I. На Гремячем колодце 5 страница
– Да, это что спорить! Просто! – Оно, знаете, в нашей жизни человек подлеет ужасно быстро, ужаасно!.. Совсем особенная философия нужна для нее: надень наглазники, по сторонам не оглядывайся и иди с лямкой по своей колее. А то выскочишь из колеи, пойдет прахом равновесие и… жить не станет силы. Изволите видеть? Не станет силы жить! Сергей изумился. – И вы миритесь с этой философией!.. Кругом – жизнь, такая яркая, живая и интересная, а вы сознательно надеваете наглазники и боитесь даже взглянуть на нее! Доктор неохотно спросил: – Где она, яркая‑ то жизнь? Все серо кругом, душно и пусто… «Яркая»… – Да, если так дрожать перед нею и покоряться ей… – Я не знаю, мне кажется, вы совершенно не возражаете Алексею Ивановичу, – заговорил Токарев, обращаясь к Сергею. – Мысль доктора вполне ясна: в теории непримиримость хороша и даже необходима, но условия жизни таковы, что человеку волею‑ неволею приходится съеживаться и становиться в узкую колею. И мне кажется, это совершенно верно. Какая, спрашивается, польза, чтобы вместо Алексея Ивановича у нас оказался врач, который бы лечил мужиков оптом: Эй, у кого животы болят? Выходи вперед. Вот вам касторка. У кого жар? Вот вам хинин! Сергей, подняв брови, внимательно смотрел на Токарева. – Это в ваших устах звучит ново!.. Я думал, вы согласитесь с тем, что непримиримость нужна прежде всего именно в жизни, что честные люди должны словом и делом доказывать, что подлость есть подлость, так же уверенно и смело, как нечестные люди доказывают, что подлость есть самая благородная вещь. Марья Михайловна, обрадованная поддержкою Токарева, возразила: – Да, только тогда нельзя будет жить! И все честные люди будут погибать.
Сергей усмехнулся. – Будут погибать, верно! А вот этого‑ то как раз нам ужасно не хочется – погибать! – Ну, Сережа, я тебя не слушаю! – Марья Михайловна засмеялась и заткнула уши белыми пальцами в кольцах. Обед кончился. Перешли в гостиную. Одни сидели, другие расхаживали по комнате и рассматривали безделушки в неуклюжих стеклянных горках. Подали кофе. Перед домом, в густой липовой аллее, расставляли карточные столы. Конкордия Сергеевна сидела на диване между женами Юрасова и Пантелеева, размешивала ложечкою кофе и рассказывала: – У Катамышевых говорят мне: попробуйте жженого кофею взять, у нас особенным образом жгут, все покупатели одобряют. Взяла, – гадость ужасная! Просто кофейная настойка, без всякого вкуса. А я люблю, чтоб у кофе был букет… С террасы, потирая руки, вошел в гостиную Василий Васильевич. – Ну, господа, господа! Пора за дело! Пожалуйте, столы готовы! Мужчины и многие дамы поднялись. Василий Васильевич спросил Токарева: – А вы в винт не играете? – Я… мм… играю немножко… – А‑ а!.. – Василий Васильевич с уважением оглядел его. – Великолепно!.. Вот вам, значит, четвертый партнер! – обратился он к Марье Михайловне. Марья Михайловна просияла и с ласкою взглянула на Токарева. – Как я рада! Она сначала как будто удивилась, что он играет. Спустились с террасы. Столы в аллее весело зеленели ярким сукном. Партнерами Марьи Михайловны и Токарева были Пантелеев и акцизный чиновник Елкин. Уселись, вытянули карты. Марье Михайловне вышло сдавать. Елкин, живой старичок с круглыми глазами, говорил: – Ну, я сегодня в выигрыше! Как с дамами играю, всегда выигрываю. – Он взял карты. – Так и есть! Туз… другой… третий… четвертый… пятый… Марья Михайловна засмеялась. Елкин сказал: – Вы что смеетесь? Давайте пари, что выиграю! – Давайте! Вечер был чудесный – теплый и тихий. Солнце светило сбоку в аллею. Нижние ветви лип просвечивали яркою зеленью. В полосах солнечного света золотыми точками плавали мухи. Варвара Васильевна расхаживала по аллее с женами Елкина и Пантелеева и занимала их.
Марья Михайловна в колебании смотрела в свои карты. – Погодите немножко… Гм… – Она помолчала. – Ну… без козыря! – Если говорят с руки: «Ну… без козыря! » – это значит, что всего два туза, – объяснил Елкин Токареву и решительно сказал: – Три без козыря! Марья Михайловна лукаво погрозила пальцем. – Иван Яковлевич, не зарывайтесь! – Я вам с начала игры сказал, что у меня пять тузов… Владимир Николаевич, карты поближе к орденам, – все вижу. – Четыре черви! – сказал Токарев, игравший с Марьей Михайловной. Елкин почтительно протянул: – Па‑ ас, па‑ ас!.. Прикажете раскрыть прикуп? Марья Михайловна заволновалась: – Нет, нет, подождите!.. Четыре без козыря! Я беру! Она раскрыла прикуп, задумалась. Нерешительно передала Токареву четыре карты и сказала: – Ну, посмотрю, поймете ли вы. Пантелеев ворчливо заметил: – Марья Михайловна, так нельзя! – Да я… я ничего не сказала! – А я вот понял, что вы сказали! – вызывающе произнес Елкин. – На ренонсах хотите играть! – Малый в червях, – объявил Токарев. Они сыграли назначенное. Марья Михайловна забрала последнюю взятку и радостно заговорила: – Вы мне говорите: «черви», а у меня туз и пять фосок! Я все‑ таки колебалась поднимать на пять червей, но, думаю: вы сразу сказали четыре черви, значит, у вас масть хорошая… Ну, записывайте, Владимир Николаевич! Ее красивое лицо горело оживлением. За соседним столом царило гробовое молчание. Там играли Василий Васильевич, Будиновский, доктор Голицынский и ревизор Юрасов с Анною на шее. Они сидели молча, неподвижные и строгие, и только изредка раздавалось короткое: «пас! », «три черви», «четыре трефы! » Елкин почтительно сказал: – Вот играют! Как цари! Игра шла веселая и оживленная. Сыграли уже шесть робберов. Темнело, подали свечи и чай. Токарев, увлеченный трудным разыгрыванием большого шлема с Елкиным, случайно поднял глаза. За соседним столом, лицом к нему, сидел Василий Васильевич, глядя в карты. Свечи освещали его лицо – серьезное и строгое, со сдвинутыми тонкими бровями… У Токарева прошло по душе странное чувство. Что такое? Где он недавно видел такое же лицо? Ах, да!.. Совсем с таким лицом Варвара Васильевна стояла недавно перед решеткою в ожидании, когда служитель откроет дверь к бешеному…
По аллее прошли в глубь сада Сергей и побледневшая Варвара Васильевна. Сергей иронически сказал: – Ишь, Владимир‑ то Николаевич наш! Совсем акклиматизировался среди «больших»! Токарев дрогнул и нахмурился. «Какое скучное ребячество! » – с тоскою подумал он. В одиннадцать часов подали ужинать. Все шумно сели за стол, веселые и проголодавшиеся. Токарев опять сидел рядом с Марьей Михайловной. Они теперь чувствовали себя совсем друзьями, шутили, смеялись. Василий Васильевич разлил по бокалам донское игристое. Стали говорить шутливые тосты, чокаться. После ужина гости начали разъезжаться. Марья Михайловна в верхней кофточке цвета ее юбки и в шляпке, сделавшей ее лицо еще красивее, крепко пожимала руку Токареву и взяла с него слово, что он приедет к ним в деревню. Подали коляску Будиновских. Красивые серые лошади, фыркая, косились на свет и звякали бубенчиками. Кучер в бархатной безрукавке неподвижно сидел на козлах. Будиновские сели, и коляска, звеня бубенчиками, мягко покатилась в темноту. Токарев вышел на террасу. Было тепло и тихо, легкие облака закрывали месяц. Из темного сада тянуло запахом настурций, левкоев. В голове Токарева слегка шумело, перед ним стояла Марья Михайловна – красивая, оживленная, с нежной белой шеей над кружевом изящной кофточки. И ему представилось, как в этой теплой ночи катится по дороге коляска Будиновских. Будиновский сидит, обняв жену за талию. Сквозь шелк и корсет ощущается теплота молодого, красивого женского тела… Хорошо бы так жить! Вот такая жена – красивая, белая и изящная. Летом усадьба с развесистыми липами, белою скатертью на обеденном столе и гостями, уезжающими в тарантасах в темноту. Зимою – уютный кабинет с латаниями, мягким турецким диваном и большим письменным столом. И чтоб все это покрывалось широким общественным делом, чтобы дело это захватывало целиком, оправдывало жизнь и не требовало слишком больших жертв…
XI
С утра пошел дождь. Низкие черные тучи бежали по небу, дул сильный ветер. Сад выл и шумел, в воздухе кружились мокрые желтые листья, в аллеях стояли лужи. Глянуло неприветливою осенью. На ступеньках крыльца чернела грязь от очищаемых ног, все были в теплой одежде. Настал вечер. Отужинали. Непогода усиливалась. В саду стоял глухой, могучий гул. В печных трубах свистело. На крыше сарая полуоторванный железный лист звякал и трепался под ветром. Конкордия Сергеевна в поношенной блузе и с косынкою на редких волосах укладывала в спальне белье в чемоданы и корзины – на днях Катя уезжала в гимназию. Горничная Дашка, зевая и почесывая лохматую голову, подавала Конкордии Сергеевне из бельевой корзины выглаженные женские рубашки, юбки и простыни. Варвара Васильевна, Токарев, Сергей и Катя сидели в столовой. Горела лампа. Скатерть, с неприбранной после ужина посудой, была усеяна хлебными корками и крошками. Сергей, с особенным блеском в глазах, сидел на окне, засунув руки меж колен, и хмуро смотрел в угол. – Ах ты гадость какая! – с отвращением сказал он, встал и зашагал по комнате. – Как паскудно на душе! Ну и компания же была у нас вчера!.. У‑ у, эти взрослые люди!.. Он остановился перед столом. – Взрослые, «почтенные»… Всю жизнь корпят, «трудятся», и даже не спросят себя, кому и на что нужен их труд. Важно только одно, – чтоб «заработать» побольше, чтоб можно было со своею семьею жить… А для чего жить?.. А вечером съедутся и с тем же важным, почтенным видом целыми часами бросают на стол раскрашенные картонки. И ведь все ужасно уважают себя, – какое сознание собственного достоинства, какая уверенность в своем праве на жизнь! В голове – пара дрянненьких идеек, высохших, как залежавшийся лимон, и это – «установившиеся взгляды». Зачем думать, искать? Ведь это положительно собрание каких‑ то животных – тупых, самодовольных, ни над чем не задумывающихся. И среди этих животных – «люди»: доктор, покорно преклоняющийся перед всякою подлостью, хотя и понимает, что это подлость. Будиновский с его великолепным либерализмом… Я его себе иначе теперь не могу представить: жена сидит, читает ему умную книжку, а он слушает и… рисует лошадиные головки. Ведь в этих лошадиных головках он весь целиком, со всею силою своих идеалов и умственных запросов… Бррр!.. Сергей передернул плечами и медленно зашагал по столовой. Токарев стоял у печки и крутил бородку. В душе росло глухое раздражение. Он заговорил:
– Меня, Сергей Васильевич, удивляет одно. Вы преисполнены ужасным презрением к бывшим у нас вчера взрослым людям. Они не удовлетворяют вашему представлению о человеке – страстно ищущем, смелом, не дрожащем за себя и свое благополучие. Вы в этом совершенно правы, но только… Разве у нас вчера были какие‑ нибудь особенные «взрослые люди», а не самые обыкновенные? В общем, взрослые люди все таковы, и над этим стоит задуматься. Возьмите хоть такую вещь: среди ваших сверстников вы, наверное, уважаете множество лиц, среди «взрослых людей» лишь трех‑ четырех, и то вы их уважаете условно. Ведь правда? – Совершенно верно. – Ну вот. У меня тоже было много сверстников, заслуживавших глубокого уважения, а теперь… теперь они уважения не заслуживают. Какая этому причина? Та, что двадцать лет есть не тридцать и не сорок, больше ничего. Вам двадцать два года. Эко чудо, что у вас кровь кипит, что вам хочется подвигов, «грозы», самоотверженной деятельности, что вы жадно ищете знаний! В ваш возраст все это вполне естественно. Но это вовсе не дает вам права так презирать других людей и так уважать себя. Вот останьтесь таким до сорока лет, – тогда уважайте себя! Сергей сдержанно возразил: – Мне кажется, из ваших слов вытекает не этот вывод. Когда я перестану быть «таким», то я и должен перестать уважать себя. – Нет, не то! Я говорю, что нужно иметь право предъявлять известные требования, хотя бы и самые законные, а вы такого права не имеете. Если десятилетний мальчик станет проповедовать взрослому человеку идеи «Крейцеровой сонаты», мне будет только смешно, хотя я могу вполне сочувствовать его проповеди. Как может он упрекать людей, если физиологически не способен понять, чтО такое страсть? Я буду слушать его и думать: погоди, брат, доживи до двадцати лет, и тогда мы тебя послушаем. То же самое и относительно вас: я думаю, вам с вашим презрением следовало бы подождать лет пятнадцать – двадцать. Сергей, сгорбившись, сидел на окне, раскачивал ногами и с любопытством смотрел на Токарева. Токарев взволнованно говорил: – Жизнь человека, его душа – это страшная и таинственная вещь! За маленьким, узким сознанием человека стоят смутные, громадные и непреоборимые силы. Эти‑ то постоянно меняющиеся силы и формируют сознание. А человек воображает, что он своим сознанием формирует и способен формировать эти силы… В чем другом, но в этом, мне кажется, невозможно сомневаться, и с фактом этим приходится мириться. И я лично, напротив, глубоко преклоняюсь перед людьми, которых вы так презираете, – у них чувство долга по крайней мере хоть до известной степени регулирует и направляет эти темные силы. И тут нельзя говорить: либо все, либо ничего, а нужно быть глубоко благодарным просто за что‑ нибудь. Сергей качал головою и смотрел взглядом, от которого Токареву было неловко. – Как легко и уютно жить с такою моралью, – я вам положительно завидую! И других можно «глубоко уважать» за ломаный грош, да и… самому весь свой основной капитал можно ограничить таким же грошом. Токарев решительно и быстро сказал: – Ну, Сергей Васильевич, на личности, я думаю, можно бы и не переходить! – То есть, позвольте! Вы же сами все время доказываете, что мне всего двадцать лет. Вправе же и я сказать, что вам… перевалило за тридцать! – с усмешкою возразил Сергей. – Да, мне перевалило за тридцать. Но что же из этого следует? К себе я могу и даже обязан предъявлять самые высокие требования, всю жизнь свою я могу оковать долгом. Но это не освобождает меня от обязанности относиться к другим терпимо и снисходительно. Я понимаю, что жить порядочным человеком не так легко, как птице петь песни. Кто с собою борется, кто старается не потерять из глаз идеала, заслуживает уважения, а не презрения. Я даже больше скажу: наша прямолинейная требовательность, наша ненависть к компромиссам тяжелым проклятием лежит на всей истории нашей интеллигенции. Это – специально русская черта, европейцу она совершенно непонятна. Лежит куча кирпичей. Европеец берет из нее, сколько в силах поднять, и спокойно несет к месту постройки. Русский следит за ним с презрительной усмешкой: смотрите, какой филистер, – несет всего дюжину кирпичей! Подходит русский богатырь и взваливает на плечи всю кучу. Еле идет, ноги подгибаются, и он, наконец, падает, – надорвавшийся, насмерть раздавленный нечеловеческою тяжестью. Вот это герой!.. Подходит другой, пробует поднять ношу и опять‑ таки, конечно, всю целиком. Но у него не хватает сил. Что делать? Он в отчаянии стоит над тяжелою грудою: он не работник, он – лишний человек, – и пускает себе в лоб пулю. Ведь такое отношение к делу мы видим у нас во всем. У каждого над головою висит альтернатива: либо герой, либо подлец, – середины между этим для нас нет. – Ну, теперь мне все совершенно ясно!.. О да! Удобнее всего, конечно, поместиться в центре вашей альтернативы. Дескать, ни герой, ни подлец. Заполучить тепленькое местечко в надежном учреждении и делать «посильное дело» – ну там, жертвовать в народную библиотеку старые журналы… – Сергей поднял на Токарева тяжелый взгляд. – Но неужели вы, Владимир Николаевич, не замечаете, что вы полный банкрот? Варвара Васильевна в негодовании воскликнула: – Сережа, это, наконец, гадко! Для чего ты постоянно сейчас же сворачиваешь на личности? – Черт возьми, да мне вовсе не интересен теоретический разговор! Все любящие папаши говорят то же самое! Меня все время интересует лишь сам Владимир Николаевич, о котором я раньше имел совершенно другое представление. Токарев сдержанно сказал: – Ну, знаете, в таком случае мы лучше прекратим разговор. – И он молча заходил по комнате. Варвара Васильевна, потемнев, смотрела на Сергея и старалась остановить его взглядом. Сергей спокойно заговорил, как будто ничего не произошло: – Разные бывают исторические эпохи. Бывают времена, когда дела улиток и муравьев не могут быть оправданы ничем. Что поделаешь? Так складывается жизнь: либо безбоязненность полная, либо – банкрот, и иди насмарку. Токарев, напевая под нос, ходил по комнате. Он показывал, что не слушает Сергея и считает разговор конченным. Остальные тоже молчали и с осуждением глядели на Сергея. Сергей зевнул, заложил руки за голову и потянулся. Катя сказала: – Сережа, осторожнее! Продавишь локтем стекло. Сергей помолчал. Глаза заблестели странно и весело. Он высоко поднял брови, и лицо от этого стало совсем детским: – А что, вышибу я сейчас стекло или нет? – Ну, брат, пожалуйста! Чего доброго, ты и вправду вышибешь! – сказала Варвара Васильевна. Сергей, все так же подняв брови, с выжидающею усмешкою глядел на Варвару Васильевну – и вдруг быстро двинул локтем. Осколки стекла со звоном посыпались за окно. Сырой ветер бешено ворвался в комнату. Пламя лампы мигнуло и длинным, коптящим языком забилось в стекле. – Господи, Сережа, ведь это же невозможно! – Варвара Васильевна поспешно схватила лампу и отодвинула в угол. Токарев остановился, с недоумением оглядел Сергея и, пожав плечами, снова заходил по комнате. Сергей со сконфуженною улыбкою почесал в затылке. – Черт знает что такое! Для чего я это сделал?.. Ну, ничего, Варварка, не огорчайся! Мы сейчас все это дело поправим! Он быстро выбросил в сад осколки стекла, взял с дивана порыжелую кожаную подушку и заставил окно. – Видишь, еще лучше, – все‑ таки хоть немножко вентиляция будет происходить! Вошла Конкордия Сергеевна и недовольно спросила: – Что это у вас тут за война? – Войны, мама, никакой не было. Это я хотел испытать, крепки ли у нас стекла в окнах. Оказывается, никуда не годятся, представь себе! – Окошко разбил? Господи ты мой боже! Ну что это! – Конкордия Сергеевна, ворча, подошла к разбитому окну. – Словно мальчик какой маленький! Разыгрался! Сергей обнял ее. – Ничего, мама, завтра покрепче стекла вставим… А что, дашь ты нам попробовать пастилы, которую сегодня варила? – Ишь увивается! – засмеялась Катя. Конкордия Сергеевна с сердитою улыбкою ответила: – Не будет тебе пастилы, не стоишь!.. Вы, детки, ступайте из столовой: вон как в окно дует, еще простудитесь!.. И как это так можно? Ведь стекло денег стоит! Не маленький, мог бы понять. Тридцать – сорок копеек надо отдать… Пастила еще не остыла, на холод поставлена. Она ушла. Сергей молча постоял и тоже вышел. Токарев пожал плечами. – Что за странный человек! Катя с беспокойством взглянула на Варвару Васильевну и грустно сказала: – Ему что‑ то сегодня не по себе. Я боюсь, – что, если с ним сегодня опять что‑ нибудь случится? – Ужасно он нервный!.. Как бы вправду чего не случилось с ним! А тут еще ветер так фантастически гудит…
XII
Сергей вышел из столовой и медленно прошел через большую, темную залу в гостиную. В ней тоже было темно. Он постоял, подошел к столу и сел в неудобное старинное кресло с выгнутою спинкою. С самого утра им сегодня владела тупая, мутная тоска. Была противна погода, были противны вчерашние гости. Всего же противнее было то, что он не может стряхнуть с себя этой тоски. Раздражительная и злобная, она росла, вздымалась и охватывала, словно душные испарения. С отвращением он наблюдал, как в душе шевелилась и дрожала темная, нервная муть, над которою он был не властен. Токарев сейчас тоже говорил о «смутных, неподвластных человеку силах, которые формируют сознание»… О, этот человек с отрастающим животиком и начинающеюся лысиною – он все сумеет повернуть на оправдание своей заплывающей жиром души… И Сергей гадливо морщился, что у него может быть хоть что‑ нибудь общее с этим человеком. В большой, высокой гостиной было темно. Только светлели огромные окна. Ветер гудел не переставая, тучи быстро бежали над садом. Черные вершины деревьев бились и метались под ветром. Стеклянная дверь террасы звякнула, ей в ответ слабо, болезненно зазвенела струна в рояле. Сергей вздрогнул и оглянулся. Он услышал этот немолчный, глухой гул ветра. Гул был там, снаружи, а кругом притаилась тишина. Только стенные часы в зале как‑ то особенно громко тика‑ ли. Но в этой тишине все как будто живо и таинственно двигалось. Опять звякнуло стекло, что‑ то невидимое со вздохом пронеслось в темноте через комнату и исчезло за шкафом. Дверь в залу слабо скрипнула и зашевелилась. За окном, на фоне бледного ночного неба, как живая, испуганно билась ветка. Стало жутко. Сергей встал и вышел из гостиной, боясь оглянуться. В столовой еще горел огонь. У стола, тихо разговаривая, сидели Токарев и Варвара Васильевна. Сергей прошел по коридору в комнату матери. Конкордия Сергеевна резала на блюде свежесваренную яблочную пастилу и укладывала ее в банки. У окна, заставленного бутылями с наливкою и ягодным уксусом, стояла Катя. Конкордия Сергеевна сказала: – Ну вот, теперь вам всем до самых святок припасов хватит!.. Посмотри, Сереженька, какая пастила, – как янтарь! Попробуй‑ ка! Сергей молча взял кусок и съел. Чтоб что‑ нибудь сказать, он спросил: – А ветчину дашь? – Как же! Сегодня утром четыре окорока отослала коптить в город… Ну, слава богу, все уложила! Она стала увязывать банки. Катя с робким беспокойством украдкою следила за Сергеем. Конкордия Сергеевна говорила: – Как ветер‑ то гудит!.. А рамы все в щелях, ни одна плотно не закрывается. На стеклах всю замазку галки оклевали… Да! Вот еще что, детки: колбасы я вам положу двух сортов – польские и просто жареные. Жареные вы ешьте раньше, они скоро портятся. Их можно есть холодными, но если разогреть, то, конечно, будет вкуснее. Ешьте с горчицей, это будет здоровее для желудка. Сергей с неподвижными глазами постоял еще немного и молча вышел. Катя спросила: – Сережа, ты куда идешь? – Наверх, к себе. – Можно с тобой? Сергей заметил ее любящий, полный беспокойства взгляд и резко сказал: – Что тебе там надо? Катя замолчала. Сергей вышел из комнаты, прошел темный коридор, переднюю и по узкой, крутой лестнице поднялся в мезонин. Наверху было темно. Но в этой темноте так же, как в гостиной, все жило и двигалось. Ветер в саду гудел глухо и непрерывно, то усиливаясь, то ослабевая. На дворе отрывисто лаяла собака, словно прислушиваясь к собственному лаю, и заканчивала протяжным воем. Полуоторванный железный лист звякал на крыше сарая. Сергей остановился посреди комнаты. Он медленно дышал и пристально вглядывался в темноту. Снаружи что‑ то невидимое зашуршало по стене и быстро пронеслось перед окнами. В углу у окна раздалось слабое, жалобное гудение. Это гудение постепенно становилось все громче. Снова что‑ то с шумом пронеслось за окнами, ветер яростно налетел из сада на дом. Стена затрещала. А в углу ныло все сильнее, отчаяннее. Теперь там ясно слышались живые, как будто человеческие стоны. Сергей осторожно вглядывался в угол и вдруг заметил, что в правом окне створки как‑ то странно звучат – слабо, порывисто и неправильно. Как будто кто‑ то подлетел снаружи и старался открыть окно, нетерпеливо ерзая по переплету. Сергей широко открытыми глазами вглядывался в окно, – и вдруг, вздрогнув, отскочил назад, – в щелку рамы раздался злобный, шипящий свист. Задыхаясь, Сергей успокаивал себя: – Это – ветер! А снаружи бешено выло и свистало, стена колебалась… И вдруг сразу все оборвалось и замолчало. Только далеко гудел сад – глухо, утомленно. Стало тихо. Смутный ужас все сильнее охватывал Сергея. Средь мертвой тишины, сзади, в темном углу, кто‑ то невидимый спокойно сплюнул. Сергей быстро обернулся: это капнула на пол капля из рукомойника, под который забыли подставить таз. Опять что‑ то легкое пронеслось за окнами, и опять слабо, чуть слышно заныло в углу. Гул сада рос, усиливался, становился ближе. Как будто могучая сила неслась из сада на дом. Со всех сторон поплыли странные, неясные звуки, и Сергей уж не успевал их объяснять. Окружающее принимало необычный, сверхъестественный характер. У окна слабо шевелилось что‑ то серое, волнующееся. Сзади кто‑ то тяжело дышал. В темноте быстро проносились синеватые искры. Теснило грудь, не хватало дыхания. Ужас – безумный, нерассуждающий и тянущий к себе – оковал Сергея. И казалось ему, – стоит шевельнуться, и случится что‑ то неслыханное, и он, потеряв разум, полетит в темную, крутящуюся бездну.
XIII
Токарев и Варвара Васильевна сидели вдвоем в столовой. Лампа освещала скатерть и неприбранные тарелки с объедками. В саду бушевал ветер. В разбитое окно, заставленное подушкою, дуло сырым холодом. Варвара Васильевна говорила: – Вы сказали тогда, что за маленькою душою человека стоят смутные и громадные силы, которые делают с нами, что хотят. Это так страшно и, кажется… такая правда! Она помолчала и, пересиливая себя, заговорила опять: – Я уж несколько лет замечаю это на самой себе. Что такое делается? Во мне все словно сохнет, как сохнет ветка дерева. Ее форма, весь наружный вид – все как будто остается прежним, но в ней нет гибкости, нет жизни, она мертва до самой сердцевины. Вот так и со мною. Как будто ничего не изменилось. Взгляды, цели, стремления – все прежнее, но от них все больше отлетает дух… Токарев медленно расхаживал по комнате и с удивлением слушал. Он никак не ожидал, чтоб Варвара Васильевна переживала что‑ нибудь подобное. От ее признаний ему становилось легко и радостно, и Варвара Васильевна делалась ближе. – И что делать, чтоб удержать прежнее? Я бы ни перед чем не остановилась. Но оно прошло, и его не воротишь. Нет желания отдать себя всю, целиком, хотя вовсе собою не дорожишь. Нет ничего, что действительно серьезно бы захватывало, во что готова бы вложить всю душу. Я знаю, в этом решение всех вопросов, счастье и жизнь, но только во мне этого нет, и я… я не люблю людей, и ничего не люблю! – Она со страхом взглянула на Токарева. Токарев, широко раскрыв глаза, молча ходил. Он ждал, чтоб Варвара Васильевна продолжала, – так странно было слышать от нее это признание. Но, опустив голову, она молчала. Токарев остановился перед нею и медленно заговорил: – Вы не любите людей… Я не знаю, кто же тогда может сказать, что любит? Мне кажется, вы предъявляете к себе уж слишком преувеличенные требования. Вы хотите каждого, первого встречного человека любить горячо, так сказать, «конкретно», как близкого, – это прямо невозможно. Возьмите такой случай. Я иду ночью по глухой улице и слышу крики: «Караул! » Если я знаю, что это кричит, положим, любимая мною девушка, я все забуду и брошусь на помощь. Если же это так, неизвестно, кто кричит, то пойду я очень неохотно, может быть, даже постараюсь пройти в сторонке незамеченным. Варвара Васильевна удивленно взглянула на Токарева. Он как будто не заметил ее удивления и постарался осторожно сгладить впечатление от своего признания. – Допустим для ясности, что я даже на это способен, – допустим, что я прошел бы мимо. Все‑ таки это еще ничего не доказывает; на страдания чужого человека невозможно отзываться так же горячо, как на страдания близкого. Но значит ли это, что я не люблю людей? Мне дорого все хорошее, я горячо радуюсь тому, что приносит людям пользу и счастье, негодую на то, что их давит и делает несчастными; при устройстве моей личной судьбы я руководствуюсь не собственными выгодами, а тем, чтоб мое дело было по возможности полезно для людей. Разве бы все это было возможно, если бы мне до других не было дела? Варвара Васильевна молчала. Токарев прошелся по комнате. – И главное – вам, вам обвинять себя в равнодушии к людям!.. Эх, Варвара Васильевна! Ну, ответьте по совести: если бы нужно было умереть за какое‑ нибудь хорошее дело, – вы‑ то не пошли бы? Да я голову даю на отсечение, что оказались бы в первых рядах. С бледною улыбкою Варвара Васильевна ответила: – Нет, я пошла бы… Именно потому, что требовалось бы умереть. Токарев опустил голову. Жуткое прошло у него по душе – жуткое и от смысла ее слов, и что она в этом признавалась. Он почувствовал, что дальше в их разговоре не будет лжи, что и он будет говорить всю правду, какова бы она ни была. Ветер бешеным порывом налетел из сада и зазвенел в стеклах окон. Токарев с усилием сказал: – А что такая холодная любовь, о которой я говорю, не может наполнить жизни – это, конечно, верно. Говоря правду, со мною происходит то же, что с вами, только еще в большей мере. Вы вот сейчас, кажется, удивились, когда я сказал, что, слыша крики о помощи, я, может быть, прошел бы мимо. А я чувствую себя даже на это способным. Помните, вы тогда в больнице пошли ночью напоить бешеного мужика? Я неправду сказал, что не знал, гожусь ли я вам в помощники, – я просто боялся пойти.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2025 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|