Грубые просчеты Гранди и Бисмарка
Как ни бурны были заседания 23 и 28 октября, все-таки накал политических страстей достиг апогея только на пленуме комитета 4 ноября. В этот день обсуждались жалобы Германии, Италии и Португалии на нарушение соглашения о невмешательстве со стороны СССР. Каждая из трех фашистских держав направила в комитет особую ноту с обвинением Советского Союза в нарушении названного соглашения. Каждая из фашистских держав лезла из кожи вон, чтобы показать, будто бы ее протест основан на сведениях, добытых ею самостоятельно и не имеющих ничего общего с источниками двух других дружественных ей государств. Им казалось, что так будет убедительнее для членов комитета. Однако эту игру фашистской тройки очень быстро разоблачила и сорвала советская сторона. Нам сразу бросилось в глаза почти точное совпадение целого ряда обвинений против СССР и даже формулировок во всех трех нотах, особенно в германской и итальянской. На послеобеденном заседании я прямо заявил: — Изучение германской, итальянской и португальской нот, а также обстоятельства их представления создают у меня впечатление, что духовным отцом всех этих утверждений, направленных против Советского правительства, является представитель Италии и что два других правительства широко использовали его не слишком-то достоверные источники{23}. [57] Бисмарк и Кальхейрос пытались голословно опровергать правильность моего заключения, но, когда на следующем заседании 12 ноября я вновь повторил свою догадку, Гранди, не отличавшийся особой выдержкой и осторожностью, с каким-то почти мальчишеским озорством воскликнул: — Что ж, я очень горд моими сыновьями!{24} Но гордиться-то, собственно, было нечем. Выдвинутые против СССР обвинения поражали своею неопределенностью. Даже лорд Плимут, который отнюдь не питал симпатий к СССР, был шокирован слабостью представленного фашистами материала и прямо заявил, что он не видит «достаточно точных доказательств или фактов, которые позволяли бы сделать вывод о нарушении соглашения о невмешательстве»{25}.
Самым ярким свидетельством легкомыслия, с которым составлялись обвинительные ноты фашистских держав, может служить жестокий спор о двух советских судах «Нева» и «Кубань», разыгравшийся на заседаниях 4 и 12 ноября. Этот спор имел свою предысторию. С самого начала испанского конфликта широкие массы советского народа твердо и решительно встали на сторону испанской демократии. Уже 5 августа 1936 года в Москве на Красной площади под председательством главы ВЦСПС H. M. Шверника состоялся огромный митинг сочувствия Испанской республике, а вслед за тем работницы «Трехгорки» обратились ко всем членам советских профсоюзов с горячим призывом открыть денежные сборы в пользу испанских женщин и детей. Деньги полились рекой и в короткое время составилась очень большая сумма. На них закупались продовольствие и одежда. Эти подарки для Испании были затем погружены на суда «Нева» и «Кубань», которые в конце сентября — начале октября благополучно доставили их в испанский порт Аликанте. И вот в германской обвинительной ноте оказались два таких пункта: «Обвинение 6. 25 сентября русский пароход «Нева» прибыл в порт Аликанте. Это судно везло шкуры, оружие и амуницию, все закамуфлированные, как продовольственные припасы. Кроме того, на [58] — борту его находились 12 летчиков, которые затем направились в Мадрид». «Обвинение 7. 4 октября в тот же порт под русским флагом прибыл пароход «Кубань», который привез пищевые продукты и амуницию»{26}. По этому поводу Плимут заметил: — Погрузка названных судов в советских портах и их разгрузка в испанском порту происходили на глазах тысяч людей... В испанском порту эти суда стояли среди иностранных военных судов, в том числе германских и итальянских, и самая разгрузка производилась среди бела дня. При таких условиях просто невероятно, чтобы с них «тайно» могла быть разгружена амуниция без того, чтобы никто этого не заметил. А между тем германские и итальянские утверждения не подкрепляются никакими свидетельскими показаниями{27}.
Бисмарк пытался рассеять сомнения Плимута. Он заявлял, что свидетельские показания есть, но свидетелей нельзя назвать из опасения за их жизнь. Гранди поддержал своего немецкого коллегу, сказав, что командир и офицеры итальянского крейсера «Вераццано», находившегося в тот момент в Аликанте, полностью подтверждают факт разгрузки оружия и амуниции с «Невы» и «Кубани». Я высмеял аргументы Бисмарка и Гранди и явно подорвал доверие к их словам. Тогда Гранди переключился на другой «галс» и ударился в область технико-морских доводов. Суть их сводилась к тому, что осадка «Невы» и «Кубани», когда они пришли в Аликанте, была очень велика — ниже ватерлинии, что такую осадку не. могли бы дать грузы продовольственного и ширпотребовского характера и что, стало быть, под пищевыми продуктами и одеждой находились пушки, танки и пулеметы. Я решительно возражал против утверждений Гранди, и не только возражал, но и приводил точные цифры и расчеты, из которых вытекала полная беспочвенность обвинений итальянского посла. Однако технико-морская аргументация последнего произвела известное впечатление на некоторых членов комитета (очевидно потому, что они в ней плохо разбирались), и швед [59] Пальмшерна, поляк Рачинский заговорили о необходимости как следует изучить все это. Стал колебаться и Плимут. Воспользовавшись возникшим замешательством, Бисмарк и Гранди предложили отложить обсуждение фашистских обвинений против СССР. Они чувствовали, что проваливаются. Надо было подобрать какие-то новые, более убедительные доказательства нарушения Советским Союзом соглашения о невмешательстве, а для этого требовалось время. Я решительно высказывался против всяких отсрочек и упрекнул комитет в том, что его работа нередко бывает похожа на кинокартину замедленного действия. После долгого и жаркого спора мне удалось наконец подорвать у членов комитета веру в технико-морскую премудрость Гранди. Когда комитет приступил к составлению коммюнике и Фрэнсис Хемминг хотел включить в текст слова Пальмшерна о необходимости разобраться в причинах большой осадки советских судов, сам шведский посланник, категорически воспротивился этому. Ему, как видно, было неловко предстать перед мировым общественным мнением в одной компании с Гранди и Бисмарком.
Советской стороне удалось дать вполне, удовлетворительные объяснения и по всем другим пунктам фашистских обвинений. Так что Плимуту в конечном счете пришлось заявить: — Обвинения не доказаны. Фашистская атака против СССР кончилась полным фиаско. В тот же день 4 ноября на заседаниях комитета произошли и еще два инцидента, крайне невыгодных для Германии, Италии и Португалии. Первый инцидент состоял в следующем. Отвечая на мои заверения, что «Нева» и «Кубань» доставили лишь продовольствие и одежду для испанских женщин и детей, Гранди с непередаваемым цинизмом заявил: — Обращение к общественному мнению цивилизованных стран со стороны людей, заинтересованных по тем или иным причинам извратить истину, всегда делается от имени женщин и детей. Если какая-либо держава осуществляет колониальную операцию, немедленно слышатся крики об уничтожении туземных женщин и [60] детей. Если самолеты испанских националистов производят военные операции, тотчас же утверждается, что их единственными жертвами являются женщины и дети демократической Испании. Если Советская Россия открывает подписку и посылает грузы в Испанию, то эти деньги и эти грузы предназначаются для женщин и детей... Читая советские заявления, можно подумать, что гражданская война в Испании в конечном счете является борьбой между мужчинами, находящимися под командой генерала Франко, и женщинами и детьми, которых Советская Россия приняла под свое материнское крыло...{28}
Такое выступление Гранди было несомненной тактической ошибкой. Все как-то сразу насторожились. В зале воцарилось напряженное молчание. Некоторые из членов комитета пожимали плечами и переглядывались. Мой сосед шведский посланник Пальмшерна обронил вполголоса: «Возмутительно!» Это его восклицание услышали многие и сочувственно закивали головами. Однако итальянский темперамент настолько увлек Гранди, что он ничего не замечал и продолжал свою филиппику против женщин и детей. Выступая в тот же день после обеда с ответом итальянскому послу, я начал свою речь так: — Нисколько не удивляюсь тому, что слышу из уст господина Гранди столь энергичные возражения против всего, напоминающего о гуманности. Он нашел что-то смешное даже в бомбардировке мадридских женщин и детей... Быть может, я ошибаюсь, но мне показалось, что господин Гранди одержим какой-то особой ненавистью к женщинам и детям и что он совершенно равнодушен к тем страданиям, которые женщины и дети сейчас переживают в Испании. Я не удивляюсь всему этому, ибо свирепость естественно вытекает из того «кредо», которое представляет господин Гранди, «кредо», проповедующего войну, и при том войну самого жестокого и омерзительного свойства. К нам не впервые приходит из его страны восхваление войны и проповедь пренебрежения к человеческой жизни и человеческим страданиям. В этом отношении Советское правительство и советские народы придерживаются взглядов, прямо противоположных [61] взглядам представителя Италии. Советский Союз стоит за мир, за мирную творческую работу, за создание счастливой и богатой жизни, за смягчение и конечное уничтожение всех ужасов, которым человечество подвержено в наши дни. Именно поэтому Советское правительство всегда преследовало и сейчас преследует политику мира, разоружения и принципов устава Лиги Наций. Это не значит, что Советский Союз не станет сражаться за защиту своей территории; разумеется, он будет крепко сражаться за нее; мало того, он достаточно подготовлен к такой борьбе. Но мы не прославляем войну, мы понимаем, что война — великое бедствие и что ужасы и страдания войны насколько возможно должны быть смягчены{29}. Мое выступление произвело впечатление на большинство членов комитета. Пальмшерна пожал мне руку, однако сделал это... под столом, так, чтобы никто не мог увидеть его жеста. Чувствовалось, что и некоторые другие участники заседания, несмотря на пропасть, разделявшую нас по многим вопросам, готовы последовать примеру шведского посланника... Второй инцидент, происшедший также 4 ноября, был несколько иного свойства. К тому времени положение на испанском фронте стало принимать весьма грозный характер. Генерал Мола по-прежнему был скован на Гвадарраме, но зато южная колонна фашистских сил, возглавляемая Франко, неудержимо двигалась к Мадриду и 3 ноября находилась всего лишь на расстоянии 15 километров от столицы. В этот день в Авиле состоялось совещание военных и гражданских руководителей мятежа, где было решено, что вступление франкистов в Мадрид должно состояться 7 ноября. Мятежники разработали подробную программу этого торжественного для них события. Из Вальядолида намечался выезд довольно громоздкого официального кортежа: 20 грузовиков с фалангистскими «барышнями», которым предстояло сразу же после восстановления в столице «порядка» раздавать кофе и булочки «пятой колонне»; затем 11 оркестров; далее, назначенный Франко фашистский мэр Мадрида со своими «советниками», гражданский губернатор, генеральный директор безопасности, шпики, полицейские, [62] охранники. А уже после того, спустя несколько часов, из своей ставки должен был выехать сам Франко в сопровождении генерального штаба и германо-итальянских представителей.
Мятежники выбрали и место для военного парада в Мадриде; была заготовлена сообразная случаю речь Франко. В конюшнях Алькоркона{30} уже стоял белый конь, на котором диктатор собирался въехать в столицу. Была даже заказана благодарственная служба в мадридском соборе. Словом, все, решительно все, подготовили мятежники к своему триумфальному вступлению в Мадрид. Эта обстановка, эти ожидания близкого торжества испанских фашистов (а заодно Гитлера и Муссолини) опьяняюще действовали на Гранди. И в конце послеобеденного заседания 4 ноября его итальянский темперамент еще раз сыграл с ним скверную шутку. Часов около шести дня я заметил, что один из секретарей итальянского посольства торопливо вошел в Локарнский зал с пачкой каких-то бумажек и стал протискиваться к своему шефу. Минуту спустя Гранди попросил слова и, размахивая полученными от секретаря бумажками, торжественно провозгласил: — Я не могу удержаться от того, чтобы не прочитать комитету телеграмму, которую получил только сейчас, во время нашего заседания. Она пришла ко мне из Рима, а мое правительство получило ее из Испании, и притом из самого достоверного источника. Советский представитель во время сегодняшних дискуссий многократно заявлял, что советские самолеты не участвуют в битвах под красным флагом испанских коммунистов. Я в состоянии самым убедительным образом опровергнуть его. Полученная мной телеграмма гласит: «Испанские национальные силы захватили четыре танка советского происхождения; один русский бомбардировщик был сбит вчера, третьего ноября, с командой из трех советских граждан, а четвертого ноября (то есть сегодня! — подчеркнул Гранди, подымая палец) испанские национальные силы захватили еще два русских военных самолета под управлением советских летчиков. Один из летчиков ранен, другой невредим»{31}. [63] — Полагаю, что все мы можем быть благодарны итальянскому представителю за столь свежие новости с фронта, — иронически заметил я. Гранди немедленно откликнулся: — Да, за новости с фронта, где ваших друзей бьют. Я резко отпарировал: — Rira bien qui rira le dernier{32}. Но сейчас мне хотелось бы подчеркнуть, что представитель Италии поразил нас весьма сенсационными новостями из Испании, полученными через Рим. Некоторые из этих новостей, самые свежие, чуть ли не о событиях, совершившихся всего лишь несколько минут назад. Разве самый факт получения столь свежих новостей не является доказательством исключительно тесных, интимных отношений, существующих между итальянским правительством и мятежниками? Что же касается вопроса о достоверности его новостей... гм... гм... это совсем другое дело... Думаю, что они могут оказаться не более достоверными, чем те сообщения, которые я сегодня уже разоблачил здесь, как заведомую ложь{33}. От меня не ускользнуло, что тогда, на заседании 4 ноября, мое восклицание «хорошо смеется тот, кто смеется последним» многим членам комитета показалось лишь хорошей миной при плохой игре. Некоторые даже иронически улыбались. Однако уже к следующему пленуму, состоявшемуся 12 ноября, пленуму, на котором были ликвидированы все «хвосты» по рассмотрению жалоб, настроения в комитете значительно изменились. Столь пышно разрекламированное фашистское наступление на Мадрид 7 ноября полностью провалилось. В самый последний момент героические защитники республики, поддержанные двумя интернациональными бригадами, остановили фашистов на пороге столицы. Фронт прошел по ее западным окраинам, да так и застыл на целых два с половиной года. Теперь иронические улыбки обратились в сторону Гранди, а по истечении некоторого времени они сменились даже открытыми насмешками над его бахвальством... [64] Заседание комитета 4 ноября невольно ассоциируется в моей памяти с именем Уинстона Черчилля. После прихода Гитлера к власти этот ярый враг коммунизма и Советского государства стал менять вехи. Он сразу почуял опасность для Британской империи со стороны германского фашизма. Будучи много умнее Невиля Чемберлена и Галифакса, Черчилль не верил в то, что эту опасность можно парировать, столкнув Германию с СССР. Как-то в разговоре со мной он сказал: — Невиль дурак... Он думает ехать верхом на тигре. Вот почему после 1933 года Черчилль сделался сторонником «возрождения Антанты первой мировой войны», то есть военного союза Англии, Франции и СССР. Его, конечно, коробило от мысли, что третьим членом этого союза теперь должно быть социалистическое государство, а не царская Россия, но ради спасения Британской империи он был готов проглотить и столь горькую пилюлю. В середине 1934 года Черчилль по собственной инициативе познакомился со мной и в дальнейшем всячески старался развивать наши отношения. 5 ноября, на другой день после вышеописанного заседания комитета, я был на завтраке у него и мы много говорили о текущих политических проблемах, о важности единого фронта Англии, Франции и СССР против опасности германской агрессии. Потом речь перешла на испанские события. По этому вопросу наши мнения резко разошлись. Черчилль был противником Испанской республики и явно сочувствовал Франко. Мы долго спорили с ним и даже разгорячились. Наконец Черчилль сказал: — Не стоит портить друг другу нервы... Нам нужно как можно больше единства в главном, основном вопросе, Гитлер одинаково опасен и для вас, и для нас... Черчилль затянулся сигарой и затем, выдохнув большой клуб дыма примирительно добавил: — Да и к чему спорить? Пройдет неделя — и весь этот неприятный испанский вопрос исчезнет со сцены... Вы видели сегодняшние газетные сообщения?.. Еще день, два, три, и Франко окажется в Мадриде, а тогда кто станет вспоминать об Испанской республике? Я усмехнулся и ответил: — В истории нашей гражданской войны, мистер Черчилль, бывали моменты, когда многим казалось, что для [65] большевиков все потеряно... И все-таки сегодня я имею честь беседовать с вами в качестве посла Союза Советских Социалистических Республик! Черчилль покачал головой и пробормотал что-то о большой разнице между Россией и Испанией... Ясно было, что его оценка перспектив испанской борьбы очень сходна с настроениями Гранди... Возвращаюсь, однако, к комитету по «невмешательству». Подводя итог первому месяцу моей работы в нем, я не имел оснований быть недовольным. Советской стороне, несмотря на крайне неблагоприятные условия (ведь, по существу, СССР был один против двадцати шести государств), удалось сорвать маску с лицемерной затеи капиталистических держав и разоблачить их заговор против Испанской республики. А это имело очень большое значение для мобилизации мирового общественного мнения в пользу испанской демократии! Советской стороне удалось также показать, что интерес СССР к испанским событиям вытекал не из каких-либо национально-эгоистических соображений, а диктовался лишь заботой о мире во всем мире. Советской стороне удалось, наконец, своими заявлениями от 7, 23 и 28 октября показать мировой общественности, что СССР никогда не примет участия в удушении испанской демократии, а, напротив, окажет ей всякую возможную помощь. И это твердое слово нашего правительства тут же было подтверждено конкретными действиями. Здесь же, мне думается, следует окончательно выяснить вопрос: отличалась ли чем-либо реальная позиция Советского правительства в августе 1936 года от того, к чему пришли мы в октябре того же года? Ответить на него можно немногими словами. Когда 25 августа наше правительство подписывало соглашение о невмешательстве, оно вполне искренне собиралось строго соблюдать его, но, конечно, при условии такого же строгого соблюдения своих обязательств другими державами (в первую очередь Германией и Италией). Правильность этой позиции не вызывала сомнений, поскольку мы непоколебимо верили, что при невмешательстве извне испанцы сумеют сами разрешить свой [66] внутренний спор без ущерба для дела мира и демократии. Сентябрь рассматривался нами как месяц испытания, и в течение этого месяца из СССР в Испанию не посылалось ни оружия, ни амуниции. Крики фашистских держав по поводу того, что советские самолеты и танки якобы оперировали в Испании уже в сентябре и октябре 1936 г., никак не соответствовали действительности. Однако, когда сентябрь прошел, а Германия и Италия при полной пассивности Англии и Франции во все возрастающем количестве продолжали снабжать Франко вооружением и «советниками», СССР вынужден был изменить свое первоначальное намерение. В октябре было решено оказать Испанской республике помощь оружием, и заявление, сделанное нами в комитете 7-го числа того же месяца, сигнализировало всем, кто подписал соглашение о «невмешательстве», что Советское правительство не желает играть роль простачка, которым пользуются для осуществления черного дела. И лишь в дни фашистской атаки на столицу Испании (то есть около 7-10 ноября) первые советские танки и первые советские самолеты были испытаны в боях под Мадридом. Когда Гранди на заседании 4 ноября читал телеграмму о захвате франкистами «русских бомбардировщиков», это была чистая ложь. Ни один советский самолет тогда еще не поднимался в испанское небо. А о «русских бомбардировщиках» в те дни вообще не могло быть и речи. Первые партии советских самолетов, доставленных в Испанию, состояли сплошь из истребителей. Советские бомбардировщики появились там значительно позднее. Главные действующие лица Прежде чем перейти к освещению дальнейшей истории комитета по «невмешательству», мне хочется остановиться на характеристике некоторых лиц, игравших в нем главные роли. Таковыми являлись девять человек, из которых составился так называемый подкомитет при председателе. Как я [67] уже рассказывал, этот подкомитет постепенно, шаг за шагом, подменял собой пленум комитета и в конце концов централизовал в своих руках всю деятельность последнего. Ясное представление о членах «большой девятки» облегчит читателю понимание всего того, о чем речь пойдет дальше. Начну с лорда Плимута. Это был кровный аристократ, род которого получил баронское звание еще в начале XVI века. Он в своем роду являлся пятнадцатым по счету бароном и был женат на дочери одиннадцатого из потомственных графов Вемисс. Окончив аристократическую школу в Итоне и затем Кембриджский университет, Плимут в качестве наследственного консерватора и одного из крупнейших помещиков страны (он владел 12 тысячами га земли) вышел на политическую дорогу: был членом лондонского муниципалитета, депутатом парламента, товарищем министра в нескольких ведомствах и, наконец, в 1936 году стал заместителем министра иностранных дел. Высокий, плечистый блондин, лет пятидесяти, с большой головой, покрытой редкими блекло-желтыми волосами, со спокойно-респектабельным выражением лица. Плимут как бы воплощал в себе образ, обычно связываемый с понятием «лорд». Он обладал прекрасными манерами и изысканно-дипломатическим складом речи. Все его движения, жесты, повадки были исполнены благообразной торжественности. Вдобавок к этому Плимут отличался большой выдержкой: за все два с половиной года работы комитета я не помню ни одного случая, когда бы он вышел из себя и наговорил каких-либо резкостей (хотя поводов для того было достаточно). Однако в этом большом, импозантном и холеном теле жил небольшой, медлительный и робкий ум. Природа и воспитание сделали Плимута почти идеальным олицетворением английской политической посредственности, которая питается традициями прошлого и заповедями стертого пятака. В качестве председателя комитета Плимут представлял собой совершенно беспомощную и часто комическую фигуру. Правда, он умел, сделав серьезно-бесстрастную мину, суммировать в гладких фразах итоги прений (сказывался продолжительный парламентский опыт) и был бы, несомненно, хорошим руководителем какой-либо солидной и спокойной комиссии по рассмотрению вопроса об открытии нового университета или по размежеванию границ между двумя провинциями. Однако комитет по «невмешательству» в испанские дела меньше всего напоминал такую комиссию. Это была не тихая заводь, а стремительно мчащийся по камням поток. На каждом шагу таились опасности. Неожиданные ходы и контрходы членов комитета то и дело создавали критические ситуации. Даже в Лиге Наций — этом первенце новой, демократизированной дипломатии — не было ничего подобного. Председателю комитета чуть не на каждом заседании приходилось сталкиваться с взрывами политических мин, с настоящими дипломатическими бурями. От него требовались быстрота, сообразительность и гибкость мысли, умение вовремя предложить приемлемый для сторон компромисс. А у Плимута ничего этого не было. Не удивительно, что он часто попадал в чрезвычайно тяжелое положение, и тогда... Впрочем, я лучше нарисую типичную картинку. В порядке дня стоит какой-либо острый вопрос. Разгорается жаркая дискуссия. Мнения советского и фашистских [69] представителей прямо противоположны. Представители так называемых «демократических» держав колеблются. Как председателю, Плимуту надо занять какую-то позицию и повести за собой большинство членов комитета. Но Плимут не знает, «а что решиться. На его лице изображается мучительное недоумение. Он обращается к своим советникам — Фрэнсису Хеммингу, сидящему слева, и Робертсу, сидящему справа. Между ними начинается какая-то торопливая консультация шепотом. Рекомендации советников оказываются разными, нередко даже противоположными, ибо, как я уже упоминал, Хемминг сочувствовал испанской демократии, а Роберте был сторонником Франко. Растерянность на лице Плимута возрастает, он то краснеет, то бледнеет и, наконец, приняв сурово-бесстрастный вид, торжественно изрекает: — Заседание откладывается! Таков был обычный прием Плимута во всех затруднительных случаях. Надо ли удивляться, что комитет и подкомитет на протяжении всего времени своего существования очень напоминали судно без капитана. Иного типа человеком был представитель Франции Шарль Корбен. Этот католик по убеждениям, юрист по образованию и профессиональный дипломат по опыту работы к своим шестидесяти годам прошел разностороннюю дипломатическую практику в Париже, Мадриде, Риме, Брюсселе и с 1933 года занимал высокий пост французского посла в Лондоне. Ходили слухи, что в прошлом он пережил тяжелую личную драму и после того навсегда остался холостяком. Не знаю, насколько это было верно, но не подлежал сомнению факт, что в Лондоне с ним не было официальной жены. На приемах во французском посольстве в качестве хозяйки всегда выступала жена первого секретаря. По внешности Корбен мало походил на типичного француза. Шатен с проседью, с гладко выбритым лицом и спокойными серо-стальными глазами, он скорее напоминал потомка викингов. Движения у Корбена были неторопливые, уверенные, голос глуховато-ровный, с покашливаниями, эмоции крепко заперты в дипломатическом футляре. Никогда, даже в моменты наибольшего [70] раздражения, он не повышал тона и не забывал правил хорошего поведения. Выступал Корбен в комитете обычно по-французски, хотя вполне свободно владел английским языком. Всегда блокировался с Плимутом (что вполне соответствовало позиции Англии и Франции в испанском вопросе), но его линия была более ясной и последовательной, чем линия председателя. Корбен считал, что война в Испании является досадным осложнением для Франции, и если ее нельзя сразу ликвидировать, то необходимо, по крайней мере, всячески приглушать, любыми мерами способствовать скорейшему окончанию боевых действий. Приведет ли это к победе демократии, или к победе фашизма, или к какому-либо компромиссу между ними, Корбена мало интересовало. Он заботился лишь о том, чтобы события в Испании перестали путать дипломатические карты Парижа. Французский посол принадлежал к той многочисленной в 30-х годах школе западных дипломатов, которые, отказавшись от концепций большой, дальновидной (хотя бы и буржуазной) политики, всецело погрязали в тине мелкой, повседневной политической возни. Такую линию Корбен вел все время, из заседания в заседание, при обсуждении каждого конкретного вопроса, встававшего перед комитетом или подкомитетом. Сейчас, в свете исторической перспективы, становится особенно ясным, что Корбен, как представитель Франции, несет никак не меньшую ответственность, чем Плимут, за ту близорукую, позорную линию поведения, которую проводили тогда «демократические» державы в отношении Испанской республики. Судьба жестоко покарала Корбена за его политические грехи: когда в 1940 году «200 семей» предали Францию и топот германских батальонов огласил улицы Парижа, Корбен перестал быть французским послом в Англии. Он не вернулся на родину, оккупированную врагом, а уехал куда-то в изгнание. Я видел Корбена перед его отъездом из Лондона. Это был совсем сломленный человек, сразу как-то состарившийся, поблекший и поникший. Вскоре после окончания второй мировой войны он умер... Очень колоритна фигура представителя Бельгии барона Картье де Маршьена. Это — типичный дипломат [71] «старой школы». Ему было далеко за шестьдесят, и голову его венчала густая шапка седых волос. Красочнее всего Картье выглядел на больших официальных приемах. В полной парадной форме, с лентой через плечо, с пышными седыми усами и моноклем в глазу, он казался соскочившим прямо с картинки XIX века, изображающей иностранного посла. Картье был женат на богатой американке, женщине грубой и вульгарной, которая в разговорах с дипломатическими дамами без всякого стеснения заявляла: — Я бы ни за что не вышла замуж за моего Картье, если бы он не был бароном. Картье слыл добродушным и любезным человеком. Он всегда был готов помочь нуждающемуся (независимо от того, выступал ли в роли нуждающегося отдельный человек или целая страна), но только если это не представляло для него никакой трудности. Зато, когда возникали какие-то затруднения, Картье даже не пытался преодолеть их, а лишь безнадежно разводил руками, точно хотел сказать: — Я бы и рад что-нибудь сделать, но, вы сами видите, это невозможно. Голова у Картье была совсем пустая. Конечно, хорошие манеры и долгая дипломатическая тренировка позволяли ему в обычной обстановке до известной степени скрывать это. Однако, когда бельгийскому послу приходилось сталкиваться с действительно серьезными проблемами, истинное лицо его выявлялось сразу же. Так было и в комитете по «невмешательству». Надо прямо сказать, Картье он очень не нравился. Не потому, что барон сочувствовал испанской демократии — совсем нет! Бельгийский посол куда больше симпатизировал Франко. Комитет не нравился Картье по совершенно другим соображениям: участие в этом органе так не походило на любезные его сердцу методы старой дипломатии, там так часто требовалось занять вполне определенную позицию в спорном вопросе, да еще при дневном свете, перед лицом мирового общественного мнения! Вся натура, все воспитание Картье протестовали против этого. Но волею обстоятельств Картье все-таки приходилось сидеть за столом комитета и даже состоять в подкомитете при председателе. [72] Впрочем, он очень скоро нашел весьма простой выход из затруднительного положения: какие бы ни шли на заседании дебаты, Картье молча рисовал в своем блокноте каких-то чертиков. Обычно за этим занятием его очень быстро смаривал сон. Барон склонял голову на руку и начинал с присвистом посапывать носом. Когда же дело доходило до голосования, Роберте, сидевший рядом с Картье, осторожно трогал его за рукав. Бельгийский посол просыпался, смущенно дергал головой, точно не понимая, где он находится, и, нескладно размахивая ладонями, восклицал: — Прошу повторить еще раз! Я должен прочистить свою голову! Я не могу так быстро решить!.. Кончалось дело тем, что Картье всегда голосовал вместе с Плимутом и Корбеном. По-своему примечателен был и представитель Швеции барон Эрик Пальмшерна. Невысокого роста, брюнет, с живыми движениями и черными, слегка вьющимися волосами, в которых кое-где поблескивали серебряные нити, он скорее походил на француза или итальянца, чем на скандинава. Лицо приятное, вдумчивое, но слишком нервное, а в глазах бегал какой-то странный огонек. В молодости шведский посланник служил во флоте и примыкал к социал-демократической партии. С годами стал политически «линять» и в дни моего знакомства с ним в Лондоне считал себя человеком, сочувствующим «всему прогрессивному». Но социализм казался ему теперь слишком узким и догматичным, не охватывающим всей сложности и разнообразия жизни. Как-то он пригласил меня к себе на завтрак. Мы сидели за столом рядом и вели неторопливую беседу на разные темы. Вдруг Пальмшерна искоса поглядел на меня и спросил: — Вы, конечно, атеист? — Да, атеист, — ответил я, — и всегда таким был. — Я тоже был атеистом, — признался Пальмшерна, — однако жизненный опыт заставил меня пересмотреть взгляды моей молодости. Я тогда не придал этому разговору большого значения, но невольно вспомнил его, когда в конце 1937 года [73] в мои руки попала английская газета с объявлением о выходе книги шведского посланника. Заглавие книги было странное и интригующее — «Горизонты бессмертия». Я купил книгу и прочитал ее. Что же оказалось? То было собрание подробных записей спиритических бесед Пальмшерна. с «информаторами из потустороннего мира»! Не скрою, меня это потрясло и заставило как-то совсем по-новому посмотреть на моего шведского коллегу. Подумалось даже: «Вот оно, гиппократово лицо{34} буржуазного общества...» Как я уже отмечал раньше, за столом комитета Пальмшерна был моим соседом и во время заседаний мы нередко обменивались с ним мнениями и замечаниями. Его настроения имели в то время либерально-антифашистское направление. Особенно возмущал шведского посланника Риббентроп, который с ноября 1936 года заменил в комитете князя Бисмарка. Чем дальше разворачивалась бесславная эпопея комитета, тем сильнее становилось негодование Пальмшерна. — Я никогда не думал, — не раз говаривал он, — что дипломатия может пасть так низко. Ведь то, что здесь делается, это сплошной фарс, надувательство, лицемерие. Меня тошнит, когда я слышу речи не только Риббентропа и Гранди, но и Плимута, и Корбена... Какой ужас! Какое безобразие!.. Однако, когда в ответ на эти ламентации я приглашал Пальмшерна помочь мне в борьбе против агрессоров, он пугался и отступал. Правда, за кулисами шведский посланник старался оказать мне посильную поддержку, и не только чисто моральную. Иногда он содействовал моей работе и полезной информацией. Но открыто выступить на моей стороне Пальмшерна не решался. Отчасти в том повинна была общая позиция шведского правительства в испанском вопросе, не желавшего вступать в конфликт с Германией. Отчасти же тут играли роль и собственные взгляды Пальмшерна: несмотря на свое возмущение поведением четырех западных держав, он все-таки никак не мог «принять» испанских демократов. Они казались ему «слишком красными». [74] В результате Пальмшерна все время колебался, путался, бросался из стороны в сторону, не умея взять в комитете твердой и последовательной линии. В 1938 году Пальмшерна вышел в отставку, но не вернулся в Швецию, а остался в Англии, возглавив какую-то шведско-британскую торговую компанию. В дипломатических кругах Лондона с улыбкой рассказывали об обстоятельствах, сопровождавших отставку шведского посланника. В 1937 году Пальмшерна достиг предельного возраста для дипломатических работников Швеции — 60 лет. Из этого общего правила для послов и посланников нередко делались исключения, и Пальмшерна, конечно, имел бы все шансы остаться представителем своей страны в Англии еще на несколько лет. Но... как раз в 1937 году вышла его книжка «Горизонты бессмертия», и шведское министерство иностранных дел испугалось. Испугалось не того, что принадлежность его посланника к спиритам может уронить престиж Швеции в глазах мирового общественного мнения, — нет! Такие опасения были ему чужды. Поводом для беспокойства в шведском министерстве иностранных дел послужило нечто иное. Там подумали: а что, если «потусторонние информаторы» беседуют с Пальмшерна и на дипломатические темы? Что, если они дают ему указания по различным политическим вопросам? Что, если эти указания потустороннего происхождения разойдутся с инструкциями шведского правительства по тем же вопросам? Кому тогда Пальмшерна отдаст предпочтение?.. Чтобы избежать риска, в Стокгольме решили соблюсти общее правило и, всячески позолотив пилюлю, дали посланнику в Лондоне отставку. Совсем другого склада был представитель,
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|