Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Часть первая 4 страница




Наташа с усмешкою наклонилась над своею чашкою и молчала. Видимо, между нею и отцом лежало что‑ то, не раз уже вызывавшее их на столкновения.

После завтрака я узнал от Веры о положении дела. Последние два года Наташа усердно готовилась по древним языкам к аттестату зрелости, который, как передавали газеты, будет требоваться для поступления в проектируемый женский медицинский институт[8]. Дядя был очень недоволен занятиями Наташи; двадцатитрехлетней Соне, по‑ видимому, уже нечего было рассчитывать на замужество; Наташа была живее и красивее сестры, и дядя надеялся хоть от нее дождаться внучат. Между тем Наташа, с головою ушла в своих классиков; она в Пожарске никуда не выезжала и даже не выходила к гостям, которые приглашались специально для нее. Чтобы совершенно изба‑ виться от всех этих выездов и гостей, она прошлою осенью решила остаться на всю зиму в дерев‑ не. Произошла очень тяжелая сцена с дядей; под конец он объявил Наташе, что пусть она живет, где хочет, но пусть же и от него не ждет ни в чем уступки. Наташа всю зиму прожила в деревне; по утрам она набирала в залу деревенских ребят и девок, учила их грамоте, читала им; по вечерам зубрила греческую грамматику Григоревского и переводила Гомера и Горация. Этою весною проект о женском медицинском институте был возвращен Государственным советом; решение вопроса отодвинулось на неопределенное время. Наташа решила ехать хоть на Рождественские курсы лекарских помощниц. Но для поступления туда требуется родительское разрешение. Когда Наташа заговорила с дядей о курсах, он желчно рассмеялся и сказал, что просьба Наташи его очень удивляет: как это она, «такая самостоятельная», снисходит до просьб! Наташа возразила, что просит она у него только разрешения, содержать же себя будет сама (у нее было накоплено с уроков около трехсот рублей). Дядя отказал наотрез. За Наташу вступился доктор Ликонский, отец Веры и Лиды, единственный человек, имеющий влияние на упрямого и ограниченного дядю; но и его убеждения ничего не могли поделать. Дядя решительно объявил, что боится отпустить Наташу с ее характером в Петербург.

 

26 июня

Может быть, это – лишь следствие того подъема жизненных сил, который обыкновенно замечается после благополучно перенесенного тифа, – что до того? Я знаю только, что я глубоко счастлив, счастлив так, без всякой причины… Ясные дни, теплые, душистые ночи, музыка Веры, – чего мне больше? Не замечаешь, идет ли время или стоит. Никакие вопросы не мучают, на душе тихо и ясно. Я даже книг современных теперь не читаю: дед дяди был очень образованный человек и оставил после себя огромную библиотеку; теперь она свалена в верхней кладовой и служит пищею мышам. Я целые часы провожу там, разбираю и привожу в порядок книги и бумаги. Мне нравится с головою уходить в эту давно исчезнувшую жизнь, где Вольтер уживался с жития‑ ми святых, Руссо – с крепостным правом, «Les liaisons dangereuses»[9] – с Фомою Кемпийским[10], – жизнь жестокую, наивную, сладострастную и сентиментальную.

Наташа навела ко мне массу больных. Все в деревне ей знакомы, и все ей приятели. Она сопутствует мне в обходах, развешивает лекарства. Странное что‑ то в ее отношениях ко мне: Наташа словно все время изучает меня; она как будто не то ждет от меня, чего‑ то, не то ищет, как самой подойти ко мне. Может быть, впрочем, я ошибаюсь. Но какие славные у нее глаза!

От разговоров ее веет чем‑ то старым‑ старым, но таким хорошим; она хочет знать, как я смотрю на общину, какое значение придаю сектантству, считаю ли возможным и желательным развитие в России капитализма. И в расспросах ее сказывается предположение, что я непременно должен интересоваться всем этим. Что же? Я ведь действительно интересуюсь; однако, правду говоря, разговоры эти мне крайне неприятны. Я с величайшим удовольствием прочту книгу, где дается что‑ нибудь новое по подобному вопросу, не прочь и поговорить о нем; но пусть для моего собеседника, как и для меня, вопрос этот будет холодным теоретическим вопросом, вроде вопроса о правильности теории фагоцитоза[11] или о вероятности гипотезы Альтмана[12]. Наташа же вносит в дело слишком много страстности, и мне становится неловко. Я неохотно отвечаю ей и перевожу разговор на другое. И еще в одном отношении я часто испытываю неловкость в разговоре с нею: Наташа знает, что я мог остаться при университете, имел возможность хорошо устроиться, – и вместо этого пошел в земские врачи. Она расспрашивает меня о моей деятельности, об отношениях к мужикам, усматривая во всем этом глубокую идейную подкладку, в разговоре ее проскальзывают слова: «долг народу», «дело», «идея». Мне же эти слова режут ухо, как визг стекла под острым шилом.

 

27 июня

Со станции привезли газеты. В Баку – холера. Она медленно, но непрерывно поднимается вверх по Волге.

 

28 июня

Писать, так уж все писать, хоть гадко и противно вспоминать. После завтрака мы с Верой, Соней и Наташей играли на дворе в крокет. Разговор случайно зашел о тургеневской Елене; Соня, перечитывавшая недавно «Накануне», назвала Елену «самым светлым и сильным образом русской женщины». Я напал на такую незаслуженно высокую оценку Елены. Елена – это разновидность типа очень старого: неопределенные порывания в даль, игнорирование окружающего, искание чего‑ то эффектного, яркого, необычного, – в этом она вся. Инсарова она полюбила не за то, что он указал ей дело, а просто потому, что он окружен ореолом, что он – «замечательный человек»: для нее Инсаров совершенно заслоняет собою то дело, которому он служит. Конечно, выбор Елены делает ей честь, но… право, полюбить, например, героя Гарибальди – «невелика штука», как выражается Шубин; невелика штука и умереть за Италию из любви к Гарибальди. Когда Инсаров опасно заболевает, Елена может найти утешение лишь в одной мысли: «Если он умрет, – и меня не станет». Вне ее любви для нее ничего не существует, и понятно, что после смерти Инсарова она должна была поехать непременно в Болгарию…

Нет, Елена вовсе не «самый светлый образ русской женщины».

Неужели действительно все дело женщины заключается в том, чтобы отыскивать достойного ее любви мужчину‑ деятеля? Где же прямая потребность настоящего дела? Пусть это дело темно и невидно, пусть оно несет с собою одни лишения без конца, пусть на служение ему уходят молодость, счастье, здоровье, – что до того? Ведь это не забава и не фон для поэтического романа; это – тяжелый труд, красный лишь сознанием, что живешь не напрасно. И у нас много было и есть женщин, для которых это сознание дороже самых блестящих героев…

Уж тогда, когда я говорил, во мне шевельнулось отвращение к моему приподнятому тону; но меня подчинило себе то жадное внимание, с каким слушала Наташа. Она не спускала с меня радостно‑ недоумевающего взгляда, и столько в этом взгляде было страха, что я оборву себя, по обыкновению замну разговор. Ну, вот, – я не остановился, не свел разговора на другое… О, мерзость!

И напрасно я стараюсь убедить себя, что говорил я искренно, что есть что‑ то болезненное в моей боязни к «высоким словам»: на душе скверно и стыдно, как будто я, из желания пустить пыль в глаза, нарядился в богатое чужое платье.

 

11 час. вечера

Весь вечер я просидел наверху в кладовой, разбирая книги. Солнце опустилось в багровые тучи, и несколько раз принимался накрапывать дождь. Дядя за ужином был угрюм и молчалив: он собирался начать назавтра возку сена, а барометр неожиданно сильно упал; на Выконке сено не успели скопнить, и оно осталось на ночь в кругах. Окна были раскрыты, в темном саду тихо шумел дождь. Наташа тоже была молчалива. Я несколько раз ловил на себе ее внимательный и нерешительный, словно выжидающий взгляд. После ужина, когда я прощался с нею, она, протягивая руку, вдруг взглянула на меня и тихо проговорила:

– Митя, мне так много хочется у тебя спросить.

И я – я не спросил, что именно; я только серьезно кивнул головою и, не глядя не Наташу, ответил, что я всегда к ее услугам. Как будто я в самом деле не знаю, что она хочет спросить…

 

30 июня

Все время я провожу в кладовой за книгами. Небо обложено тучами, дождь моросит без конца; в мутной сырой дали тянутся черные пашни, мокрые галки кричат на крыше… Я напрасно стараюсь подавить в себе беспричинное, глухое раздражение, не оставляющее меня ни на минуту. Раздражает и надоедливый шум дождя по крыше, и эти ветхие окна, из щелей которых дует нестерпимо, и несущийся от книг противный запах мышей и прелой бумаги. Когда я вспоминаю о своем гаденьком вилянье перед Наташей, меня злость берет: уж два дня прошло; как мальчик, шалость которого открыта, я боюсь разговора с нею и стараюсь избегать ее. И Наташа сразу заметила это. Она держится в стороне, но глаза ее смотрят печально и недоумевающе. Бог весть, как объясняет она мое поведение. Сегодня утром я случайно встретился с нею в коридоре; она пугливо оглядела меня и молча прошла мимо. Голова тяжела, в груди тупая, ноющая боль, и опять появился кашель…

 

1 июля

Я лег вчера спать еще до ужина. Сегодня проснулся рано. Отдернул занавески, раскрыл окно. Небо чистое и синее, солнце горячим светом заливает еще мокрый от дождя сад; на липах распустились первые цветки, и в свежем ветерке слабо чувствуется их запах; все кругом весело поет и чирикает… На душе ни следа вчерашнего. Грудь глубоко дышит, хочется напряжения, мускульной работы, чувствуешь себя бодрым и крепким.

Я пошел в конюшню и оседлал Бесенка. Он застоялся, мне с трудом удалось сесть на него. Бесенок сердито ржал и, весь дрожа от нетерпения, рвался подо мною и вперед и в стороны. Я нарочно, чтоб побороться с ним, проехал тихим шагом деревенскую улицу и весь Большой луг. От седла пахло кожею, и этот запах мешался с запахом влажной луговой травы.

Проехав плотину, я свернул на Опасовскую дорогу и пустил Бесенка вскачь. Он словно сорвался и понесся вперед, как бешеный. Безумное веселье овладевает при такой езде; трава по краям дороги сливалась в одноцветные полосы, захватывало дух, а я все подгонял Бесенка, и он мчался, словно убегая от смерти.

Слева над рожью затемнел Санинский лес; я придержав Бесенка и вскоре остановился совсем. Рожь без конца тянулась во все стороны, по ней медленно бежали золотистые волны. Кругом была тишина; только в синем небе звенели жаворонки. Бесенок, подняв голову и насторожив уши, стоял и внимательно вглядывался в даль. Теплый ветер ровно дул мне в лицо, я не мог им надышаться…

 

Ясное небо, здоровье да воля, –

Здравствуй, раздолье широкого поля!..

 

Ласточка быстро пронеслась мимо ног лошади и вдруг, словно что вспомнив, взмахнула крылышками, издала мелодический звук и крутым полукругом вильнула обратно. Бесенок опустил голову и нетерпеливо переступил ногами. Я повернул на дорогу, вившуюся среди ржи по направлению к Санинскому лесу.

«Здоровье»… Здоров я не был, – я чувствовал, что грудь моя больна, но мне доставляло даже удовольствие это совершенно безболезненное ощущение гнездящейся во мне болезни, и весело было заглядывать ей прямо в лицо: да, у меня легкие усеяны тысячами тех предательских желтеньких бугорков, к которым я так пригляделся на вскрытиях, – а я вот еду и дышу полною грудью, и все у меня в душе смеется, и я не боюсь думать, что болен я – чахоткою…

Вспомнился мне профессор N., у которого я два года работал, – хмурый старик с грозными бровями и добрейшей душой; вспомнились мне его предостережения, когда я сообщил ему, что поступаю в земство[13].

– Да вы, батенька, знаете ли, что такое земская служба? – говорил он, сердито сверкая на меня глазами. – Туда идти, так прежде всего здоровьем нужно запастись бычачьим: промок под дождем, попал в полынью, – выбирайся да поезжай дальше: ничего! Ветром обдует и обсушит, на постоялом дворе выпьешь водочки – и опять здоров. А вы посмотрите на себя, что у вас за грудь: выдуете ли вы хоть две‑ то тысячи в спирометр? Ваше дело – клиника, лаборатория. Поедете – в первый же год чахотку наживете.

Я знал, что все это правда, и тем не менее поехал же; я и под дождем мокнул, и в полыньи проваливался, спеша в весеннюю распутицу к роженице, корчащейся в экламптических судорогах. Когда ночные поты и утренний кашель навели меня на подозрение и я нашел в своей мокроте коховские палочки, – именно сознание, что я добровольно шел на это, и не дало мне пасть духом. И вот теперь я стыжусь… чего? – стыжусь говорить, что нужно жить не для себя одного! Передо мною встало побледневшее личико Наташи с большими, печальными глазами… Да неужели же я не имею права хоть настолько‑ то уважать себя, чтоб не бояться разговора с нею, не бояться того вопроса, с которым она хочет ко мне обратиться? А как я ее мучил!

Рожь кончилась, дорога вилась среди ореховых и дубовых кустов опушки и терялась в тенистой чаще леса. Меня отовсюду охватило свежим запахом дуба и лесной травы; высоко вверх взбегали кругом серые стволы осин, сквозь их жидкую листву нежно синело небо. Дорога была заброшенная и наполовину заросшая, ветви липовых и кленовых кустов низко наклонялись над нею; в траве виднелись оранжевые шляпки подосинников, ярко зеленела костяника; запахло папоротником… Угомонившийся Бесенок шел щеголеватым шагом, изогнув красивую черную шею; вдруг он поднял голову и, взглянув вперед, громко заржал. На повороте дороги, в нескольких шагах от меня, показалась Наташа верхом на своем буланом Мальчике.

Увидев меня, она отшатнулась на седле и, нахмурившись, затянула поводья; лошадь прижала уши и, оседая на задние ноги, подалась назад.

– Наташа! ты каким образом здесь? – радостно крикнул я и поспешил ей навстречу. – Здравствуй, голубушка! – Я перегнулся с седла и крепко пожал ей руку.

Наташа слабо вспыхнула и оглядела меня быстрым, робким взглядом.

– Вот хорошо, что мы с тобою встретились! Если бы я знал, я бы нарочно именно сюда поехал. Посмотри, утро какое: едешь и не надышишься… Неужели ты уже домой? Поедем дальше, хочешь?..

Я говорил, а сам не отрывал глаз от ее милого, радостно‑ смущенного лица. Я видел, как она рада происшедшей во мне перемене и даже не старается скрыть этого, и мне неловко и стыдно было в душе, и хотелось яснее показать ей, как она мне дорога.

– Поедем, мне все равно, – в замешательстве ответила Наташа, поворачивая Мальчика.

– Ну, вот спасибо!.. И как это мы с тобою именно здесь съехались? Как хорошо – правда? Голубушка, поедем куда‑ нибудь… Хочешь в Заклятую Лощину?

Я с трудом удерживал Бесенка, он косился и грозно ржал на шедшего бок о бок Мальчика. Дорога была узкая, мокрые ветви осиной то и дело обдавали нас брызгами, и мы ехали совсем близко друг от друга. – Я там была сейчас, – сказала Наташа, – ручей разлился и весь обратился в трясину; пробовала проехать, – нельзя.

Я взглянул на Наташу: она была там!.. Заклятая Лощина – это глухая трущоба, которая, говорят, кишит волками; ее и днем стараются обходить подальше. А эта девчурка едет туда одна ранним утром, так себе, для прогулки!.. Не знаю, настроение ли было такое, но в эту минуту меня все привлекало в Наташе: и ее свободная, красивая посадка на лошади, и сиявшее счастьем, смущенное лицо, и вся, вся она, такая славная и простая.

– Ну, как хочешь, а я тебя сегодня не скоро пущу домой, – засмеялся я. – Попалась, так уж такая судьба твоя! Поедем хоть куда‑ нибудь.

Мы свернули на широкую дорогу, пересекавшую лес. Прямая, как стрела, она бежала в зеле‑ ной, залитой солнцем просеке.

– Вот дорога, как раз для скачек, – сказал я и с улыбкою взглянул на Наташу.

Наташа встрепенулась.

– А ну, давай опять перегоняться! – предложила она, поправляясь на седле. – Теперь наши лошади одинаково устали.

Мы как‑ то уж перегонялись с Наташей и обогнала она; но я перед тем проехал на Бесенке десять верст.

– Ну, ну, посмотрим!

Мы пустили лошадей вскачь. Но только что они расскакались и мой Бесенок начал наддавать, все больше опережая Мальчика, как явилось довольно неожиданное препятствие. На краю дороги бродили в кустах два больших поросенка, безмятежно взрывая рылами земли. Завидев нас, они испуганно шарахнулись из кустов, хрюкнули и пустились улепетывать по дороге. Мы ждали, конечно, что они сейчас свернут вбок, и скакали по‑ прежнему; но поросята неуклюже все мчались перед нами, всхрюкивая и отчаянно махая коротенькими, тонкими хвостиками.

– Они теперь все время так бежать будут, ни за что не свернут! – крикнула Наташа, смеясь.

Мы стали задерживать разогнавшихся лошадей. Поросята побежали медленнее, взволнованно хрюкая и трясь боками друг о друга.

Мы попытались осторожно объехать их; поросята взвизгнули и опять как угорелые бросились вперед. Мы переглянулись и расхохотались.

– Вот так задача! – сказал я.

Наташа сдерживала, смеясь, рвавшегося вперед Мальчика. Теперь последняя неловкость между нами исчезла, Наташа оживилась, и было неудержимо весело.

– Ничего, все равно, поедем! – сказала Наташа. – Это Дениса свиньи, лесника; их и без того следовало пригнать домой: вон куда они забрели, их еще волки съедят! Поедем к Денису, он нас молоком напоит. Его сторожка сейчас там, на полянке.

Мы поехали шагом, предшествуемые поросятами.

– Ты еще не видел этого Дениса, он всего два года здесь лесником. Такой потешный старичок – маленький, худенький… Как‑ то, когда он только что поступил, мама случайно заехала сюда; увидала его: «Голубчик мой, да что же ты за сторож? Ведь тебя всякий обидит! » А он отвечает: «Ничего, барыня, меня не найдут»…

Никогда еще я не видел Наташу такою; ее лицо так и дышало детскою, беззаветною радостью… Я не мог оторвать от нее глаз.

Лесная сторожка стояла в глубине широкой, недавно выкошенной поляны. Денис, в белой холщовой рубахе и лаптях, вышел нам навстречу.

– Денис, голубчик, здравствуй! К тебе мы! – сказала Наташа, соскакивая с лошади.

– А‑ а, барышня касаткинская, – воскликнул Денис, щурясь. – Просим милости, пожалуй‑ те. – Сунув шапку под мышку, он взял за повод наших лошадей.

– Голубчик, надень шапку!.. И привяжем мы сами… А уж если хочешь быть другом, напои нас молочком… Едем мы сюда, – вот он и говорит: не даст нам Денис молока! Кто, я говорю, Денис‑ то не даст?

– Господи! Да неужто ж мы какие‑ нибудь? Слава богу, найдется молочко, будьте покойны. Пожалуйте в горницу. Девка‑ то моя на деревню побежала, так уж сам услужу вам.

Было в Денисе что‑ то чрезвычайно комичное: он то и дело самым степенным образом гладил свою жидкую бороденку, серьезно хмурил брови, и все‑ таки ни следа степенности не было в его сморщенном в кулачок личике и всей его миниатюрной фигурке; получалось впечатление, будто маленький ребенок старается изобразить из себя почтенного, рассудительного старичка.

Мы вошли в избу. Денис поставил перед нами две чашки и кринку парного молока, нарезал ситнику. Наташа следила за ним радостно‑ смеющимися глазами и болтала без умолку.

– А чтой‑ то я вот барина этого раньше не видал никогда? – сказал Денис. – Смотрю, смотрю, – нет, чтой‑ то словно…

– Он недавно только приехал…

Денис поглядел на Наташу.

– Они что же, барышня, – уж не обессудьте на вопросе, – не женишком ли вам приходятся?

– Ну, да же, конечно, женихом!

– То‑ то я все смотрю… Чтой‑ то, думаю, – с чего такая радость?

– Да как же, Денис, не радоваться? Ведь сам знаешь, в нынешние времена жениха найти – дело нелегкое. Не найдешь их нигде, словно вымерли все.

Денис развел руками.

– Да ведь… О том и толк, барышня! Куда, мол, подевались все? – неизвестно!

– Вот‑ вот. Ну, а я вот нашла себе.

– Ну, дай вам бог счастливо!.. Они, что же, по акцизной части[14] служат?

Наташа расхохоталась.

– Голубчик Денис, да почему же ты думаешь, что именно по акцизной?!

– Ну, ну, господь с тобой, матушка… Хе‑ хе‑ хе! – рассмеялся и Денис, глядя на нее.

Узнав, что я доктор, он придал своему лицу страдальческое выражение и стал сообщать мне о своих многочисленных болезнях.

Мы просидели у него с полчаса. Попытался я ему заплатить за молоко, но Денис обиделся и отказался наотрез.

От него мы поехали на Гремучие колодцы, оттуда в Богучаровскую рощу. В Богучарове, у земского врача Троицкого, пили чай… Домой воротились мы только к обеду.

 

2 июля, 10 час. утра

Перечитал я написанное вчера… Меня опьянили яркое утро, запах леса, это радостное, молодое лицо; я смотрел вчера на Наташу и думал: так будет выглядеть она, когда полюбит. Тут была теперь не любовь, тут было нечто другое; но мне не хотелось об этом думать, мне только хотелось, чтоб подольше на меня смотрели так эти сиявшие счастьем глаза. Теперь мне досадно, и злость берет: к чему все это было? Я одного лишь хочу здесь – отдохнуть, ни о чем не думать. А Наташа стоит передо мною – верящая, ожидающая…

 

11 час. вечера

Ну, произошел, наконец, разговор… После ужина Вера с Лидой играли в четыре руки какой‑ то испанский танец Сарасате. Я сидел в гостиной, потом вышел на балкон. Наташа стояла, прислонясь к решетке, и смотрела в сад. Ночь была безлунная и звездная, из темной чащи несло росою. Я остановился в дверях и закурил папиросу. Наташа обернулась на свет спички.

– Ах, это ты, Митя! – тихо сказала она, выпрямляясь. – Хочешь, пойдем в сад?.. Посмотри, как… хорошо…

Голос ее обрывался, и она взволнованно теребила кружево на своем рукаве.

Мы спустились в цветник и пошли по аллее.

– Помнишь, Митя, – вдруг решительно заговорила Наташа, – помнишь, ты говорил недавно о сознании, что живешь не напрасно, – что это самое главное в жизни… Я и прежде, до тебя, много думала об этом… Ведь это ужасно – жить и ничего не видеть впереди: кому ты нужна? Ведь это сознание, о котором ты говорил, – ведь это самое большое счастье…

Я молча шел, кусая губы. В душе у меня поднималось злобное, враждебное чувство к Наташе; должна же бы она, наконец, понять, что для меня этот разговор тяжел и неприятен, что его бесполезно затевать; должна бы она хоть немного пожалеть меня. И меня еще больше настраивало против нее, что мне приходится ждать сожаления и пощады от этого почти ребенка.

Наташа замолчала.

– Я слышал, что ты прошлую зиму занималась здесь с деревенскими ребятами, – проговорил я. – Ну, как ты, с охотою занималась, нравится тебе это дело?

– Д‑ да, – сказала Наташа, запнувшись.

– Ну, вот и дело Если хочешь совершенно отдаться ему, поступи в сельские учительницы. Тогда ты будешь близко стоять к народу, можешь сойтись с ним, влиять на него…

Я говорил, как плохой актер говорит заученный монолог, и мерзко было на душе. Мне вдруг пришла в голову мысль: а что бы я сказал ей, если бы не было этой спасительной сельской учительницы, альфы и омеги «настоящего» дела?

Наташа шла, опустив голову.

– Голубушка, это дело мелко, что говорить, – сказал я, помолчав. – Но где теперь блестящие, великие дела? Да не по ним и узнается человек. Это дело мелко, но оно дает великие результаты.

Я почти физически страдал: как все фальшиво и фразисто! Мне казалось, теперь Наташа видит меня насквозь; и казалось мне еще, что и сам я только теперь увидел себя в настоящем свете, увидел, какая безнадежная пустота во мне…

– Вот это прелестно! – раздался в темноте голос Веры. – Мы с Лидой играем для них, стараемся, а они себе ушли и гуляют здесь! Стоит вам играть после этого! Никогда не стану больше!

Вера, Лида и Соня подошли к нам. Я был рад, что кончился разговор.

 

3 июля

Привезли газеты. На меня вдруг пахнуло совсем из другого мира. Холера расходится все шире, как степной пожар, и захватывает одну губернию за другою; люди в стихийном ужасе бегут от нее, в народе ходят зловещие слухи. А наши медики дружно и весело идут в самый огонь навстречу грозной гостье. Столько силы чуется, столько молодости и отваги. Хорошо становится на душе… Завтра я уезжаю в Пожарск.

 

4 июля

Я в Пожарске. Приехал я на лошадях вместе с Наташею, которой нужно сделать в городе какие‑ то покупки. Мы остановились у Николая Ивановича Ликонского, отца Веры и Лиды. Он врач и имеет в городе обширную практику. Теперь, летом, он живет совсем один в своем большом доме; жена его с младшими детьми гостит тоже где‑ то в деревне. Николай Иванович – славный старик с интеллигентным лицом и до сих пор интересуется наукой; каждую свободную минуту он проводит в своей лаборатории.

Приехали мы вечером, к ужину. Я расспрашивал Николая Ивановича о холере. Она серпом окружила нашу губернию, и кое‑ где были уже единичные случаи заболевания. В самом Пожарске во врачах не нуждаются, но в уездах недостаток; в уездном городе Слесарске не могут найти врача для зареченской стороны, Чемеровки, заселенной мастеровщиной. Завтра пошлю туда заявление.

 

5 июля. Воскресенье

На заборах и фонарных столбах расклеены объявления, приглашающие жителей города Пожарска принять участие в имеющем произойти сегодня в соборе «молебствии об избавлении от болезни, называемой холерой, за коим последует торжественный крестный ход по всему городу». Я был на молебне. На улицах словно все вымерло; огромная соборная площадь была покрыта несметной толпой; пробраться в самый собор нечего было и думать. Ласточки со звоном кружили вокруг колоколен; солнце играло на золоте прислоненных, к стенам хоругвей; из церкви чуть слышно доносилось пение. Я стоял и смотрел на толпу. Может быть, вот эта бледная красивая девушка, так благоговейно‑ гордо держащая образ Тихвинской божией матери, этот маленький человечек с курчавою головою и в пиджаке, этот нищий, – всех их через неделю свалит холера.

Кругом говорили о недавней смерти местного архиерея, о том, по каким улицам пойдет ход; о самом предмете молебна – ни слова; разве только какой‑ нибудь веселый мастеровой подмигнет соседу на проходящую дряхлую старушонку с трясущеюся головою и сострит:

– Собрались холеру отмаливать, а холера вон она идет!

Слоняясь в толпе, я столкнулся с Виктором Сергеевичем Гастевым. Он служит акцизным в Слесарске и приехал в Пожарск на какой‑ то акцизный съезд. Разговорились. Я ему сообщил, что послал заявление к ним в Слесарск. Он вытаращил на меня глаза.

– В Слесарск? Ну, батенька, посылайте телеграмму, что отказываетесь.

– С какой стати?

– Да не слыхали вы, что ли, что такое мастеровщина наша зареченская? Укокошат вас там через три дня и оглядеться не дадут.

– Разве так народ возбужден?

Виктор Сергеевич вскинул плечами и молча стал закуривать сигару. Потом, таинственно подняв брови, наклонился ко мне и зашептал:

– Туда бы, батенька, теперь полк солдат впору поставить, да на руки им боевые патроны раздать, чтоб каждую минуту были готовы к делу. А у нас, ведь знаете, как делается: пока гром не грянет, никто не перекрестится; а там и пойдут телеграммами губернатора бомбардировать: «войска давайте! » И холеры‑ то пока, слава богу, у нас нет никакой, а посмотрите, какие уже слухи ходят: пьяных, говорят, таскают в больницы и там заливают известкой, колодцы в городе все отравлены, и доктора только один чистый оставили – для себя; многие уже своими глазами видели, как здоровых людей среди бела дня захватывали крючьями и увозили в больницу… Они и не скрывают ничего, прямо говорят: если у нас холера объявится, мы всех докторов перебьем. Шутки, батюшка мой, плохие! Да чего ж вам лучше? Из местных врачей в Чемеровку никто не хочет идти.

На паперти показались священники в золотых ризах; пение вдруг стало громче. Народ заволновался и закрестился, над головами заколыхались хоругви. Облезлая собачонка, отчаянно визжа, промчалась на трех ногах среди толпы; всякий, мимо которого она бежала, считал долгом пихнуть ее сапогом; собачонка катилась в сторону, поднималась и с визгом мчалась дальше. Ход потянулся к кремлевским воротам.

– Ну, пойдем и мы следом! – сказал Виктор Сергеевич. – А как у вас там все в деревне поживают? Через недельку поеду в отпуск в Смоленск, заеду к вам крестницу свою проведать. (Он крестный отец Сони. )

Прощаясь, Виктор Сергеевич еще раз настоятельно посоветовал мне заблаговременно взять свое заявление назад.

 

6 июля

Я воротился в Касаткино, так как, может быть, придется ждать больше недели. Вчера вече‑ ром, перед отъездом из Пожарска, мы пили у Николая Ивановича чай. Наташа разливала. Николай Иванович рассказывал мне о своих исследованиях над вопросом об обмене веществ у подагриков. Вошла горничная и доложила ему, что его хочет видеть «один человек».

– Чего ему? Скажи, чтоб сюда вошел! – сказал Николай Иванович.

В дверях залы показался высокий человек в мещанском пиджачке и стоптанных сапогах. Он поклонился и смиренно остановился у порога.

– Чего тебе, братец? – спросил Николай Иванович.

– Вот карточка вам от Владимира Владимировича.

Николай Иванович пробежал несколько строк, написанных на оборотной стороне визитной карточки, слегка покраснел и нахмурился.

– Ах, виноват! Очень приятно познакомиться! – и он протянул вошедшему руку. – Пожалуйста, садитесь! Не хотите ли чаю? Господин Гаврилов! – отрекомендовал он его нам.

На тонких губах вошедшего мелькнула чуть заметная усмешка. Он поклонился и так же смиренно сел к столу на кончик стула. Это был худощавый человек лет тридцати пяти, с жиденькой бородкой и остриженный в скобку; выглядел он мелким торгашом‑ краснорядцем или прасолом, но лоб у него был интеллигентный.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...