, а дышать ему нечем. Воротится шахтер домой и помрет. Вы взрежьте его, посмотрите, – у него все кишки пропитались газом… Вот отчего нашего народу россейского так много помирает! – До‑ овольно его, хватит! – с усмешкою произнес Михайло. – Хлеба нет, есть нечего… Погляди, наделы‑ то какие стали: курице ступить некуда. – «Хватит»!.. А вот помрешь, – дети останутся, – сдержанно возразил Никитин. – Э, живы будут – и сыты будут, – сказал Михайло, махнув рукою. – Вырастут, сами работать станут. – Вы и в Карачевские рудники для того поступаете, чтоб план снять? – спросил я Никитина. – Для этого самого. Я уже расспрашивал ребят: много непорядков там! Дождутся взрыва, как Иловайские! Слыхали, в Иловайском руднике зимою взрыв был? Двенадцать человек побило газом! Это что же такое? Должны бы они смотреть или нет? Навесть хотели, – и навели, и сделали дело… Двенадцать человек погубили!.. А все оттого, что вентиляции нет. – Разве от этого? А я слышал, – оттого, что работы производились без предохранительных ламп. – Нет, тут дело не в лампах! Лампы что!.. Тут штука вот какая: вентиляции настоящей не было. Я вам сейчас все это правильно докажу. Никитин порылся в свертке, достал план рудника Иловайских. – Извольте смотреть: вот она нижняя продольная идет, вот она – верхняя. По моштабу в каждой пятьдесят сажен длины. По ним какой ветер должен бы ходить? Чтоб шапки срывал! А у них народ задыхается. Почему тут просека нет, позвольте спросить? От бремсберга должен во всю длину просек идти к вентиляционной печи, – где он? – Никитин спрашивал отрывисто и строго, словно обращался к невидимому подсудимому. – Почему воздушная шахта в стороне поставлена? Я им все это в подробности объяснил, письмо послал. Неделю жду, другую, – не шлют ответа. Пошел сам… «Получили письмо? » – При этом Никитин грозно нахмурил брови; затем откинул голову и, прищурив левый глаз, протянул медленно и высокомерно – «По‑ лу‑ чи‑ ли, но нам нет надобности давать вам ответ». «Поч‑ чему нет надобности?! » «Потому что это дело до вас не касается». Никитин замолчал и выжидательно взглянул на меня своими странно блестевшими глазами. – Позвольте спросить: как это, принадлежно к их званию? Я с сожалением пожал плечами. – Разумеется, этого и следовало ожидать. С какой стати они вам будут давать ответ? – Небось, как планты пропечатают, так придется ответ дать. – Да и тогда вряд ли придется. Я стал доказывать Никитину совершенную бесцельность и ненужность его предприятия; планов его никто и покупать‑ то не станет, если же купит, то все равно ничего не поймет; о тяжелом положении шахтеров уже много писалось в газетах, а дело все идет по‑ прежнему: изданием планов тут мало поможешь… Михайло сочувственно поддакивал. Никитин оживился; на самолюбивом лице выступили красные пятна, глаза враждебно заблестели. – Как это вы можете говорить, что ничего понять нельзя? – возражал он. – Тут всякий может понимать! Извольте смотреть. И он разворачивал передо мною один план за другим и взволнованно водил пальцем по желтым, красным и серым квадратикам, по непонятным для меня надписям: «квершлаг», «бремсберг», «капитальный просек» и т. п. Для Никитина эти планы, в которые он вложил столько любви и труда, видимо, дышали жизнью; ему казалось, достаточно любому взглянуть на них, чтоб сразу получить яркое представление о тяжелой судьбе шахтера. Я видел, разубеждать Никитина было бесполезно: слишком уж он сжился с своим делом, чтоб так легко отказаться от него. – Ну, во всяком случае, дай вам бог удачи! – сказал я. – Если обратят внимание на ваши планы, то вы сделаете хорошее дело… Вы что же, сами собираетесь издать их? – Обязательно! – неумолимо ответил Никитин, словно я просил его пощадить тех, для кого он готовил удар изданием своих планов. – Разве все эти безобразия возможно дозволять? Не‑ ет!.. Он быстро свернул планы и молча, не глядя на меня, стал укладывать их в сумку; увязал сумку, надел на плечи. Я спросил: – Что это, вы уж идти собираетесь? Ведь жарко еще. Посидели бы, переждали, пока жар спадет. – Время идти: и так дай бог к ночи поспеть… Просим прощения. Никитин угрюмо приподнял фуражку, поправил ремни на плечах и пошел к рудникам. – Тоже – планты печатать собрался!.. Землемер!.. – Михайло иронически глядел ему вслед. – Вот как наладит его хозяин по шеям, чтоб не в свое дело не совался, так забудет о плантах думать! Он выбил о порог выгоревшую трубку, стал набивать ее табаком, Никитин, миновав соломенный навес крестьянской шахты, быстро и нервно шагал по пыльной дороге. – Прошибешь их плантами! Вон у нашего хозяина, – поди‑ ка погляди, в каких конурах народ живет! Собаку в такую землянку загнать совестно, а у него в каждой по два семейства да по два нахлебника живет. Зайдешь в землянку осенью, – грязь, слякоть, хлев настоящий, народу– что снопов в скирде… А на Солодиловке вон огромадные здания пустые стоят, ч‑ черт их душит!.. И опять полился поток суровых обличений. И вдруг я опять почувствовал, как кругом жарко, душно и тоскливо… Солнце жгло без пощады и отдыха; нечем было дышать, воздух был горячий и влажный, как в бане; ласточки низко носились над степью, задевая крыльями желтую траву. Никитин уж исчез из виду. Вдали, на дороге, длинною полосою золотилась пыль, в пыли двигался обоз с углем. Волы ступали, ус гало помахивая светло‑ серыми головами, хохлы‑ погонщики, понурившись, шли рядом. Все изнемогало от жары… А Михайло, попыхивая трубкою, неутомимо рассказывал о бесчисленных злоупотреблениях здешних углепромышленников, – и роптал, роптал без конца… Кругом стало темней. По степи пошла тень. Воцарилась странная тишина. Михайло прислушался и сказал: – Никак, гроза идет. Я вышел в степь. С запада медленно, словно подкрадываясь, ползли по небу тяжелые грязно‑ желтые и лиловые тучи; чуть слышно погромыхивал гром. Все вокруг примолкло, ветер упал. А далеко на западе, по дороге, вился и клубился огромный столб золотистой пыли; на глаз этот столб двигался медленно, но чувствовалось, что он мчится с страшною быстротою. Вот он захватил и окутал могилу у перекрестка… Вдруг кругом все завыло и засвистело. От крестьянской шахты взвилась туча черной пыли и смешалась с набежавшим золотистым вихрем. Трудно было стоять на ногах, пыль залепляла глаза, набивалась в рот. Громадные клубы ее, словно спеша куда‑ то, неслись между шахтой и сторожкой, перебегая наискось рельсы, и исчезали за балкой. Сквозь пыль едва видны были на дороге тени обоза; хохлы стояли на фурах и, согнувшись, поспешно надевали развевавшиеся по ветру свиты; волы склонили свои красивые рогатые головы навстречу вихрю. Вдруг резко блеснула молния, по небу, с запада на восток, с оглушительным, прерывистым треском пронесся гром, повернул обратно и с глухим грохотом скатился за шахту. Хлынул дождь… Дождь хлынул крупный, частый; он с силою забил по земле, заволакивая ее мелкою водяною пылью. Даль замутилась, все небо стало ровного серого цвета, и только на юге шевелились и быстро таяли мутные клочья туч. Свежий ветер мчался по степи, в брызги разбивал сплошные струи дождя, и казалось, какие‑ то туманные тени несутся под дождем в сырую даль. Молнии то и дело сверкали малиновым светом, гром весело катался по небу из конца в конец. Перед сторожкою образовалась большая лужа; она росла, вздувалась и, обогнув полынные кусты, медленно поползла по дороге, оставляя за собою грязный, пенистый след. Мы с Михайлой сидели в сенцах сторожки, – он на бочонке из‑ под кваса, я на скамейке. В дверь тянуло бодрящею, влажною прохладою; грудь жадно дышала. Михайло оживился: его суровое, всегда нахмуренное лицо смотрело теперь мягко и радостно. – Вот так дождичка бог послал! Гляди‑ ка, как теперь яровые подымутся!.. Гляди‑ ка, как пшеница зацветет!.. Я слушал с невольною улыбкою, и в то же время сжималось сердце от жалости к Михайле; он сиял таким довольством, таким торжеством, как будто и ему самому дождь сулил невесть какие выгоды; но я прекрасно знал, что ничего здесь у Михайлы нет, кроме тянущейся перед нами ржавой, гнилой дороги, заросшей негодным бурьяном. На тропинке показалась женщина в выцветшем голубом платочке, с котомкою за плечами. Она бежала, согнувшись и опустив голову, обливаемая дождем; ветер трепал мокрую юбку, липнувшую к ногам. Путница через лужи добежала до нашей сторожки и, охая, вошла в сенцы. – О господи‑ батюшка!.. Вот дождик‑ то полил! – проговорила она, тяжело дыша. – Уж и не чаяла добежать… Здравствуйте, господа честные!
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|