7. Река, путь, лабиринт
Время — река, которая уносит меня, но эта река — я сам; тигр, который пожирает меня, но этот тигр — я сам; огонь, который меня пепелит, но этот огонь — снова я. Хорхе Луис Борхес (1946)
Время — река. Неужели эта прописная истина требует каких-то пояснений? В 1850 г. требовала. Вот наглядная иллюстрация: американский роман под названием The Mistake of a Life-Time; or, The Robber of the Rhine Valley. A Story of the Mysteries of the Shore, and the Vicissitudes of the Sea («Ошибка всей жизни, или Грабитель из долины Рейна. Рассказ о тайнах побережья и превратностях моря»). В этом романе автор, Уолдо Говард, обещает «правдивую панораму событий неспокойного и романтического периода». Откроем тринадцатую главу, «Леди Густина и еврей». Леди Густина — гордая красавица аристократка 18 лет (именно «лет», summers ), а ее спутник на тот вечер (очевидно, не еврей, о котором идет речь в заголовке) — столь же гордый красавец 20 лет. Они много танцевали. Она устала. «Боюсь, вы утомлены», — говорит кавалер. «О нет! » — возражает леди, пытаясь отдышаться после вальса. Балкон, на котором находятся молодые люди, очень кстати выходит на реку, и некоторое время оба они смотрят на нее. Между ними происходит такой диалог:
— Вы мечтаете? — О нет, сударыня. Я… Я думал о том, как точно движение вон того крохотного суденышка напоминает ход нашей собственной жизни на волне времени. — И как же? — Разве вы не видите, как покойно несет его корпус течение? [И т. д. и т. п. ] — Ну… [Он ей наскучил. ] — Так и мы движемся сейчас, сударыня, стремительно движемся, беззвучно, но ровно и неостановимо, по быстрой реке времени, которая протекает через долину жизни; не сознавая того, все мы скользим вперед, кивая равнодушно, как тот кормчий, и удерживая кормило, направляющее нашу собственную судьбу, — и все это время мы стремительно приближаемся к океану вечности.
И далее в том же духе. Вскоре он переходит к «размышлениям о красотах ее родной долины», но нам необязательно и дальше следить за ним. Первой метафоры вполне достаточно. Время = река. Человек = лодка. Вечность = океан. Если время — это река, то путешествия во времени возможны, и звучит это вполне правдоподобно. Можно сойти на берег и пробежать по нему какое-то расстояние вверх или вниз по течению. Люди сравнивают время с рекой по крайней мере с тех пор, как Платон положил начало пережившей много веков традиции неверно цитировать Гераклита: «Нельзя дважды войти в одну и ту же реку». Или «Мы входим и не входим в одну и ту же реку». Или «В одну и ту же реку мы входим и не входим, существуем и не существуем»[95]. Никто не знает в точности, что именно сказал Гераклит, поскольку жил он в такое время и в таком месте, где письменности не было (его работы, без всякой иронии, публикуются под общим заголовком «Полные фрагменты»), но, если верить Платону:
Гераклит, мне кажется, говорит, что все проходит и ничто не остается неизменным, и сравнивая существующее с течением реки, он говорит, что невозможно ступить дважды в одну и ту же реку.
Гераклит говорил нечто важное: а именно, что все течет, все меняется. Окружающий нас мир текуч. Это может показаться самоочевидным, но его приблизительный современник Парменид считал иначе: изменения, а следовательно, и движение — иллюзия наших чувств. Под поверхностью преходящего видимого мира лежит подлинная реальность — стабильная, вневременная, вечная. Именно такой взгляд импонировал Платону. Обратите внимание: никто пока не говорит, что время похоже на реку. Вселенная похожа на реку. Она течет. (Или не течет, если вы Платон. ) Альфред Жарри[96], сооружая свою машину времени в 1899 г., замечал, что стало уже «банальным поэтическим приемом сравнивать время с текущим потоком»[97]. Банальность этого приема, однако, никого не останавливала. «Время, эта неосязаемая и судьбоносная река, — писал в 1924 г. парижский астроном Шарль Нордман, — усеянная мертвыми листьями, нашими печальными часами, уносимыми вниз по течению». Где же мы на этой картине — мы, разумный наблюдатель? Мы — всего лишь пузырек в вязкой жидкости, говорит абсурдист Жарри. В христианском гимне поется: «Время, как вечный вод поток, / Уносит каждое дитя». Эта река несет нас в вечность, то есть, строго говоря, в посмертие, в загробный мир. Мигель де Унамуно писал: «Nocturno el rí o de las horas fluye…» — хотя он почему-то представлял эту реку текущей из будущего, el mañ ana eterno. Марк Аврелий, император и философ-стоик, говорил, что время — это река, потому что, пока мы смотрим, все проносится мимо нас. «Лишь появится что-нибудь, как уже проносится мимо, но проносится и другое, и вновь на виду первое».
Если время — это река, то можем ли мы задаться вопросом, насколько быстро она течет? Этот вопрос кажется естественным, если речь идет о реке, но для времени он не годится. Как быстро течет время? И как это измерили? Мы с головой погрузились в тавтологию. И вопрос «Как быстро мы продвигаемся сквозь время? » ничем не лучше, задавать его столь же бесполезно. Речной поток может иметь сложную структуру? А поток времени? «Существует и такая теория, — объясняет Спок[98] в классическом эпизоде „Звездного пути“. — Вполне может быть некоторая логика в представлении о том, что время текуче, как река, с течениями, водоворотами, заводями». Если время — это река, то есть ли у этой реки притоки? Откуда она течет, из какого истока? От Большого взрыва, или так нельзя говорить, поскольку это будет смешением метафор? Если время — это река, то где те берега, что ее удерживают? В. Г. Зебальд[99] задал этот вопрос в своем последнем романе «Аустерлиц» (Austerlitz):
Если время — река, то где же его берега? Каковы его специфические свойства, сопоставимые со свойствами воды, которая текуча, довольно тяжела и прозрачна? [100]
Зебальд спрашивал также: «Чем отличаются вещи, погруженные во время, от тех, что остались не тронутыми им? » Красивая и причудливая мысль, что какие-то части нашего мира, подобно пыльным запертым комнатам, могут оставаться вне времени, могут быть отрезаны от времени, неподвластны потоку.
На самом деле время не река. Мы, люди, владеем огромным метафорическим инструментарием, где на все случаи жизни имеются подходящие приспособления. Мы говорим, что время идет, проходит или течет, и все это метафоры. «Время есть жидкая среда, в которой подрастает культура метафор», — пишет Набоков. Кроме того, мы думаем о времени как о среде, в которой существуем. И о величине, которую мы можем иметь, терять или экономить. Время как деньги, оно похоже на дорогу, на путь, на лабиринт (конечно, это снова Борхес), на нить, на прилив, на лестницу и на стрелу. На все сразу. «Представление о том, что время „течет“ с естественностью яблока, глухо плюхающегося на садовый столик, подразумевает, будто течет оно сквозь нечто иное, — пишет Набоков, — и, приняв за это „нечто“ пространство, мы получим всего лишь метафору, стекающую по мерной линейке». Возможно ли, в принципе, говорить о времени без использования метафор? Может быть, так:
Настоящее и прошедшее, вероятно, наступят в будущем, Как будущее наступало в прошедшем[101].
Хотя, если это не метафора, то что это за банальность? Слова, чреватые неожиданностями: «наступят в…», «наступало в…». В этом же стихотворении у Томаса Элиота нашлись слова и о словах:
И слова, Из сил выбиваясь, надламываются под ношей, От перегрузки соскальзывают и оползают, От неточности загнивают и гибнут. Им не под силу стоять на месте, Остановиться[102].
В представлениях о времени все было настолько зыбко… От этого страдали философы и физики, поэты и авторы бульварных романов. Все они пользовались одним и тем же набором слов. Они рисовали собственные фишки и двигали их по игральной доске. («От перегрузки соскальзывают и оползают, от неточности загнивают и гибнут». ) Слова философов отсылали к высказываниям философов, звучавшим ранее. Слова физиков были особенными, они определялись точнее — и вообще сводились в основном к числам. Физики, как правило, не называют время рекой. Они не полагаются на метафоры. По крайней мере, если и полагаются, то не любят этого признавать. Даже «стрела времени» — не столько метафора, сколько крылатое выражение, ярлычок.
В ХХ столетии физики играли ведущую роль — власть, по существу, была у них, а философы по большей части реагировали на их действия или оказывали сопротивление. После того как идеи Эйнштейна были окончательно приняты, метафизики стали, не краснея, заявлять, что время и пространство имеют одинаковый «онтологический[103] статус», что они существуют «одинаковым способом». Что же до поэтов, то они жили в том же самом мире, вытягивали из мешка те же фишки, но понимали, что всем словам доверять нельзя. Пруст занимался поисками потерянного времени. Вулф растягивала и сворачивала время. Джойс усваивал новые идеи о времени по мере их поступления с переднего края науки. «Временной или пространственный, — говорит Стивен из „Портрета художника в юности“[104], — эстетический образ прежде всего воспринимается отчетливо как самоограниченный и самодовлеющий на необъятном фоне пространства или времени, которые не суть он». Да, это не он. Позже появился «Улисс» — книга одного дня, книга исхода и возвращения. «Огорчительное равенство между исходом и возвращением во времени через обратимое пространство и исходом и возвращением в пространстве через необратимое время». Леопольд Блум[105] беспокоится о магнетизме и времени, о солнце и звездах, о притягивании и притягиваемости: «Что-то непонятное с часами. Наручные часы всегда ошибаются». Да, беспокойства хватало. Последняя поэма Т. С. Элиота «Четыре квартета», публиковавшаяся по частям с 1936-го по 1942 г., понравилась не всем. Некоторые обвиняли ее в самопародийности и непостижимости. Не все понимали, что это поэма о времени, но на самом деле это так. «Здесь сферы сходятся в невиданный союз, / Здесь прошлое и будущее вместе / Забыли о былой вражде»[106]. Правда ли все время существует в единстве? Правда ли будущее уже содержится в прошлом? Разве Эйнштейн этого не говорил? Томас Элиот, как и немало его современников, испытал на себе влияние слегка сумасшедшей книги «Эксперимент со временем» (An Experiment with Time), которую написал ирландский пионер аэронавтики Джон Уильям Данн. Данн, знакомый с Уэллсом, на рубеже веков начал строить сначала модели воздухоплавательных аппаратов, затем планеры, а затем и бипланы с двигателем. Во всех его аппаратах применялась бесхвостая конструкция, что порождало серьезные проблемы со стабильностью. В 1920-х гг., покончив с аэронавтикой, он вдруг заметил, что его сны иногда предсказывают события, и решил, что это вещие, или прекогнитивные, сны. Своеобразная обратная память. Так, ему приснился сон о том, что извержение вулкана на каком-то французском острове погубило четыре тысячи человек, а затем, позже (так Данн, по крайней мере, вспоминал), он прочел в газете об извержении вулкана Пеле на острове Мартиника, в результате которого погибли 40 тысяч человек. Он стал держать под подушкой блокнот и карандаш и начал расспрашивать своих друзей о том, что им снится. В конце концов он сложил два и два и к 1927 г. сформулировал теорию и написал книгу.
Данн предполагал заменить своей новой системой основы эпистемологии[107]. «Если предвидение — реальность, то это та реальность, которая целиком разрушает фундамент всех наших прошлых представлений о Вселенной». Прошлое и будущее сосуществуют во «временно м измерении». Случайно он натолкнулся на «первый научный аргумент в пользу человеческого бессмертия». Он предложил не четырехмерную, а пятимерную модель пространства и времени. Объясняя свою гипотезу, Данн апеллировал к Эйнштейну и Минковскому, а также, как к еще одному авторитету, к мистеру Герберту Уэллсу, который «устами одного из своих выдуманных персонажей изложил собственные взгляды с ясностью и выразительностью, которые редко кому удавалось превзойти, а может, и никому не удавалось». Сам Уэллс этого не одобрил. Он заверил Данна, что «предвидение» — это дешевая ахинея, а путешествия во времени — выдумки, «что я [Данн] взял нечто, что он никогда не предназначал для серьезного восприятия… и слишком много и усердно об этом размышляю». Но Элиот и другие литературные исследователи с готовностью впитали в себя провокационные идеи и образы Данна, включая и перспективу своеобразного бессмертия. «Будущее — это заглохшая песня, — пишет Элиот. — Путь наверх — он же путь вниз (еще один фрагмент из Гераклита), путь вперед — он же путь назад»[108]. Он чувствует, что все время целиком вечно присутствует в настоящем, но он не уверен[109]. «Если время вечно, / С этим уже ничего не поделаешь»[110]. Жесткая Вселенная? Элиот в «Четырех квартетах» не пытается навязать нам какую-то конкретную картину мира. Он мучается от парадоксов и сомнений. «Могу только сказать, что мы там были, но не могу сказать где. / И не могу сказать, как долго, ибо для этого нужно было бы назвать время». Он говорит сквозь маски. И дело не только в скользких словах; проблема со словесным описанием времени состоит в том, что и сами слова живут во времени. Цепочка слов имеет начало, середину и конец. «Слова движутся, музыка движется / Только во времени»[111]. А вечность — это место движения или неподвижности? Поступательного движения или повторяющегося движения по кругу? Может ли сосуществовать то и другое? «На неподвижной оси вращающегося мира»? Когда он говорит, что китайская ваза вечно движется в своей неподвижности, вы понимаете, что это метоним. Но что действительно движется вечно в своей неподвижности, так это поэзия[112]. «Теперь вы не скажете „прошлое умерло“ или „будущее перед нами“». Время не принадлежит нам; мы не можем понять или хотя бы определить его. Мы едва-едва научились считать его. Звучащий колокол, говорит нам Элиот, заставляет
Отсчитывать не наше время и звенеть Неспешно разбухающей землей. Отсчитывать часы, а может быть, столетья, Которые древней наших часов, Часов испуганного поколенья, Замученных тем, что грядет, Пытающихся распустить ткань жизни И снова воссоздать по ниточкам всю жизнь, Все прошлое и будущее с ним, Бессонными ночами они ткут Вчерашний день и псевдозавтра, С рассветом время кончилось И наступило безвременье[113].
Когда Борхес, поэт-философ, сравнивал время с рекой, он подразумевал все с точностью до наоборот. Время — это не река, не тигр и не пламя. Борхес-критик использовал в своих трудах чуть меньше парадоксов, чуть реже вводил читателя в заблуждение. Когда он говорит о времени, его язык, на первый взгляд, совершенно ясен. В 1940 г. он тоже написал о Данне и его «Эксперименте со временем», объявив в довольно мягкой форме все это чепухой. Часть аргументации Данна была посвящена сознанию. Он писал, что сознание невозможно рассматривать, не попадая в возвратные петли («сознающий субъект сознает не только то, что созерцает, но и субъект A, который тоже созерцает, и следовательно, другой субъект B, который сознает A, и…» и т. д. и т. п. ). Данн наткнулся на нечто важное — рекурсию, или постоянный возврат, как существенное свойство сознания, но затем пришел к выводу, что «эти бесчисленные близкие наблюдатели не вписываются в три измерения пространства, но вполне вписываются в не менее многочисленные измерения времени». Борхес понимал, что это чепуха, и это была близкая ему чепуха. Он видел в ней способ размышлять о том, что восприятие времени должно быть построено на памяти: «последовательных (или воображаемых) состояниях первоначального субъекта». Он вспоминает наблюдение, которое сделал в свое время Готфрид Вильгельм Лейбниц: «Если бы дух вынужден был размышлять над каждой мыслью, простое восприятие какого-нибудь ощущения заставило бы его размышлять сперва над ощущением, затем над этой мыслью, затем над мыслью о мысли, и так до бесконечности». Мы создаем воспоминания, или наши воспоминания создаются сами. Стоит подумать о воспоминании, и оно тут же превращается в воспоминание о воспоминании. Воспоминания о воспоминаниях, мысли о мыслях сливаются воедино, так что мы совершенно перестаем их различать. Память рекурсивна и самореферентна (ссылается на саму себя). Зеркала. Лабиринты[114]. Вещие сны и инволютивная (от сложного — к простому) логика Данна привели его к вере в заранее существующее будущее, в достижимую для человека вечность. Борхес говорил, что Данн делает ту же ошибку, которую делают «эти рассеянные поэты», когда начинают верить собственным метафорам. Под рассеянными поэтами он, судя по всему, подразумевал физиков. К 1940 г. новая физика уже воспринимала четвертое измерение и пространственно-временной континуум как реальные сущности, но Борхес был категорически с этим не согласен:
Данн — блистательная жертва той самой порочной интеллектуальной традиции, которую возвестил Бергсон: рассматривать время как четвертое измерение пространства. Он заявляет, что будущее (также мыслимое в форме пространства, в форме линии или реки), к которому мы движемся, уже существует[115].
Борхесу, больше чем другим, было что сказать о проблеме времени в ХХ столетии. Для него парадокс был не формой, а стратегией. Он верил во время — его реальность, его центральность — и тем не менее назвал свой главный очерк «Новое опровержение времени» (A New Refutation of Time). Вечность он не настолько любил. В другом очерке, «История вечности» (A History of Eternity), он заявлял: «Время для нас — трудный, важный, быть может, первостепенный вопрос, для метафизики, вероятно, главный; а вечность — нечто вроде игры или тайной надежды»[116]. Каждый «знает» (говорит Борхес), что вечность — это архетип, а наше время — всего лишь его мимолетный образ. Он же предлагал противоположное: главное — время; вечность порождается нашим сознанием. Время — настоящее, вечность — символический образ. Вопреки Платону — вопреки церкви, — вечность «довольно убога в сравнении с нашим миром». Если вы ученый, то можете заменить вечность на бесконечность. В конце концов, это ваше изобретение. Что же до нового опровержения времени, то его суть составляет аргумент, «подсмотренный» или «предвиденный» автором, в который сам он не верит. Или верит? Этот аргумент приходит к нему ночью. В прустовы часы. Что есть время, когда просыпаешься ночью, между сновидениями, и слушаешь шуршание, наблюдаешь за тенями на стенах… или, скажем, когда ты Гекльберри Финн и плывешь на плоту вниз по реке …
Беззаботно разлепляет он глаза, видит смутные мириады звезд, зыбкие очертания деревьев и снова ныряет в беспамятство сна, как в темную воду[117].
Борхес отмечает, что это «литературный, а не исторический» пример. Сомневающемуся читателю предлагается подставить сюда какое-нибудь личное воспоминание. Подумайте о случае из своего прошлого. Когда существует это воспоминание? Никогда — ни в какое конкретное время. Оно само по себе представляет мгновение, застывшее, отдельное от какого бы то ни было предполагаемого пространственно-временного континуума. Пространство-время? «Когда говорят о „пространстве“ и „времени“ вместе, я испытываю те же чувства, которые испытывал Ницше, когда ставили рядом имена Гете и Шиллера, — это непочтительно». Борхес, как и Эйнштейн в свое время, отрицает одновременность, но при этом его не интересует скорость сигнала (скорость света), поскольку наше естественное состояние — одиночество и автономность, а наши сигналы реже и менее надежны, чем у знаменитого физика.
Влюбленный, думающий: «Я был счастлив и уверен в подруге, а она тем временем меня обманывала», — обманывает себя сам. Если любое наше переживание абсолютно, счастье и обман не одновременны[118].
Знание влюбленного неспособно изменить прошлое, хотя оно может изменить воспоминания о нем. Избавившись от одновременности, Борхес отрицает также и последовательность. Целостность времени — всего времени целиком — еще одна иллюзия. Более того, эта иллюзия или эта проблема — нескончаемые попытки собрать целое из последовательности мгновений — также проблема самоидентификации. Точно ли вы тот человек, каким были прежде? Откуда вы можете это знать? События существуют сами по себе: совокупность всех событий — это идеализация столь же фальшивая, как и сумма всех лошадей: «Мирозданье, вмещающее все события на свете, — такое же вымышленное множество, как все кони (сколько их было: один, несколько, ни одного? ), которые приходили на ум Шекспиру между 1592-м и 1594 гг. »[119]. Ах, маркиз де Лаплас! Мы склонны принимать собственные наши слова слишком всерьез, что происходит (парадоксально), когда мы их не осознаем. Язык предлагает удручающе скромный выбор слов для выражения того, что нам необходимо выразить. Рассмотрим такое предложение: «Одолжи мне эту книгу на [? ] время». Судя по всему, пропущено здесь слово «короткое », не так ли? Тогда получается, что время похоже на линию или на расстояние — то есть на измеримое пространство. Кто первым сказал, что время «проходит» или «течет»? Мы редко осознаем, какое влияние оказывает язык на наш выбор метафор и какое влияние оказывают метафоры на наше ощущение реальности. Обычно мы вообще не задумываемся о словах. А когда задумываемся, то нередко удивляемся тому, что на самом деле говорим. «Я в ужасе от мысли о времени, которое проходит (или что там подразумевается под этой фразой), вне зависимости от того, „делаю“ я что-нибудь или нет», — писал Филип Ларкин своей возлюбленной Монике Джоунс. Эти слова ведут нас в определенном направлении. В английском, да и в большинстве европейских языков, будущее находится впереди. Перед нами. Это то, что предстоит. Прошлое — позади, и когда мы что-то не успеваем, то говорим, что отстаем. Тем не менее такая ориентация (вперед-назад) не очевидная и не универсальная. Даже в английском мы, кажется, не можем договориться между собой, что означает перенести встречу на день назад. Некоторые уверены, что назад в данном контексте означает на более раннюю дату. Другие столь же уверены, что имеется в виду перенос на более позднюю дату. Во вторник среда для нас впереди, хотя вторник наступает перед средой. В других культурах геометрия может быть иной. Люди, говорящие на языке аймара, которым пользуются в Андах, указывают вперед (то есть туда, куда смотрят), когда говорят о прошлом, и за спину, когда говорят о будущем. Есть и другие языки, на которых вчера — это на день вперед, а завтра — на день назад. Психолог-когнитивист Лера Бородицки, изучающая пространственно-временные метафоры и концептуальные схемы, отмечает, что некоторые сообщества австралийских аборигенов ориентируют себя скорее по сторонам света (север, юг, восток, запад), чем по относительным направлениям (влево, вправо), и считают, что время бежит с востока на запад. (В сравнении с культурами, более привычными к жизни в городах и домах, у них сильно развито чувство направления. ) Китайцы часто используют для времени вертикальные метафоры: (шан) означает сразу и «выше», и «раньше»; (ся) — и «ниже», и «следующий по времени». Верхний месяц — тот, что только что закончился. Нижний — тот, что подходит. Или это мы идем? Бородицки и другие противопоставляют метафоры движения эго и хода времени. Один человек может чувствовать приближение дедлайна. Другой — приближение себя к этому самому дедлайну. Оба эти типа могут соединяться в одном человеке. Можно плыть вперед, а можно плыть по течению, и тогда река сама несет тебя. Если время — река, то чем занимаемся мы: стоим на берегу или спешим за ней? «Говорить, что время проходит быстрее или что время течет, — значит представлять себе нечто текущее», — писал Витгенштейн[120].
Затем мы расширяем аналогию и говорим о направлении времени. Когда люди говорят о направлении времени, перед ними возникает именно аналогия с рекой. Конечно, река может изменить направление своего течения, но, когда начинаются разговоры об обратном ходе времени, появляется ощущение дурноты.
Вот она, дурнота путешественника во времени — как взгляд на лестницу Эшера[121]. Время проходит. «Часы медленно проходят». «Часы проходят быстро». Мы произносим эти слова — и прекрасно их понимаем[122]. Время не река. Что это может означать для путешествий во времени? Человек лежит на спине на железной койке в запертой комнате и размышляет о своей неотвратимой смерти. В окно ему видны крыши и солнце, скрытое облаками. Он чувствует время: это «шестичасовое солнце». Человека зовут Ю Цун — а может, и нет. Мы понимаем, что это германский шпион. Человек владеет тайной. Тайна — это одно-единственное слово, название, «точное местоположение британского артиллерийского парка на реке Анкр». Но его обнаружили и собираются расстрелять. Оказывается, что человек склонен к философии.
Казалось невероятным, что этот ничем не примечательный и ничего не предвещавший день станет днем моей неотвратимой смерти… Но тут я подумал, что ведь и все на свете к чему-то приводит сейчас, именно сейчас. Века проходят за веками, но лишь в настоящем что-то действительно совершается: столько людей в воздухе, на суше и на море, но единственное, что происходит на самом деле, — это происходящее со мной[123].
Это рассказ Борхеса «Сад расходящихся тропок» (El jardí n de senderos que se bifurcan), заглавное произведение его первого сборника — восемь рассказов, 60 страниц, — опубликованного в 1941 г. в модернистском журнале Sur в Буэнос-Айресе. До этого Борхес, прочитавший в юности «Машину времени» с огромным интересом, публиковал только стихи и критические статьи. Он активно переводил с английского, французского и немецкого языков, в том числе По, Кафку, Уитмена и Вулф. Для заработка он служил помощником в маленькой обшарпанной местной библиотеке, составлял каталоги и приводил в порядок книги. Через семь лет «Сад расходящихся тропок» первым из рассказов Борхеса был издан в английском переводе. Его американским издателем стали не литературная организация и не журнал серьезной литературы, а детективный журнал Ellery Queen’s Mystery Magazine, выпуск августа 1948 г. Борхес любил загадки и тайны. Сегодня у него мировая известность, но в англоговорящих странах он не был особенно известен вплоть до 1960-х гг., когда разделил с Сэмюэлем Беккетом свою первую международную премию. Но тогда он был уже стар и слеп. Эллери Куин (совместный псевдоним двух двоюродных братьев из Бруклина) был счастлив напечатать то, что едва ли можно было назвать настоящим детективом. Это был не детектив, но в рассказе присутствовали шпионские страсти, преследования, револьвер с одной пулей, противостояние и убийство. Это не просто загадка, это философская загадка — так нам говорят. Ю Цуну сообщают: «Философские контроверзы занимают немалое место и в его романе». Что же это за противоречие?
Я знаю, что ни одна из проблем не волновала и не мучила его так, как неисчерпаемая проблема времени. И что же? Это единственная проблема, не упомянутая им на страницах «Сада расходящихся тропок». «Сад расходящихся тропок» и есть грандиозная шарада, притча, ключ к которой — время; эта скрытая причина и запрещает о нем упоминать.
Рассказ представляет собой, по существу, вложенную историю: «Сад расходящихся тропок» — это книга в книге. (А теперь еще и в макулатурном журнале. ) Это извилистое повествование, написанное «уклончивым Цюй Пэном». Это книга и одновременно лабиринт. Это набор беспорядочных рукописей, «невразумительный ворох разноречивых набросков». Это лабиринт символов. Лабиринт времени. Он бесконечен — но как могут книга или лабиринт быть бесконечными? В книге говорится: «Оставляю разным (но не всем) будущим временам мой сад расходящихся тропок». Тропки расходятся во времени, а не в пространстве.
Сад расходящихся тропок — это недоконченный, но и не искаженный образ мира, каким его видел Цюй Пэн. В отличие от Ньютона и Шопенгауэра, ваш предок не верил в единое, абсолютное время. Он верил в бесчисленность временных рядов, в растущую, головокружительную сеть расходящихся, сходящихся и параллельных времен. И эта канва времен, которые сближаются, ветвятся, перекрещиваются или век за веком так и не соприкасаются, заключает в себе все мыслимые возможности.
В этом, как и во многих других вещах, Борхесу, кажется, удалось заглянуть за горизонт[124]. Позже литература о путешествиях во времени расширилась, образовав жанры альтернативной истории, параллельных Вселенных и ветвящихся линий времени. Приключения с параллельностью начались и в физике. Проникнув глубоко в недра атома, туда, где частицы невообразимо малы и ведут себя иногда как частицы, а иногда как волны, физики натолкнулись на, судя по всему, вездесущую случайность, лежащую в основе вещей. Они продолжали разрабатывать проект, задачей которого было вычисление будущих состояний на основе известного, или заданного, начального состояния в момент времени t = 0. Только теперь они пользовались волновыми функциями[125]. Они решали уравнение Шредингера. Расчет волновых функций через уравнение Шредингера дает не конкретные результаты, а распределение вероятностей. Может быть, вы помните кота Шредингера: он либо жив, либо мертв, либо ни жив, ни мертв, либо, если кому-то так больше нравится (вообще говоря, это дело вкуса), одновременно и жив, и мертв. Его судьба представляет собой распределение вероятностей. Когда Борхесу было 40 лет и он писал «Сад расходящихся тропок», в Вашингтоне рос мальчик по имени Хью Эверетт III, который запоем читал научную фантастику — Astounding Science Fiction и другие журналы. Пятнадцать лет спустя он был уже студентом в Принстоне, изучал физику и работал с новым руководителем — тем самым Джоном Арчибальдом Уилером, который просто обязан то и дело появляться, как этакий Зелиг, в рассказе о путешествиях во времени. Идет 1955 г. Эверетту не нравится идея о том, что простой факт измерения должен менять судьбу физической системы, он не готов ее принять[126]. Он делает у себя запись о семинаре в Принстоне, на котором Эйнштейн говорит, что «не в состоянии поверить, будто мышь могла бы вызвать кардинальные перемены во Вселенной, просто посмотрев на нее»[127]. Он также слышит со всех сторон отзывы от людей, недовольных различными интерпретациями квантовой теории. Он считает, что Нильс Бор «слишком осторожен». Осторожность работает, но не отвечает на трудные вопросы. «Мы не верим, что главная цель теоретической физики — построение „надежных“ теорий». Итак, что если, спрашивает он, вдохновленный Уилером, который, по обыкновению, открыт всему необычному и парадоксальному, — что если каждое измерение — на самом деле развилка? Если квантовое состояние может быть либо A, либо B, то ни один из этих вариантов не находится в привилегированном положении: теперь существует две копии Вселенной, каждая с собственными наблюдателями. Мир на самом деле представляет собой сад расходящихся тропок. Вместо одной Вселенной мы имеем совокупность множества Вселенных. В одной из Вселенных кот определенно жив. В другой — мертв. «С точки зрения теории, — пишет Эверетт, — все элементы суперпозиции (все „ветви“) „актуальны“ и ни одна из них не более „реальна“, чем остальные». Сплошные предохранительные кавычки. Для Эверетта слово «реальный» подобно тонкому льду на поверхности темного пруда:
Когда пользуешься теорией, естественно, делаешь вид, что конструкты этой теории «реальны» или «существуют». Если теория очень успешна (то есть верно предсказывает то, что пользователь этой теории воспринимает органами чувств), то уверенность в такой теории возрастает и ее конструкты воспринимаются уже как «элементы реального физического мира». Это, однако, чисто психологическая особенность.
Тем не менее у Эверетта была теория, и эта теория утверждала: все, что может произойти, происходит в той или иной Вселенной. Получалось, что новые Вселенные создаются по желанию. Когда радиоактивная частица может распасться, а может и не распасться, а счетчик Гейгера, соответственно, зарегистрировать или не зарегистрировать этот распад, Вселенная вновь расщепляется. Его диссертация, кстати, тоже прошла трудный путь. Она существует в нескольких вариантах. Один черновик отправился в Копенгаген — и совершенно не понравился Бору. Другой, сокращенный и переработанный с помощью Уилера, превратился в статью, которую можно было опубликовать в журнале Review of Modern Physics, несмотря на очевидные возражения. «Некоторые корреспонденты», — писал Эверетт в послесловии к статье, возражают: их опыт свидетельствует, будто никакого ветвления нет, поскольку реальность у нас одна. «Этот аргумент терпит неудачу, когда оказывается, что сама теория тоже предсказывает: наш опыт будет таким, какой он есть», — писал он. А именно, что в нашей собственной маленькой Вселенной мы не замечаем никакого ветвления. Когда Коперник рассуждал о том, что Земля движется, критики возражали, что мы не чувствуем никакого движения, — и ошибались в точности по той же причине. Опять же теория, постулирующая существование бесконечного числа Вселенных, — настоящее оскорбление для бритвы Оккама: не умножай сущностей без необходимости (то есть из всех возможных объяснений наиболее правильным будет самое простое). В то время статья Эверетта не привлекла особого внимания — и стала для него последней. Больше он статей не публиковал. Эверетт бросил заниматься физикой и умер в возрасте 51 года страстным курильщиком и алкоголиком. Но, возможно, так произошло только в этой Вселенной. Во всяком случае его теория пережила своего автора. Она получила имя — стала многомировой интерпретацией квантовой механики — и приобрела значительное число последователей[128]. В крайней своей форме эта интерпретация вообще исключает время. «Время не течет, — говорит физик-теоретик Дэвид Дойч. — Другие времена — это всего лишь особые случаи других Вселенных». В наши дни, когда параллельные миры или бесконечные Вселенные используются как метафоры, им оказывается полуофициальная поддержка. Когда кто-то говорит об альтернативных вариантах истории, его темой может быть литература, а может и физика. Выражения «невыбранный путь» и «неизбранная дорога» получили широкое распространение в английском языке в 1950-е и 1960-е гг. — не раньше, несмотря на известнейшее стихотворение Роберта Фроста[129]. Теперь любой гипотетический сценарий можно начать знакомой фразой «В мире, где…». И становится все труднее помнить, что это всего лишь фигура речи. Когда существует всего одна Вселенная — если, кроме нашей Вселенной, ничего нет, — то время убивает возможность. Оно стирает жизни, которые мы могли бы прожить. Борхес знал, что фантазирует. И все же, когда Хью Эверетту было десять лет, Борхес предсказал его многомировую интерпретацию восемью точными словами: El tiempo se bifurca perpetuamente hacia innumerables futuros — «Вечно разветвляясь, время ведет к неисчислимым вариантам будущего».
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|