Комментарии 4 страница
Вы возмущены, читатель? Вы недоумеваете, как может повернуться язык путь самого явного экономического принуждения называть «естественным путем»? Полноте, что за «обывательская точка зрения»! Помните, что «даже самые гуманные идеи распространяются огнем и мечом», – отчего же, если хорошенько прижать бедняка к стене, в нем не разовьется «общественное чувство»? Меня смущает только вот что: когда бедняка прижимают к стене, у него иногда развивается не то «общественное чувство», которого добивается прижимающий, а чувство протеста против гнета, сознание, что и он, член «необеспеченного класса», имеет право свободно распоряжаться своею личностью. Само собою разумеется, такой результат совершенно «неестествен», но, к сожалению, в жизни иногда бывает. Я сообщаю, напр., в своей книге о стачке рабочих касс против берлинской больницы Charité; рабочие, между прочим, требовали, чтобы «больным была предоставлена полная свобода соглашаться или не соглашаться на пользование ими для целей преподавания». Как быть ввиду такого «неестественного» события? Ведь только, пожалуй, и остается, что прибегнуть к старому, уже испытанному историей средству, – огню и мечу. Решительный облик г. Хейсина уже достаточно ярко обрисовался из приведенных его рассуждений. Ясно, каковы будут его ответы на поднимаемые в «Записках» вопросы. Идут ли успехи медицины через трупы? Да, идут, – твердо отвечает г. Хейсин, – по крайней мере, у светил хирургии. «Конечно, колоссы хирургии не останавливаются ни перед какими операциями, и для них часто оперированные – объекты, на которых они пролагают новые пути в хирургии. Меня за границей всегда поражали отношения к больным у крупных хирургов. И действительно, можно сказать, деятельность каждого крупного хирурга имеет на своем пути не один труп. Но если мы вспомним, что все наши завоевания е хирургии обязаны им, мы должны будем лишь констатировать факт и признать, что смотреть здесь с точки зрения простой гуманности – значит создать тупой угол для прогресса медицины» (стр. 39).
«Перехожу теперь к вопросу об экспериментах на людях, – продолжает г. Хейсин. – Ввиду того, что Вересаев стоял на точке зрения гуманности, страждущей личности, он не классифицировал эти опыты и отнесся ко всем им одинаково». Д‑ р Хейсин исправляет мою ошибку и классифицирует. Во‑ первых, «подавляющее большинство опытов производится над идиотами, прогрессивными паралитиками в последней стадии болезни, когда едва ли чем‑ нибудь отличается человек от животного, над саркоматозными больными в самой последней стадии развития и т. п. Но, скажут, какое право имеет человек сокращать хоть на один день жизнь другого? Я думаю, что если польза от этого эксперимента велика, то приходится этою теоретическою гуманностью пожертвовать. Большинство (? ) приводимых Вересаевым опытов относится к этой категории. Не знаю, какая польза будет от того, что общество заступится за таких больных » (стр. 34). Вот какая: умирать, г. Хейсин, тяжело, и тяжелы смертные страдания; и для каждого члена общества нужна гарантия, что в один прекрасный день, под маскою врача, к нему не придет г. Хейсин и не скажет: «Едва ли теперь этот человек отличается чем‑ нибудь от животного, – несите его в лабораторию! » Если к тому же читатель выберет из моей книги – даже не подавляющее большинство, а хотя бы только половину опытов, которые можно отнести к указываемой г. Хейсиным категории, то он увидит, как бесконечно‑ либерален г. Хейсин в определении границы, за которою человек «едва ли чем‑ нибудь отличается от животного»; за эту границу попадают у него все сколько‑ нибудь тяжелые больные.
Что касается, во‑ вторых, «опытов на здоровых людях вообще», то и здесь, по г. Хейсину, я стою на точке зрения сантиментальной гуманности. Между тем, как мы уже знаем, «может ли прогресс в любой области развиваться без жестокости? » Кроме того, «при обсуждении вопроса об экспериментах мы не должны забывать психологию людей, ищущих истину… Что делать такому человеку? Он не может себя, допустим, сделать объектом. Он убеждает других, или, наконец, он разрешает себе перейти границу дозволенного. Кто дозволяет? Какое право сильнее, – право ли своего глубокого, могучего побуждения, или формальное право? » (стр. 35–36). На этом, основании г. Хейсин оправдывает все опыты, которые способствуют прогрессу медицины. «Из всей вересаевской мартирологии, – заключает он, – остается еще небольшая группа прививок, сделанных без всякого оправдания (! ). Такие опыты – это симптомы современного разврата мысли, и, конечно, к ним не может быть двойного отношения» (стр. 36). Ну, спасибо и на этом! Делать над своими больными опыты «без всякого оправдания» (т. е. для собственного удовольствия) врачам все‑ таки недозволительно. До сих пор, как видим, взгляды г. Хейсина чрезвычайно стройны и последовательны. Вот больная профессора Бортоло, с воткнутыми в мозг иголками электродов, бьющаяся в конвульсиях от пробегающего через ее мозг электрического тока, – «не знаю, какая польза обществу заступаться за нее: ведь едва ли она чем‑ нибудь отличается от животного! » Вот 18‑ летняя девушка – Берта Б., которой профессор Бэреншпрунг с успехом привил сифилис, – «при обсуждении общих вопросов нельзя брать критерием истины обывательскую гуманную точку зрения; чувство жалости не может служить решающим моментом»… Прогресс, прогресс – вот о чем забывает «обыватель», испытывая «жалостливое участие ко всем неприятностям, болям, страданиям каждого отдельного лица». Но есть в моей «сантиментальной мартирологии» еще ряд опытов, против которых вооружается г. Хейсин; именно он самым категорическим образом высказывается против опытов на арестантах и проститутках. «Здесь нет никакого оправдания, – заявляет он, – и врачи, которые осмеливаются над ними совершать свои эксперименты только потому, что это люди в их глазах падшие, заслуживают полного осуждения» (стр. 35). Не правда ли, странное ограничение? Г. Хейсин сам пишет, что «объекты для прививок вербуются в невежественной и несостоятельной части общества, что ни один экспериментатор не станет делать прививок на состоятельных людях» (стр. 37). Почему же опыт, произведенный, напр., над невежественным рабочим, представляет лишь нарушение «формального права», а опыту над арестантом «нет никакого оправдания»? Почему г. Хейсин оправдывает проф. Гюббенета, привившего сифилис больному солдату, и с негодованием клеймит д‑ ра Фосса, привившего сифилис проститутке?
А это не единственная странность у г. Хейсина. Заводя дальше речь о регламентации проституции, он неожиданно заявляет, что врачебно‑ полицейский надзор над проституцией «не только не годен в санитарном и гигиеническом отношениях», но и представляет собою «безнравственный факт» (стр. 42), что в нравственном отношении это – «поразительное преступление общества и врачей над целым классом людей» (стр. 43). Позвольте, г. Хейсин, – вы как будто сбиваетесь на «обывательскую точку зрения», как будто начинаете заражаться «сантиментальною гуманностью»! Раз упомянутый надзор есть факт безнравственный, то он, разумеется, останется таковым и в том случае, если бы был даже крайне полезен в гигиеническом и санитарном отношении (последнее, как известно, энергично и доказывают противники аболиционизма). Если же правы не аболиционисты, а их противники, то, с точки зрения г. Хейсина, почему это насилие недопустимо? Во‑ первых, стыдливость есть предрассудок, а, как доказал г. Хейсин, «считаться с проявлением человеческой личности, с ее извращенными чувствами» есть непозволительная сантиментальность: «всякая борьба с предрассудками есть своего рода топтание живой человеческой личности». Во‑ вторых, указываемое насилие производится над проституткою, личность которой и без того топчется без меры, так что «едва ли она отличается чем‑ нибудь от животного»; раз польза от этого надзора велика, то «теоретическою гуманностью приходится пожертвовать. Не знаю, какая польза будет от того, что общество заступится за таких своих членов».
Но что же все это значит? Почему г. Хейсин, так свободно шагающий через трупы и самые элементарные права личности, вдруг останавливается перед проституткою и впадает в ту «обывательскую сантиментальность», которую только что так старательно высмеивал? Есть люди, сознанию которых говорят только яркие, кричащие краски, которые способны, напр., заметить топтание личности человека лишь в том случае, если этот человек стоит перед ними «с искаженным от страдания лицом», «давясь дикими проклятиями». К разряду таких людей, по‑ видимому, принадлежит и г. Хейсин. То бесконечное попрание личности, которое претерпевает проститутка, говорит и г. Хейсину, что у личности есть известный круг прав, на которые никто и ничто не смеют посягать, посягновению ни которые «нет никаких оправданий». Но вот исчезли искаженные лица, смолкли дикие проклятия, – и г. Хейсин подбадривается, начинает говорить о неизбежной «жестокости» прогресса и презрительно кивать на «обывательскую точку зрения». И при чем гут эта, так полюбившаяся г‑ ну Хейсину, «обывательская точка зрения»? Право, подумаешь, именно чрезмерным уважением к личности грешит наш обыватель! Читатель, может быть, скажет, что не стоило заниматься брошюрою г‑ на Хейсина, – слишком уж она непродуманна, легковесна и развязна. Я с этим не согласен, мне его брошюра представляется симптомом чрезвычайной важности, и вот почему. Давно уже прошло то время, когда человек сам по себе являлся ничем, когда его роль в жизни была ролью клеточки в живом организме. В древней Греции «божественные» Платоны могли мечтать, напр., о том, чтобы в идеальном государстве старшины его, как скотоводы, определяли, какие мужчины и женщины должны вступать между собою в брак и как часто они могут производить детей. В настоящее время об этом мечтают только Аракчеевы. Общее благо, прогресс, развитие науки, – мы согласны приносить им жертвы лишь в том случае, если эти жертвы являются свободным проявлением нашей собственной воли: единственное ограничение нашей личности мы признаем лишь в таких же, как наше, правах других личностей. Мы даже будущего всеобщего благополучия не можем принять иначе, как под условием свободного распоряжения своею личностью. Как говорит Берне: «Muss ich selig seig sein im Paradiese, dann will ich lieber in der Holle leiden, – если я должен быть счастлив в раю, я предпочитаю по собственной воле страдать в аду». От дикой аракчеевщины г‑ на Хейсина на нас несет запахом затхлого застенка. Естественно, что при таком положении дел вопрос и о правах человека перед посягающею на эти права медицинскою наукою неизбежно становится коренным, центральным вопросом врачебной этики; вопрос о том, где выход из этого конфликта, не может и не должен падать до тех пор, пока выход не будет найден. И только в одном единственном случае этот вопрос можно игнорировать, – если смотреть на него так, как смотрит г. Хейсин. А вопрос этот игнорирует большинство моих оппонентов.
Они будут против этого возражать, они скажут: «г. Хейсин редкий урод во врачебном сословии, и к нему возможно только одно совершенно определенное отношение». Но это будет только отвод или обман себя. Чем отличается от д‑ ра Хейсина хотя бы «Медицинское обозрение», оправдывающее самые возмутительные опыты над больными, и где во врачебной печати протесты против этого? Что значит заявление одного из моих критиков, г. Медведева, что «частые восклицания Вересаева: „где же выход? “ есть лишь риторическая фигура »? Человеку настолько чужды и непонятны отмечаемые в книге конфликты, что он не способен увидеть в них ничего, кроме риторического приема. Что значат благодушные уверения другого моего критика, прив. – доцента В. В. Муравьева, что «в основе своей» книга моя является «оправданием современной медицины» и доказательством, что в ней все обстоит совершенно благополучно? Что значат уклончивые ссылки г. Фармаковского на то, что «и в других профессиях» совершается то же самое, что во врачебной? Есть старая, идущая из седых времен легенда об одним фантастическом животном – василиске. «Нет в природе существа злее, страшнее василиска, – говорит Плиний. – Одним взглядом своим убивает он людей и животных; его свист обращает в бегство даже ядовитых змей; от его дыхания сохнет трава и растрескиваются скалы. Но есть средство и против василиска. Стоит только показать ему зеркало, – и он погибает от отражения своего собственного взгляда ». Я очень желал бы, чтоб брошюра господина Хейсина сыграла роль такого зеркала. Может быть, не один из моих критиков, взглянувши в это «зеркало», почувствует, что г. Хейсин только оформляет и откровенно высказывает то, что в полусознанном состоянии было и у него самого в душе; ему станет стыдно вместе с г. Хейсиным «лишь констатировать факты», он перестанет плакаться на взводимые мною на врачей «тяжкие обвинения» и предпочтет искать выхода из тех противоречий, которые возникают между интересами науки и неотъемлемыми правами человека. Январь, 1903 г.
Комментарии
Первыми произведениями, вышедшими из‑ под пера В. Вересаева, были стихи. Юношей он мечтал стать поэтом. В 1885 году в журнале «Модный свет» В. Вересаев даже напечатал стихотворение «Раздумье». Однако в том же 1885 году (8 мая) он записывает в своем дневнике: «…Во мне что‑ то есть, но… это „что‑ то“ направится не на стихи, а на роман и повесть»[101]. В. Вересаев решительно обращается к прозе. Уже в декабре он заканчивает рассказ «Мерзкий мальчишка» (напечатан во «Всемирной иллюстрации», 1887, № 959). Своим ранним поэтическим опытам, переводам, как, кстати, очеркам, публицистическим и научным статьям, писатель позже значения не придавал и никогда не включал их в сборники и собрания сочинений. Началом серьезной литературной работы он считал рассказ «Загадка». Появление в журналах первых рассказов начинающего писателя не вызвало интереса критики. Но когда в 1895 году народнический журнал «Русское богатство» опубликовал повесть «Без дороги», в критике разгорелись жаркие споры. Эти споры усилились после выхода в 1898 году «Очерков и рассказов» В. Вересаева («На мертвой дороге», «Товарищи», «Порыв», «Прекрасная Елена», «Загадка», «Без дороги», «Поветрие»). Критика единодушно сходилась на том, что «рассказы В. Вересаева… сразу же выделили автора из сероватой толпы многочисленных сочинителей очерков и рассказов», что в его «лице… литература получит новую незаурядную силу». Причем такие выводы делались отнюдь не потому, что в Вересаеве увидели будущего крупного художника, – как раз чисто художественные достоинства его первых произведений вызвали кое у кого из рецензентов крайне скептическое отношение. «Вересаев по свойству своего таланта – не художник, – писал Вл. Боцяновский. – Он пользуется беллетристической формой как средством пропаганды или просто изложения разного рода учений и теорий» («В погоне за смыслом жизни», «Вестник всемирной истории», 1900, № 7). В. Вересаев привлек внимание прессы стремлением заглянуть в самую глубь жизни, отметить самые больные жизненные вопросы, привлек внимание тем, что «прекрасно обрисовал» «переходный, мучительный момент в жизни нашей русской интеллигенции», когда в начале 90‑ х годов в жизнь «шумно» вошли марксисты и перед ними отступили растерявшиеся народники (Марк Павлович. «Литература и жизнь», «Восточное обозрение», 1899, № 275, 21 декабря). Но если одаренность В. Вересаева, его писательская «вдумчивость», злободневность его творчества не вызывали у критики разноречивых мнений, то вокруг оценки идейной направленности «Без дороги» и «Поветрия» разгорелось подлинное сражение. Представители борющихся лагерей в русской общественной жизни 90‑ х годов стремились взять молодого писателя себе в союзники, а если это не удавалось, то пытались всячески ослабить социальную остроту его произведений и в этих целях не останавливались перед откровенным извращением творчества В. Вересаева. Либеральная критика, например, пробовала изображать писателя этаким «лириком в прозе», лириком «в элегическом роде», поэтому наименее удачными вещами считала «Без дороги» и «Поветрие», ибо «эпический дар у г. Вересаева» «не богат», а «идейность» и «тенденциозность» ему прямо противопоказаны; поэтому, оказывается, лучшее в страстной антинароднической повести «Без дороги» – «элегическая, лирическая симфония», а в глубоко революционном «Поветрии» «живо и искренне все, что воспроизводит настроение грустящего человек а» (А. Налимов. «Из жизни и литературы. Современные элегии в прозе. В. Вересаев. Очерки и рассказы. СПб. 1898», «Образование», 1899, № 3). Однако в основной массе либеральная критика встретила В. Вересаева откровенно враждебно: истолкование его творчества в приемлемом для либералов духе было уж слишком неубедительно. А. Скабичевский, отмечая, что повесть «Без дороги» «талантлива», вместе с тем заявлял: «…герои повести… невольно возбуждают в нас ироническую улыбку»; они просто «ломаются» и кокетничают мнимозначительностью своих требований к жизни в то время, как «служба в земстве, борьба с тифом и холерою, – разве это не идея, не знамя, не путеводная звезда, не дорога»?! («Литературная хроника, „Без дороги“ г. Вересаева», «Новости», 1895, № 253, 14/26 сентября). Народническая критика, а отчасти и либеральная, на первых порах не разобравшись в истинном звучании вересаевских повестей и рассказов, причислила писателя к народникам. Но появление «Поветрия» не оставило сомнений, что по отношению к народникам у В. Вересаева «проскальзывает… усмешка», и, даже больше того, народники ему прямо враждебны. В критике усилились тенденции изображать автора «Поветрия» писателем «бездорожья»: «он сам и его герои решительно не знают, куда идти, что делать, где и в чем правда» (Скриба. «Письма о литературе. О г. Вересаеве», «Одесские новости», 1898, № 4498, 30 декабря); «автор показывает большую наклонность к пессимизму», «проглядывает… отсутствие веры в жизнь, сомнение в том, что в жизни существуют и положительные элементы, задатки лучшего будущего», читатель выносит «не бодрящее, а подчас даже мертвящее впечатление» (Н. И. Р. Вересаев В. «Очерки и рассказы». «Сын отечества», 1898, № 318, 23 ноября /5 декабря). В. Вересаев объявлялся писателем, который никакой теории не сочувствует: «…он не народник… он и не марксист», «…г. Вересаев говорит народникам: вы правы, а марксистам: не могу с вами не согласиться», он – «уклончивый талант» (М. А. Протопопов. «Беллетристы новейшей формации», «Русская мысль», 1900, кн. IV). Народникам и либералам не хотелось отдавать В. Вересаева марксистам! Но В. Вересаев вовсе не относился к марксизму как к очередному «поветрию» В «Воспоминаниях» он писал, что в этом рассказе он «решительно порывал с прежними своими взглядами и безоговорочно становился на сторону нового течения». Кстати, есть основания предполагать, что и заголовок рассказа – «Поветрие», который прежде всего использовали народники и либералы, доказывая сдержанное отношение писателя к марксизму, появился лишь как уступка цензуре. 23 марта 1897 года В. Вересаев отметил в дневнике: «Вчера сдал в редакцию свой рассказ „На повороте“; он мне нравится…» Никакой другой из известных нам рассказов этого времени, кроме «Поветрия», не мог называться «На повороте». Вполне возможно, что это – первоначальное название рассказа, измененное в силу тех серьезных цензурных затруднений, которые встретило «Поветрие» при прохождении в печать. Наиболее дальновидные представители народников понимали, что отрицать марксистскую настроенность В. Вересаева невозможно. Идеолог народничества Н. Михайловский, еще недавно приветствовавший вхождение В. Вересаева в литературу, после «Поветрия» заявил, что молодой писатель не оправдал надежд, что талант его оскудел. Надо учитывать, что рассказ «Поветрие» в силу цензурных причин не смог четко определить идеологические симпатии В. Вересаева; зато его рассказы о крестьянстве («Лизар», «В сухом тумане», «К спеху» и др. ) окончательно рассеивали сомнения, с кем пошел писатель. Критика самых разных направлений должна была признать, что В. Вересаев чужд той идеализации деревни и мужика, которой занимались народники, что его творчество – приговор страшной действительности царской России. Крестьянские рассказы В. Вересаева, судя по письму к нему М. И. Водозозовой от 22 июля 1901 года, были весьма одобрены Л. Н. Толстым: «Ваши рассказы ему очень понравились. Лев Николаевич говорит, что некоторые из них напоминают ему Тургенева, что в них столько чувства меры и красоты природы и видна искренность и глубоко чувствующая душа» (В. М. Нольде. «Творчество В. В. Вересаева в дореволюционной России». Диссертация, М., 1948). Сочувственно отметил крестьянские рассказы и А. П. Чехов. «Вы читаете теперь беллетристику, так вот почитайте кстати рассказы Вересаева, – писал Антон Павлович А. Суворину 1 июля 1903 года. – Начните со второго тома, с небольшого рассказа „Лизар“. Мне кажется, что Вы останетесь очень довольны» (А. П. Чехов, Полн. собр. соч. и писем, т. 20, М., 1951, стр. 117). В. И. Ленин в «Развитии капитализма в России» сослался на «Лизара», как на правдивый «отзыв» о «жизненном уровне и условиях жизни русского крестьянина» (В. И. Ленин. Соч., т. 3, изд. 4‑ е, стр. 233–234). К концу 90‑ х годов критика в большинстве своем вынуждена была признать, что В. Вересаев пошел с марксистами и, как верно заметил А. В. Луначарский в связи с рассказом «На эстраде», бесповоротно стал «защитником тенденциозного искусства», искусства активного вмешательства в жизнь, искусства революционного («О художнике вообще и некоторых художниках в частности», «Русская Мысль», 1903, № 2).
Загадка* Впервые напечатано в журнале «Всемирная иллюстрация», 1887, № 971, с подзаголовком: «Эскиз В. Викентьева». Написано в 1887 году. В. Викентьев – первый псевдоним писателя, которым он пользовался до 1892 года, когда в июньском и июльском номерах «Книжек недели» появились очерки «Подземное царство» за подписью: В. Вересаев. Над рассказом «Загадка» В. Вересаев работал в начале лета 1887 года в Туле во время каникул между третьим и четвертым курсом учебы в Петербургском университете. «Писал его с медленною радостью, наслаждаясь, как уверенно‑ спокойно работала голова. Послал во „Всемирную иллюстрацию“. Напечатали в ближайшем номере. И гонорар прислали за оба рассказа. Вот уж как! Деньги платят. Значит, совсем уже, можно сказать, писатель», – вспоминал В. Вересаев в мемуарах. В 1895 году рассказ подвергся серьезной переработке: было устранено резкое противопоставление нравственно ограниченных жителей провинциального города возвышенному герою, что придавало переживаниям последнего определенную исключительность (сняты эпизоды, открывавшие и заключавшие рассказ), упрощен язык, ранее отличавшийся претенциозной образностью, нарочитой восторженностью; место действия перенесено в помещичью усадьбу. В новом варианте рассказ вошел в «Очерки и рассказы», СПб, 1898. В дальнейшем В. Вересаев вносил в текст лишь незначительные стилистические исправления. Печатается по изданию: В. В. Вересаев. Поли. собр. соч., т. I, изд. т‑ во «Недра», М., 1929.
Порыв* Впервые опубликовано в журнале «Книжки недели», 1889, № 11, с подзаголовком: «Рассказ». Написано в 1889 году. Определить время работы В. Вересаева над «Порывом» позволяет его дневниковая запись от 11 октября 1889 года: «В „Неделе“ принята моя повесть, над которой работал более двух лет». В основу произведения, по свидетельству писателя, положен автобиографический материал: конфликт рассказа во многом воспроизводит некоторые разногласия В. Вересаева с отцом. В первоначальной редакции рассказ назывался «Предатель», в варианте, отправленном в редакцию «Недели», – «Без пути». Извещение редактора П. А. Гайдебурова о том, «что рассказ принят и пойдет в ближайшей „Книжке недели“», принесло автору «большую радость»: с «Порывом» начинающий писатель связывал определение своих литературных возможностей. 11 октября 1889 года он пишет в своем дневнике: «Первый более серьезный дебют. Есть ли у меня талант? Почти всегда готов ответить – нет; только в те минуты, когда пишу, все существо вопиет: есть! есть!. » Однако П. Гайдебуров, признав, что «рассказ очень хорошо написан», в то же время решил, что «ему вредит неясность основного мотива» и самостоятельно провел в рассказе значительную правку, дав, кстати, новый заголовок – «Порыв». Редакторский произвол глубоко огорчил В. Вересаева: «Сегодня пришла сюда ноябрьская „Книжка недели“, В ней напечатан мой рассказ… Никогда я не был так несчастен, как сегодня, читая свое напечатанное произведение. Все, что мне казалось в рукописи таким оригинальным и сильным, оказалось так ординарно, так банально! А к этому еще: редактор „исправил“ кое‑ что. Много говорят о самолюбии молодых авторов, – я стараюсь свести свое горе к этому, но не могу. Как будто по новой, только что нарисованной картине кто‑ то провел властной рукой – и смешал еще свежие, не высохшие краски, так что только контуры прежнего просвечивают. Не могу я свести все к попранному самолюбию, видя, что вычеркнуты „длинноты“, которые одни лишь делали действующие лица живыми: в картине наводнения толкаются какие‑ то безличные марионетки, везде как будто все нарочно подстрижено и подрезано так, чтоб не было ни в чем правды… Неужели даже такие тернии необходимы при вступлении на литературный путь? Но как же больно они колятся!.. Слезы душат, ничего в голову не идет…» (7 ноября 1889 года). А в «Воспоминаниях» В. Вересаев писал: «Рассказ был сокращен почти вдвое, вычеркнуты были места, совершенно необходимые для понимания смысла рассказа и развертывающегося в нем действия, конец был редактором выкинут и приделан свой…» Писатель обращается к знакомым с просьбой прочитать «Порыв» и честно оценить его, просит сообщать ему все, что им приходится слышать о рассказе. Отзывы были неизменно благоприятные, читатели сулили В. Вересаеву «громкую будущность», но отношение к рассказу «просвещенного Гайдебурова» настолько больно ранило начинающего писателя, что он все больше сомневается в своем литературном призвании, все больше склоняется к мысли, что Гайдебуров прав. «Пора подвести итог моему „Порыву“, – отмечает он в дневнике 25 апреля 1890 года. – Гайдебуров писал: „рассказ очень хорошо написан, но ему вредит неясность основного мотива“. Пока с ним совершенно согласен: выведена семья хорошая – и вдруг мальчик взбесился, неизвестно с чего. Если (с трудом) и можно допустить возможность описанного случая, то заниматься им не стоило, так как он никакого общего характера не имеет». И все‑ таки, после долгих размышлений, В. Вересаев не согласился с Гайдебуровым. Он включал «Порыв» во все свои собрания сочинений и основные сборники, а в воспоминаниях «В студенческие годы», написанных в 1930–1935 годах, когда уже «мог судить беспристрастно» о рассказе, совершенно категорически заявил: «Я все‑ таки остался при мнении, что исправления и сокращения были сделаны Гайдебуровым наспех, неумело и небрежно, совершенно без понимания основной мысли рассказа, которая, по собственном его словам, была для него неясна. При отдельном издании большинство сокращений пришлось восстановить». В «Очерках и рассказах» (1898) В. Вересаев восстановил большинство сокращений, сделанных Гайдебуровым, а для Полного собрания сочинений, вышедшего в изд. т‑ ва А. Ф. Маркс в 1913 году, автор к тому же существенно изменил и финал журнального варианта, где рассказ кончался следующей фразой: «Без единой мысли в голове смотрел я перед собой, – и тоска, гнетущая тоска сжимала сердце…» В варианте же 1913 года появллся новый мотив: «А все‑ таки ты не виноват! » Печатается по изданию: В. В. Вересаев. Поли. собр. соч., т. II изд. т‑ во «Недра», М., 1929. Как свидетельствует племянница и литературный секретарь писателя В. М. Нольде, в изд. «Недра» из рассказа по недоразумению выпала фраза, по мнению В. Вересаева, важная для понимания идеи произведения: «… но зато, если бы нашелся в то время кто‑ нибудь, кто сказал бы мне: ты ненавидишь отца – ненавидеть его не за что; он тебя любит – плати ему такой же любовью; но не позволяй оковывать себя ею, оставь за собой навсегда право чистого порыва, право беззаветного отклика на чужие страдания» (В. В. Вересаев, Соч. в четырех томах, т. 1, М., 1948, стр. 690).
Товарищи* Впервые опубликовано в журнале «Книжки недели», 1893, № 5. Написано в 1892 году. Замысел рассказа о своих недавних «товарищах» по университету, которые «равнодушно растоптали» былые идеалы «как затасканную ветошку» (20 января 1890 года) относится, очевидно, к началу 1890 года. Именно с этого времени писатель заносит в свой дневник наблюдения и мысли, прямо перекликающиеся с рассказом «Товарищи». Так, 20 января 1890 года, вернувшись в Дерпт после посещения Петербурга и Тулы, В. Вересаев с горечью отмечает омещанивание «товарищей‑ филологов». Сходные мотивы звучат и в записи 27 июля 1890 года, сделанной после двухнедельного пребывания в Екатеринославской губернии: «Молодые инженеры, два‑ три года со студенческой скамьи, – и уже ничего не осталось». А 25 августа 1890 года В. Вересаев уже прямо заявляет, что собирается, если не помешает учеба, написать вещь с моралью «печальной»: «пути все потеряны, тоска без просвета и надежды». Материалом для решения этой темы мыслилась студенческая жизнь В. Вересаева в Петербурге. Однако к работе этой писатель, судя по всему, тогда так и не приступил, а лишь позднее, в 1892 году, написал рассказ «Товарищи».
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|