ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 1 страница
I
Райский считал себя не новейшим, то есть не молодым, но отнюдь не отсталым человеком. Он открыто заявлял, что, веря в прогресс, даже досадуя на его «черепаший» шаг, сам он не спешил укладывать себя всего в какое-нибудь, едва обозначившееся десятилетие, дешево отрекаясь и от завещанных историею, добытых наукой, и еще более от выработанных собственной жизнию убеждений, наблюдений и опытов, ввиду едва занявшейся зари quasi-новых идей, более или менее блестящих или остроумных гипотез, на которые бросается жадная юность. Он ссылался на свои лета, говоря, что для него наступила пора выжидания и осторожности: там, где не увлекала его фантазия, он терпеливо шел за веком. Его занимал общий ход и развитие идей, победы науки, но он выжидал результатов, не делая pas de geants, 1 не спеша креститься в новую веру, предлагающую всевозможные умозрения и часто невозможные опыты. Он приветствовал смелые шаги искусства, рукоплескал новым откровениям и открытиям, видоизменяющим, но не ломающим жизнь, праздновал естественное, но не насильственное рождение новых ее требований, как праздновал весну с новой зеленью, не провожая бесплодной и неблагодарной враждой отходящего порядка и отживающих начал, веря в их историческую неизбежность и неопровержимую, преемственную связь с «новой весенней зеленью», как бы она нова и ярко-зелена ни была. От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с бабушкой, видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в старой.
Открытие в Вере смелости ума, свободы духа, жажды чего-то нового – сначала изумило, потом ослепило двойной силой красоты – внешней и внутренней, а наконец, отчасти напугало его, после отречения ее от «мудрости». «Не мудрая дева! » – сказала она и вздрогнула. «Мудреная», – решил он и задумался над этим. Да, это не простодушный ребенок, как Марфинька, и не «барышня». Ей тесно и неловко в этой устаревшей, искусственной форме, в которую так долго отливался склад ума, нравы, образование и всё воспитание девушки до замужества. Она чувствовала условную ложь этой формы и отделалась от нее, добиваясь правды. В ней много именно того, чего он напрасно искал в Наташе, в Беловодовой: спирта, задатков самобытности, своеобразия ума, характера – всех тех сил, из которых должна сложиться самостоятельная, настоящая женщина и дать направление своей и чужой жизни, многим жизням, осветить и согреть целый круг, куда поставит ее судьба. Она пока младенец, но с титанической силой: надо только, чтоб сила эта правильно развилась и разумно направилась. Он положил бы всю свою силу, чтобы помочь ей найти искомое, бросил бы семена своих знаний, опытов и наблюдений на такую благодарную и богатую почву: это опять не мираж, это подвиг очеловечивания, долг, к которому мы все призваны и без которого немыслим никакой прогресс. Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно – она отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену, стало быть… не хочет. А между тем она не довольна своим положением, рвется из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях. Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где люди? Он по родству – близкое ей лицо: он один, и случайно, и по праву может и должен быть для нее этим
авторитетом. И бабушка писала, что назначает ему эту роль. Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать как мыслитель и как художник; этой жажде свободы даст пищу: идеи добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту на свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и… и… вместе бы исполнил его! Вот чего ему всё хочется: «вместе»! От этого желания он не может отделаться, стало быть, не может действовать бескорыстно: и это есть второе препятствие. Третье препятствие еще, правда, в тумане, гадательное, но есть уже в виду, и оно самое капитальное: это – пока подозрение, что кто-нибудь уже предупредил его, кому-нибудь она вверила угадывать свою судьбу, исполнять урок жизни «вместе». «Вот что скверно: это хуже всего! » – говорил он и решал, что ему даже, не дожидаясь объяснения и подтверждения догадки об этом третьем препятствии, о «двойнике», следует бежать без оглядки, а не набиваться ей на дружбу. Простительно какому-нибудь Викентьеву напустить на себя обман, а ему ли, прожженному опытами, не знать, что все любовные мечты, слезы, все нежные чувства – суть только цветы, под которыми прячутся нимфа и сатир?.. Последствия всего этого известны, всё это исчезает, не оставляя по себе следа, если нимфа и сатир не превращаются в людей, то есть в мужа и жену или в друзей на всю жизнь. «Нимфа моя не хочет избрать меня сатиром, – заключил он со вздохом, – следовательно, нет надежды и на метаморфозу в мужа и жену, на счастье, на долгий путь! А с красотой ее я справлюсь: мне она всё равно, что ничего…» Утром он чувствовал себя всегда бодрее и мужественнее для всякой борьбы: утро приносит с собою силу, целый запас надежд, мыслей и намерений на весь день: человек упорнее налегает на труд, мужественнее несет тяжесть жизни. И Райский развлекался от мысли о Вере, с утра его манили в разные стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая книга или глава из собственного романа. Вечером только начинает всё прожитое днем сжиматься в один узел, и у кого сознательно, у кого бессознательно, подводится итог «злобе дня».
Вот тут Райский поверял себя, что улетало из накопившегося в день запаса мыслей, желаний, ощущений, встреч и лиц. Оказывалось, что улетало всё – и с ним оставалась только Вера. Он с досадой вертелся в постели и засыпал – всё с одной мыслью и просыпался с нею же. «Нужна деятельность», – решил он, – и за неимением «дела» бросался в «миражи»: ездил с бабушкой на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с Марфинькой деревню, вникал в нужды мужиков; и развлекался также: был за Волгой, в Колчине, у матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба поругались опять и надоели один другому, ходил на охоту – и в самом деле развлекся. «Вот и хорошо: поработаю еще над собой и исполню данное Вере обещание», – думал он и не видал ее дня по три. Ей носили кофе в ее комнату; он иногда не обедал дома, и всё шло как нельзя лучше. Он даже заметил где-то в слободе хорошенькую женскую головку и мимоездом однажды поклонился ей, она засмеялась и не спряталась. Он узнал, что она дочь какого-то смотрителя, он и не добирался – смотрителя чего, так как у нас смотрителей множество. Он заметил только, что этот смотритель не смотрел за своей дочерью, потому что головка, как он увидел потом, улыбалась и другим прохожим. Он послал ей рукой поцелуй и получил в ответ милый поклон. Раза два он уже подъезжал верхом к ее окну и заговорил с ней, доложив ей, как она хороша, как он по уши влюблен в нее. – Да вы всё вре-те! – протяжно говорила она, – так я вам и поверила! Мужчины известно – подлецы! – Будто все? – Известное дело – мужчины! Сколько у меня перебывало – знаю я их! Не надуете! Проваливайте! Долго развлекала его эта опытом добытая «мудрость» мещанки. Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду сказать, хлопотал из всех сил, не спрашивая себя только, что кроется под этим рвением: искреннее ли намерение оставить Веру в покое и уехать, или угодить ей, принести «жертву», быть «великодушным», – он обещал бабушке поехать с ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье «на пирог».
II
В воскресенье он застал много народу в парадной гостиной Татьяны Марковны. Всё сияло там. Чехлы с мебели, обитой малиновым штофом, были сняты; фамильным портретам Яков протер мокрой тряпкой глаза – и они смотрели острее, нежели в будни. Полы натерли воском. Яков был в черном фраке и белом галстухе, а Егорка, Петрушка и новый, только что из деревни взятый в лакеи Степка, не умевший стоять прямо на ногах, одеты были в старые, не по росту каждому, ливрейные фраки, от которых несло затхлостью кладовой. Ровно в полдень в зале и гостиной накурили шипучим куревом, с запахом какого-то сладкого соуса. Сама Бережкова, в шелковом платье, в чепце на затылке и в шали, сидела на диване. Около нее, полукружием в креслах, по порядку сидели гости. На первом месте Нил Андреевич Тычков, во фраке, со звездой, важный старик, с сросшимися бровями, с большим расплывшимся лицом, с подбородком, глубоко уходившим в галстух, с величавой благосклонностью в речи, с чувством достоинства в каждом движении. Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровью лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось «за человека страшно»; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых Марфиньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих. Наконец, какой-то ближайший к городу помещик, с тремя сыновьями-подростками, приехавший с визитами в город. Эти сыновья – гордость и счастье отца – напоминали собой негодовалых собак крупной породы, у которых уж лапы и голова выросли, а тело еще не сложилось, уши болтаются на лбу и хвостишко не дорос до полу. Скачут они везде без толку и сами не сладят с длинными, не по росту, безобразными лапами; не узнают своих от чужих, лают на родного отца и готовы сжевать брошенную мочалку или ухо родного брата, если попадется в зубы. Отец всем вместе и каждому порознь из гостей рекомендовал этих четырнадцатилетних чад, млея от будущих своих надежд, рассказывал подробности о их рождении и воспитании, какие у кого способности, про остроту, проказы и просил проэкзаменовать их, поговорить с ними по-французски. Их, как малолетних, усадили было в укромный уголок, и они, с юными и глупыми физиономиями, смотрели полуразиня рот на всех, как молодые желтоносые воронята, которые, сидя в гнезде, беспрестанно раскрывают рты в ожидании корма.
Ноги не умещались под стулом, а хватали на середину комнаты, путались между собой и мешали ходить. Им велено быть скромными, говорить тихо, а из утробы четырнадцатилетнего птенца вместо шепота раздавался громовый бас; велел отец сидеть чинно, держать ручки на брюшке, а на этих еще тоненьких «ручках» уж отросли громадные, угловатые кулаки. Не знали, бедные, куда деться, как сжаться, краснели, пыхтели и потели, пока Татьяна Марковна, частию из жалости, частию оттого, что от них в комнате было и тесно, и душно, и «пахло севрюгой», как тихонько выразилась она Марфиньке, не выпустила их в сад, где они, почувствовав себя на свободе, начали бегать и скакать, только прутья от кустов полетели в стороны, в ожидании, пока позовут завтракать. Райский вошел в гостиную после всех, когда уже скушали пирог и приступили к какому-то соусу. Он почувствовал себя в том положении, в каком чувствует себя приезжий актер, первый раз являясь на провинциальную сцену, предшествуемый толками и слухами. Всё вдруг смолкло и перестало жевать, и всё устремило внимание на него. – Внук мой, от племянницы моей, покойной Сонички! – сказала Татьяна Марковна, рекомендуя его, хотя все очень хорошо знали, кто он такой. Кое-кто привстал и поклонился, Нил Андреич благосклонно смотрел, ожидая, что он подойдет к нему, барыни жеманно начали передергиваться и мельком взглядывать в зеркало. Молодые чиновники в углу, завтракавшие стоя, с тарелками в руках, переступили с ноги на ногу; девицы неистово покраснели и стиснули друг другу, как в большой опасности, руки; четырнадцатилетние птенцы, присмиревшие в ожидании корма, вдруг вытянули от стены до окон и быстро с шумом повезли назад свои скороспелые ноги и выронили из рук картузы. Райский сделал всем полупоклон и сел подле бабушки, прямо на диван. Общее движение. – Эк, плюхнул куда! – шепнул один молодой чиновник другому, – а его превосходительство глядит на него… – Вот Нил Андреич, – сказала бабушка, – давно желал тебя видеть… он – его превосходительство – не забудь, – шепнула она. – Кто эта барынька: какие славные зубы и пышная грудь? – тихо спросил Райский бабушку. – Стыд, стыд, Борис Павлыч: горю! – шептала она. – Вот, Нил Андреич, – сказала она. – Борюшка давно желал представиться вам… Райский открыл было рот, чтоб возразить, но Татьяна Марковна наступила ему на ногу. – Что же не удостоили посетить старика: я добрым людям рад! – произнес добродушно Нил Андреич. – Да ведь с нами скучно, не любят нас нынешние: так ли? Вы ведь из новых? Скажите-ка правду. – Я не разделяю людей ни на новых, ни на старых, – сказал Райский, принимаясь за пирог. – А ты погоди есть, поговори с ним, – шептала бабушка, – успеешь! – Я буду и есть, и говорить, – отвечал вслух Райский. Бабушка сконфузилась и сердито отвернула плечо. – Не мешайте ему, матушка, – сказал Нил Андреич, – на здоровье, народ молодой! Так как же вы понимаете и принимаете людей, батюшка? – обратился он к Райскому, – это любопытно! – А смотря по тому, какое они впечатление на меня делают, так и принимаю! – Похвально! Люблю за правду! Ну, как вы, например, меня понимаете? – Я вас боюсь. Нил Андреич с удовольствием засмеялся. – Чего же, скажите? Я позволяю говорить откровенно! – сказал он. – Чего боюсь? вот видите… – «Ваше превосходительство», – подсказала бабушка, но Райский не слушал. – Вы, говорят, журите всех: кому-то голову намылили, что у обедни не был, бабушка сказывала… Татьяна Марковна так и не вспомнилась. Она даже сняла чепец и положила подле себя: ей вдруг стало жарко. – Что ты, что ты, Борис Павлыч, – на меня!.. – останавливала она. – Не мешайте, не мешайте, матушка! Слава Богу, что вы сказали про меня: я люблю, когда обо мне правду говорят! – вмешался Нил Андреич. Но бабушка была уж сама не своя: она не рада была, что затеяла позвать гостей. – Точно, журю: помнишь? – сказал он, обратясь к дверям, где толпились чиновники. – Точно так, ваше превосходительство! – проворно отвечал один, выставив ногу вперед и заложив руки назад, – меня однажды… – А за что? – Был одет пестро… – Да, в воскресенье пожаловал ко мне от обедни: за это спасибо – да уж одолжил! Вместо фрака какой-то сюртучок на отлете… – Не этакий ли, что на мне? – спросил Райский. – Да, почти: панталоны клетчатые, жилет полосатый – шут шутом! – А тебя журил? - обратился он к другому. – Был грех, ваше превосходительство, – говорил тот, скромно склоняя и гладя рукой голову. – А за что? – За папеньку тогда… – Да, вздумал отца корить: у старика слабость – пьет. А он его усовещивать, отца-то! Деньги у него отобрал! Вот и пожурил: и что ж, спросите их: благодарны мне же! Чиновники, при этой похвале, от удовольствия переступили с ноги на ногу и облизали языком губы. – Я спрашиваю вас: к добру или к худу? А послушаешь: «Всё старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой! » – продолжал Тычков, – дай волю – они бы и того… готовы нас всех заживо похоронить, а сами сели бы на наше место, – вот ведь к чему всё клонится! Как это по-французски есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? – обратился он к одной барыне. – Ote-toi de l& #224; pour que je m’y mette…1 – сказала она. – Ну да, вот чего им хочется, этим умникам в кургузых одеяниях! А как эти одеяния называются по-французски, Наталья Ивановна? – спросил он, обратясь опять к барыне и поглядывая на жакетку Райского. – Я не знаю! – сказала она с притворной скромностью. – Ой, знаешь, матушка! – лукаво заметил Нил Андреич, погрозя пальцем, – только при всех стыдишься сказать. За это хвалю! – Так изволите видеть: лишь замечу в молодом человеке этакую прыть, – продолжал он, обращаясь к Райскому, – дескать, «я сам умен, никого и знать не хочу» – и пожурю, и пожурю, не прогневайтесь! – Точно что не к добру это всё новое ведет, – сказал помещик, – вот хоть бы венгерцы и поляки бунтуют: отчего это? Всё вот от этих новых правил! – Вы думаете? – спросил Райский. – Да-с, я так полагаю: желал бы знать ваше мнение… – сказал помещик, подсаживаясь поближе к Райскому, – мы век свой в деревне, ничего не знаем, поэтому и лестно послушать просвещенного человека… Райский с иронией поклонился слегка. – А то прочитаешь в газетах, например, вот хоть бы вчера читал я, что шведский король поселил город Христианию, и не знаешь, что этому за причина? – А вам это интересно знать? – Зачем же пишут об этом, если королю не было особой причины посетить Христианию?.. – Не было ли там большого пожара: этого не пишут? – спросил Райский. Помещик, Иван Петрович, сделал большие глаза. – Нет, о пожаре не пишут, а сказано только, что «его величество посетил народное собрание». Тит Никоныч и советник палаты переглянулись и усмехнулись. После этого замолчали. – Еще я хотел спросить вот что-с, – начал тот же гость, – теперь во Франции воцарился Наполеон… – Так что же? – Ведь он насильно воцарился… – Как насильно: его выбрали… – Да что это за выборы! Говорят, подсылали солдат принуждать, подкупали… Помилуйте, какие это выборы: курам на смех! – Если отчасти и насильно, так что же с ним делать? – с любопытством спросил Райский, заинтересовавшись этим деревенским политиком. – Как же это терпят все, не вооружатся против него? – Попробуй! – перебил Нил Андреич, – ну-ка: как? – Собрать бы со всех государств армии да и пойти, как на покойного Бонапарта… Тогда был Священный союз… – Вы бы представили план кампании, – заметил Райский, – может быть, и приняли бы… – Куда мне! – скромно возразил гость, – я только так, из любопытства… Вот теперь я хотел спросить еще вас… – продолжал он, обращаясь к Райскому. – Почему же меня? – Вы столичный житель, там живете у источника, так сказать… не то, что мы, деревенские… Я хотел спросить: теперь турки издревле притесняют христиан, жгут, режут, а женщин… того… – Ну, смотри, Иван Петрович, ты договоришься до чего-нибудь… вон уж, Настасья Петровна покраснела… – вмешался Нил Андреич. – Что вы, ваше превосходительство… отчего мне краснеть? Я и не слыхала, что говорят… – сказала бойко одна барыня, жеманно поправляя шаль. – Плутовка! – говорил Нил Андреич, грозя ей пальцем, – что, батюшка, – обратился он к священнику, – не жаловалась ли она вам на исповеди на мужа, что он… – Ах, что вы, ваше превосходительство! – торопливо перебила дама. – То-то, то-то! Ну что ж, Иван Петрович: как там турки женщин притесняют? Что ты прочитал об этом: вон Настасья Петровна хочет знать? Только смотри, не махни в Турцию, Настасья Петровна! Иван Петрович с нетерпением ждал, когда кончит Нил Андреич, и опять обратился к Райскому, к которому, как с ножом, приступал с вопросами. – Так я вот хотел спросить вас: отчего это не уймут турок?.. – Женщины-то за них очень заступаются! – шутил благосклонно Нил Андреич, – вон она – первая… Он указал на ту же барыню. – Ах, Татьяна Марковна… что это его превосходительство для праздника нынче?.. Она притворно конфузилась. – Я вот хотел спросить вас, отчего это все не восстанут на турок, – приставал Иван Петрович к Райскому, – и не освободят Гроба Господня? – Я, признаюсь вам, мало думал об этом, – сказал Райский, – но теперь обращу особенное внимание, и если вы мне сообщите ваши соображения, то я всячески готов содействовать к разрешению восточного вопроса… – Вот позвольте к слову спросить, – живо возразил гость, – вы изволили сказать «восточный вопрос», и в газетах поминутно пишут «восточный вопрос»: какой это «восточный вопрос»? – Да вот тот самый, что вы мне сделали сейчас о турках. – Так… – задумчиво сказал он. – Да вопроса никакого нет! – Теперь всё «вопросы» пошли! – сиплым голосом вмешался полнокровный полковник, – из Петербурга я получил письмо от нашего полковника адъютанта: и тот пишет, что теперь всех занимает «вопрос» о перемене формы в армии… Замолчали. – Или, например, Ирландия! – начал Иван Петрович с новым одушевлением, помолчав, – пишут, страна бедная, есть нечего, картофель один, и тот часто не годится для пищи… – Ну-с, так что же? – Ирландия в подданстве у Англии, а Англия страна богатая: таких помещиков, как там, нигде нет. Отчего теперича у них не взять хоть половину хлеба, скота да и не отдать туда, в Ирландию? – Что это, брат, ты проповедуешь: бунт? – вдруг сказал Нил Андреич. – Какой бунт, ваше превосходительство… Я только из любопытства. – Ну, если в Вятке или Перми голод, а у тебя возьмут половину хлеба даром, да туда?.. – Как это можно! Мы – совсем другое дело… – Ну, как услышат тебя мужики? – напирал Нил Андреич, – а? тогда что? – Ну, не дай Боже! – сказал помещик. – Сохрани Боже! – сказала и Татьяна Марковна. – Они и теперь, еще ничего не видя, навострили уши! – продолжал Нил Андреич. – А что? – с испугом спросила Бережкова. – Да вон, о воле иногда заговаривают. Губернатор получил донесение, что в селе у Мамыщева не покойно… – Сохрани Бог! – сказали опять и помещик, и Татьяна Марковна. – Правду, правду говорит его превосходительство! – заметил помещик. – Дай только волю! дай только им свободу, ну и пошли в кабак, да за балалайку: нарежется и прет мимо тебя, и шапки не ломает! – Начинается-то не с мужиков, – говорил Нил Андреич, косясь на Райского, – а потом зло, как эпидемия, разольется повсюду. Сначала молодец ко всенощной перестанет ходить: «скучно, дескать», а потом найдет, что по начальству в праздник ездить лишнее: «это, говорит, «”олопство”», а после в неприличной одежде на службу явится, да еще бороду отрастит (он опять покосился на Райского) – и дальше, и дальше, – и дай волю, он тебе втихомолку доложит потом, что и Бога-то в небе нет, что и молиться-то некому!.. В зале сделалось общее движение. – Да, да, это правда: был у соседа такой учитель, да еще подивитесь, батюшка, из семинарии! – сказал помещик, обратясь к священнику. – Смирно так шло всё сначала: шептал, шептал, кто его знает что, старшим детям – только однажды девочка, сестра их, матери и проговорись: «Бога, говорит, нет, Никита Сергеич от кого-то слышал». Его к допросу: «Как Бога нет: как так? » Отец к архиерею ездил: перебрали тогда всю семинарию… – Да, помню, – сказал священник, – нашли запрещенные книги. – Ну, вот видите! – Скажите на милость, – обратился опять Иван Петрович к Райскому, – отчего это всё волнуются народы? – Какие народы? – Да вот хоть бы индейцы: ведь это канальи всё, не христиане, сволочь, ходят голые, и пьяницы горькие: а страна, говорят, богатейшая, ананасы, как огурцы, растут… Чего им еще надо? Райский молчал. На него находила уже хандра. «Какой гнусный порок – эта славянская добродетель – гостеприимство! – подумал он, – каких уродов не встретишь у бабушки! » И прочие молчали, от лени говорить после сытного завтрака. Говорил за всех Иван Петрович. – А вот теперь Амур там взяли у китайцев; тоже страна богатая – чай у нас будет свой, некупленный: выгодно и приятно… – начал он опять свое. – Ну, брат, Иван Петрович: всю воду в решете не переносишь… – заметил Тычков. – Я только из любопытства: хотел с ними наговориться, они в столице живут… Теперь опять пишут, что римский папа… В это время из залы с шумом появилась Полина Карповна, в кисейном платье, с широкими рукавами, так что ее полные белые руки видны были почти до плеч. За ней шел кадет. – Какая жара! Bonjur, bonjur, – говорила она, кивая на все стороны, и села на диван подле Райского. – Тут нам тесно! – сказал Райский и пересел на стул рядом. – Non, nоn, nе vous d& #233; rangez pas, 1 – удерживала она, но не удержала. – Какая скука! – успела она шепнуть ему, – у вас так много гостей, а я хотела бы видеть вас одного… – Зачем? – спросил он вслух, – дело есть? – Да, дело! – с улыбкой и шепотом старалась она говорить. – Какое же? – А портрет? – Портрет, какой портрет? – А мой! Вы обещали рисовать: забыли – ingrat! 1 – А! Далила Карповна! – протяжно воскликнул Нил Андреич, – здравствуйте, как поживаете? – Здравствуйте! – сухо сказала она, стараясь отвернуться от него. – Что ж не подарите меня нежным взглядом? Дайте полюбоваться лебединой шейкой… В толпе у дверей послышался смех, дамы тоже улыбались. – Грубиян: сейчас глупость скажет!.. – шептала она Райскому. – Что брезгаете старым, а как посватаюсь? Чем не жених – или стар? Генеральша будете… – Не льщюсь этой почестью… – сказала она, не глядя на него. – Bonjur, Наталья Ивановна: где вы купили такую миленькую шляпку: у m-me Pichet? – Это муж из Москвы выписал, – сказала Наталья Ивановна, робко взглянув на Райского, – сюрприз… – Очень, очень мило! – Да взгляните же на меня: право, посватаюсь, – приставал Нил Андреич, – мне нужна хозяйка в доме, скромная, не кокетка, не баловница, не охотница до нарядов… чтобы на другого мужчину, кроме меня, и глазом не повела… Ну а вы у нас ведь пример… Полина Карповна будто не слыхала, она обмахивалась веером и старалась заговорить с Райским. – Вы у нас, – продолжал неумолимый Нил Андреич, – образец матерям и дочерям: в церкви стоите, с образа глаз не отводите, по сторонам не взглянете, молодых мужчин не замечаете… Смех у дверей раздался громче, и дамы гримасничали, чтоб скрыть улыбку. Татьяна Марковна постаралась было замять атаку Нила Андреича на ее гостью. – Пирога скушайте, Полина Карповна, – я вам положу! – сказала она. – Merci, merci, нет, я только что завтракала! Но это не помогло. Нил Андреич возобновил нападение. – А одеваетесь монахиней: напоказ плеч и рук не выставляете… ведете себя сообразно вашим почтенным летам… – говорил он. – Что это вы ко мне привязались! – сказала Полина Карповна, – est-il b& #234; te, grossier? 1 – обратилась она к Райскому. – Да, да, «парлеву франсе…» – перебил Тычков, – жениться, сударыня, хочу, вот и привязался: а мы с вами пара! – Едва ли вам найдется кто под пару! – отозвалась Крицкая, не глядя на него. – А как же не пара, позвольте-ка: я был еще коллежским асессором, когда вы выходили замуж за покойного Ивана Егорыча. А этому будет… – Какая жара – on & #233; touffe ici: allons au jardin! 2 Мишель, дайте мантилью!.. – обратилась она к кадету. В эту минуту показалась Вера. Все встали, окружили ее, и разговор принял другое направление. Райскому надоела вся эта сцена и эти люди, он собирался уже уйти, но с приходом Веры у него заговорила такая сильная «дружба», что он остался, как пригвожденный к стулу. Вера мельком оглядела общество, кое-где сказала две-три фразы, пожала руки некоторым девицам, которые уперли глаза в ее платье и пелеринку, равнодушно улыбнулась дамам и села на стул у печки. Чиновники охорашивались, Нил Андреич с удовольствием чмокнул ее в руку, девицы не спускали с нее глаз. Марфинька не сидела на месте: она то нальет вина кому-нибудь, то попотчует закуской или старается занять разговором своих приятельниц. – Вера Васильевна! – сказал Нил Андреич, – заступитесь вы, красавица моя, за меня! – Разве вас обижают? – Как же не обижают! Далила… нет – Пелагея Карповна. – Impertinent! 3 – громким шепотом сказала Крицкая, поднимаясь с места и направляясь к двери. – Куда, Полина Карповна: а пирог? Марфинька, удержи! Полина Карповна! – останавливала Татьяна Марковна. – Нет, нет, Татьяна Марковна: я всегда рада и благодарна вам, – уже в зале говорила Крицкая, – но с таким грубияном никогда не буду, ни у вас, нигде… Если б покойный муж был жив, он бы не смел… – Ну, не сердитесь на старика: он не от злого сердца; он почтенный такой… – Нет, нет; прошю, пустите – я приеду в другой раз, без него… Она уехала в слезах, глубоко обиженная. В гостиной все были в веселом расположении духа, и Нил Андреич, с величавою улыбкой, принимал общий смех одобрения. Не смеялся только Райский, да Вера. Как ни комична была Полина Карповна, грубость нравов этой толпы и выходка старика возмутили его. Он угрюмо молчал, покачивая ногой. – Что, прогневалась, уехала? – говорил Нил Андреич, когда Татьяна Марковна, видимо озабоченная этой сценой, воротилась и молча села на свое место. – Ничего, скушает на здоровье! – продолжал старик, – не ходи раздетая при людях: здесь не баня! Дамы потупили глаза, девицы сильно покраснели и свирепо стиснули друг другу руки.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|