ГЛАВА 5. ДВА ПОСЛАННИКА
ГЛАВА 5. ДВА ПОСЛАННИКА
Качества желательные русскому посланнику в Париже. Желание Александра, чтобы он был недоступен влиянию салонов. – Выбор царя падает на графа Петра Толстого. – Достоинства и недостатки Толстого. – Графиня Толстая. – Граф покоряется своей судьбе, принимает назначение и уезжает в Париж. – Его инструкции относительно Востока и Пруссии. – Проезд через Мемель; чувства, внушенные ему прусским королем и королевой. – Милостивый и лестный прием Наполеона. – Наполеон отбирает у принца Мюрата дворец под помещение русского посольства. – Уклонение Толстого от милостивого внимания Наполеона и встреч с ним. – Ссора Толстого с Неем. – Пребывание в Фонтенбло. – Блеск императорского двора. – Мнение русских о французском официальном обществе; Толстой ищет развлечений в предместье Сен-Жермен, а члены его посольства – в Французской Комедии. – Предвзятая враждебность Толстого к Наполеону. – Он горячо приступает к прусскому вопросу. – Наполеон развивает разнообразные комбинации. – Он не отказывает России в Константинополе. – Толстой полагает, что угадал в нем намерение совершенно уничтожить Пруссию. – Его тревожные депеши. – Сцена, будто бы происшедшая между императором и королем Жеромом. – Дурное впечатление в Петербурге. – Объяснение с Савари. – Приезд Коленкура. – Торжественная аудиенция. – Обед в узком кругу у царя. – Важный разговор. – Первое появление Коленкура в свете. – Александр осыпает его почестями и вступает с ним в тесные дружеские отношения. – Задушевные беседы монарха; его расспросы о частной жизни Наполеона. – Благородный характер Коленкура, его преданность Александру не вредит его политической проницательности. – Он понимает опасность положения и откровенно указывает на нее своему повелителю. – Причины, вытекающие из понятий Александра о законах чести и интересах его государства, препятствуют ему согласиться на новую ампутацию Пруссии. – Возникновение польского вопроса; его первенство над всеми другими вопросами в отношениях между Францией и Россией. Причина, по которой царь не может отказаться от княжеств. – Первый кризис союза.
I
В то время, когда Наполеон, точно определив Коленкуру его роль и что и как он должен говорить, готовился назначить в его лице постоянного представителя при дружественном дворе, Александр опередил его на этом поприще международных отношений и утонченной предупредительности. Коленкур должен был отправиться 10 ноября, а 6-го граф Толстой уже представил в Фонтенбло свои верительные грамоты; он был назначен чрезвычайным посланником. В первый раз со времени революции русский явился во Францию в таком высоком звании. Прежде чем установить свой выбор, Александр, подобно Наполеону, испытал большие затруднения. Если задача привить в Петербурге тильзитский союз и сделать его плодотворным считалась одной из самых деликатных, какую только император французов мог поручить одному из своих подданных, то задача быть представителем царя при Тюльерийском дворе представляла ничуть не меньшие трудности. Действительно, их задачи были совершенно несходны, даже можно сказать, что для того, чтобы русский посланник имел во Франции успех, он должен был представлять полную противоположность, французскому посланнику в России. Следовало, чтобы французский. посланник был вполне светским человеком, и наоборот, необходимо было, чтобы русский не был бы таковым чересчур. Вместо того, чтобы завоевать симпатии салонов и руководить ими, он должен был избегать слишком частого их посещения. Действительно, если одной, из обязанностей нашего министра-резидента в Петербурге было привлечь на свою сторону аристократию страны и сблизить ее с Францией, то для русского посла в Париже слишком тесно сблизиться с обществом старого режима и подвергнуться его влиянию было бы величайшей опасностью. Отели предместья Сен-Жермен, где втихомолку собиралась светская оппозиция, охотно открывали свои двери иностранным министрам. Министры с удовольствием бывали там, тем более, что в этой среде их склонности, вкусы и предрассудки чувствовали себя как дома. В преобразованной столице они только здесь встречали тон и манеры, которые господствовали при их дворе и которым научила Европу прежняя Франция. Если бы русский уполномоченный позволил себе увлечься обаянием недовольного общества, он рисковал не понравиться императору; кроме того, он получил бы невыгодное понятие о новом режиме, смотрел бы на него глазами эмигранта, и его систематическое недоверие быстро ухудшило бы отношения между Россией и Францией. Недавний случай с графом Морковым, который своим поведением ускорил разрыв, сделавшись из-за своих частых посещений салонов и из-за интриг лично ненавистным Первому Консулу, служил в этом отношении прискорбным примером. Очевидно, нужно было опасаться, чтобы не повторились те же факты, тем более, что в русском дипломатическом корпусе не было ни одного вполне убежденного сторонника союза с Наполеоном.
За неимением посланника, взгляды которого отвечали бы его желаниям, Александр вынужден был остановиться на таком человеке, у которого послушание могло заменить личное убеждение. Эта мысль заставила его искать желаемое лицо между высшими чинами своей армии. Можно было думать, что военный, склонный по характеру своей деятельности к пассивному послушанию, не будет обсуждать своих инструкций, а будет исполнять их как приказание. Генерал-лейтенант граф Петр Толстой, брат фельдмаршала, по-видимому, представлял с этой стороны очень много гарантий. Большую часть своей службы он провел в армии. Его прошлое и его взгляды не позволяли считать его среди наших друзей. Но он никогда не принадлежал к политическим партиям, раздиравшим петербургское общество, и держался от них в стороне. Такая выдержка, по-видимому, обещала, что он сумеет хорошо держаться в Париже. Он трудно сходился с людьми, не располагал к себе, был суров с виду. Но при настоящих обстоятельствах не могли ли его недостатки превратиться в достоинства? Салоны тотчас же стали бы искать знакомства с приятным собеседником, с человеком блестящей внешности и, может быть, вполне завладели бы им. В этом отношении за Петра Толстого, по-видимому, можно было быть спокойным. При всем том его строгая военная выправка, репутация храброго воина, простые манеры и открытое лицо могли понравиться Наполеону, ненавидевшему больше всего интригу при дворе и в обществе. Быть может, этому суровому солдату лучше, чем профессиональному дипломату, удалось бы снискать доверие императора и установить с ним близкие отношения, лишь бы ему точно был намечен его путь.
Граф Толстой был в своем имении, когда получил предложение принять на себя обязанности посланника. Оно его расстроило, привело почти в отчаяние. Он колебался принять на себя эту должность и не смел отказаться: с одной стороны действовала привычка к повиновению, с другой – отвращение к тяжелому бремени, к которому он считал себя неспособным. Уверяют, что графиня, крайне враждебно относившаяся к Франции, умоляла его отказаться и что эта семейная оппозиция сильно смущала человека, привыкшего ко всякого рода послушанию. [241] В конце концов Толстой покорился своей участи и принял место посланника как службу по приказанию. В последних числах августа он приехал в Петербург и был официально назначен на пост в Париже: “Вот и приехал мой посланник, – сказал однажды царь Савари; – вы скоро его увидите. Это прекрасный человек; я ему безусловно доверяю и отправляю его к императору, как человека, которого считаю самым подходящим для него. Я буду говорить с вами откровенно (беря генерала за руку): вы один из наших друзей и должны оказать мне услугу. Мое величайшее желание, чтобы граф Толстой имел у вас успех; если он не понравится Императору, я буду чрезвычайно огорчен; мне будет крайне трудно его заместить. От вас, генерал, я жду, что вы замолвите о нем слово и поможете ему сразу же по приезде поставить себя так, чтобы не быть неприятным; похлопочите, чтобы он стал, насколько возможно, поближе к Императору. Я знаю, что по вашему этикету посланники могут быть приглашены на императорские охоты и маневры; признаюсь, я очень желал бы этого для графа Толстого, ибо во время охоты нередко бывает, что Император, думая о делах и желая заняться ими, покидает охотников. При таких обстоятельствах мой посланник может найти случай говорить с ним. Наконец, есть тысяча маленьких способов в этом роде, которые часто лучше скрепляют узы, чем все официальные приемы, которые только утомляют. Напишите же вашим товарищам и попросите их не отказать в их дружеском внимании к Толстому. Скажите Дюроку и Коленкуру, [242] что я очень советую моему посланнику почаще видеться с ними, и рассчитываю на них и на их дружбу с ним”.
Судя по предосторожностям, которые принимал царь, чтобы доставить Толстому благосклонный прием и заранее обеспечить ему хорошие отношения и добрые советы, легко понять, что его доверие к искусству посла далеко не было безгранично. Он выбрал Толстого за неимением лучшего, и, хотя надеялся, что особа графа не будет неприятна, отнюдь не хотел подвергать испытанию его таланты в качестве посредника. По мнению Александра, с Францией оставалось решить только один вопрос – вопрос об отношениях к Турции. Правда, он имел существенное значение, но до сих пор не было еще примера, чтобы важные переговоры велись одновременно при обоих заинтересованных дворах. Они хорошо идут и достигают цели только при условии, если они ведутся на одной только сцене и если все происходит между одним из правительств и уполномоченным представителем другого государства. Так как Александр приступил к восточному вопросу с Савари, то он рассчитывал, что наш посланник привезет ответ на его предложения и будет вполне посвящен в тайны Франции. Он был убежден, что соглашение состоится при посредничестве французского посла и что от его собственного агента не потребуется никакой инициативы. Инструкции Толстого отстали от событий, так как были даны до разрыва с Англией и до требований, которые Россия сочла себя вправе предъявить Франции после этого шага; по вопросу о турецких провинциях в них предписывалось посланнику говорить только намеками. Таким образом, наиболее существенное обсуждение было изъято из его ведения, и, по-видимому, его задача была значительно облегчена и упрощена. Единственные дела, по которым ему надлежало добиться решения, относились к выполнению статей договора, относящихся не к Востоку, а исключительно к эвакуации прусских провинций. [243]
По этому вопросу, как и по остальным, Александр не предвидел серьезных затруднений. Без сомнения, он был неприятно поражен слишком затянувшейся оккупацией Пруссии нашими войсками. Будучи чувствителен к ее страданиям и жалобам ее правительства, он искренне желал сократить первые и тем избавиться от вторых. При том, не зная еще о соотношении, которое император устанавливал между судьбами Силезии и княжеств, убежденный, что дело шло только о том, чтобы подвергнуть Пруссию на более или менее продолжительное время временной оккупации, он не хотел из-за этого ссориться с Наполеоном. Итак, хотя он и указал Толстому на очищение Пруссии, “как на вопрос, которому он придает громадное значение”, хотя он и поручал ему ускорить его своими настояниями, но в то же время предписал ему сохранять во всех поступках меру, совместимую с главной целью его миссии, состоявшей в том, чтобы скрепить согласие и доверие. [244] Очевидно, Толстой не прочел этой формально выраженной в его инструкциях оговорки или, по крайней мере, нарушив с самого начала принципы воинской дисциплины, решил совершенно пренебречь ею и исключительно обратил внимание на предшествовавшие ей строки. Хлопоты о восстановлении Пруссии казались ему наиболее крупным делом настоящего времени, единственным, истинно достойным его забот. Чуждый величественным мечтам, искушавшим Александра и Румянцева, он не испытывал на себе действия чарующего миража, которое обыкновенно восточные страны производят на русское воображение; то, что можно назвать восточной лихорадкой, его не затронуло. По его мнению, его родине угрожала страшная опасность – та опасность, которая во время войны наглядно и осязаемо встала перед ним и против которой он сражался на равнинах Польши, то есть чрезмерное распространение французского могущества в Европе и особенно в Германии. Для того, чтобы возможно скорее восстановить преграду между обоими императорами и вернуть России оплот, он стремился к восстановлению Пруссии и покинул Петербург с желанием работать в этом направлении изо всех сил. Одно событие во время его путешествия, затронув наиболее чувствительные струны его души, окончательно заставило его отдаться этому делу. Проезжая через Мемель, он засвидетельствовал свое почтение прусской королевской чете и имел случай видеть ее в момент самого бедственного ее положения. Без власти, без владений, без денег Фридрих-Вильгельм и королева Луиза беспомощно смотрели на страдания своего народа. К тягостным воспоминаниям, к беспокойству о будущем, к борьбе против постоянно нарождающихся требований присоединялся еще, к вящему их мучению, недостаток материальных средств. Это было полное безденежье, почти нищета. Для того, чтобы помочь им, Александр должен был под видом внимания и подарков на память снабжать их платьем и полезными для них подарками. “Несчастным, – говорил он, – нечего есть”. [245] Зрелище униженного величия, монарха, преисполненного горечи, и королевы, красота которой устояла перед всеми испытаниями и блистала среди несчастья, глубоко затронуло монархическую душу Толстого и внушило ему самое нежное участие. Он почерпнул в нем усугубленное усердие к делу Гогенцоллернов, которое в его глазах сливалось с делом всех законных династий, и русский посланник решил по собственной инициативе выступить в Париже в роли защитника интересов Пруссии. Симпатий и намерений, столь диаметрально противоположных желаниям Наполеона, трудно было придумать. Император устроил ему торжественный прием. Это был способ отблагодарить за любезное гостеприимство, которым пользовался Савари. К тому же в нашу политику входило не только скрепить союз с Россией, но и всенародно объявить о нем. Вот в каких выражениях Шампаньи рассказывает Савари о приеме русского посла: “Аудиенция, – говорит он, – имевшая место 6 числа этого месяца, была замечательна по милости и доброте, с которыми Его Величество принял русского посланника. Все заметили утонченное внимание, которое оказал Император, надев орден Андрея Первозванного и нося его целый день. Двор так же, как и публика Фонтенбло, которая была допущена на придворный спектакль, вечером, во время представления manlius, обратили большое внимание на это выражение публичного и исключительного почета императору Александру со стороны императора Наполеона. Толстой допущен в тесный кружок императрицы, что не в обычае для посланников и иностранцев; он имел честь составить партию Ее Величеству. Он занял покои, приготовленные ему во дворце, пользуется всеми привилегиями придворного звания, допущен на утренний прием Императора и сегодня сопровождал Императора к обедне. Все это возбудило зависть других посланников. [246] Подарок, поистине императорский, увенчал эти милости. Наполеон сам хотел позаботиться о помещении русских посланников в его столице. Если доверять рассказу, который ходил по Петербургу, вот как он взялся за это: “Мюрат, – сказал он однажды великому герцогу Бергскому, – сколько вам стоит ваш отель в улице Cé rutti? – Четыреста тысяч франков. – Я не говорю о четырех стенах: я подразумеваю отель и все, что в нем находится: мебель, посуда и пр. – В таком случае, Государь, он стоит мне миллион. – Завтра вам заплатят эту сумму: это будет отель русского посланника”. [247] Каково же было поведение Толстого в ответ на такие беспримерные отличия? Шампаньи писал по поводу первой императорской аудиенции: “Он немного оробел, как это и должно быть с прямодушным человеком, который впервые представляется великому человеку столь высокой гениальности, но доброе и приветливое обращение Императора вскоре его ободрило”. [248] Вопреки оптимизму официального сообщения и его утешительным объяснениям можно догадаться, что холодность со стороны русского посланника плохо согласовалась с благосклонностью его собеседника. Несколькими строками ниже министр почти признается в этом: “Не знаю, – говорит он, – почувствовал ли он всю цену необыкновенного приема, сделанного ему Императором, оценил ли он его так, как это сделал бы человек, проходивший дипломатическую карьеру и привыкший придавать цену самым незначительным обстоятельствам”. А вскоре в позднейшей депеше Шампаньи вынужден сознаться, что в Толстом император не нашел “человека, какого он желал и с которым он мог бы беседовать”. [249] Действительно почтительное, но обескураживающее немое молчание, которое на первой же аудиенции Толстой наложил на себя, продолжалось и делалось хроническим. На милостивые обращения Наполеона он отвечал ледяным выражением лица. Если во время приемов при дворе император обращался к нему со словами, которые, очевидно, вызывали на продолжительный разговор, он еле бормотал в ответ несколько слов, избегал всякого выражения, которое могло бы поддержать разговор, и монарх проходил мимо него недовольный. В других случаях он избегая направленного на него взгляда императора, отступал в смущении назад и скрывался в толпе придворных, как будто главной его заботой было уклоняться от милостивого внимания. С придворными и лицами, занимающими высокое служебное положение, его обращение было не менее странно. Ничто не обнаруживало в нем надежды установить прочную дружбу между обоими государствами и на желание этому способствовать. Ничто не давало чувствовать в нем посланника дружественной державы. Скорее могла быть речь о парламенте, присланном вечером после неудачной битвы в главную квартиру неприятеля. Такого рода посол с суровым, скорбным, непроницаемым лицом взвешивает каждое слово и прежде всего старается оградить свое достоинство побежденного: вот образец, по которому Толстой, по-видимому, создал свою роль. Если он начинал откровенно высказываться, его слова были еще более зловещи, чем молчание; тогда его разговор становился воинственным и отдавал запахом пороха. Однажды, после императорской охоты, он возвращался в карете с маршалом Неем и князем Боргезским. В пути он настойчиво наводил разговор на военные предметы. Затем, разгорячась, начал восхвалять русские войска и чуть было не объявил их непобедимыми. Он приписывал их неудачи несчастному стечению обстоятельств и дурно истолкованным приказаниям и кончил тем, что намекнул на надежду реванша. Ней, невоздержный от природы, горячо подхватил его слова. Разговор принял острый оборот, и скоро повсюду распространился слух о возможной дуэли между русским посланником и императорским маршалом. [250] Такие неуместные выходки вперемежку с надменной сдержанностью все более обнаруживали неспособность Толстого усвоить себе поведение, которое было ему предписано. Этот исполнительный солдат становился недисциплинированным дипломатом. Обманывая возлагаемые на него Александром надежды, превосходя его опасения, не довольствуясь тем, что принес с собой во Францию всю ненависть, все злопамятство русской аристократии, он даже не старался их скрывать и считал нужным внести в свою манеру следить за ходом дел и вести переговоры ту предвзятую враждебность, которая проявлялась в его манере держать себя. Первые его впечатления во Франции и дух, царивший среди окружающих его, не только не ослабили, а скорее усилили эти тенденции. Как ни старались сделать членам русского посольства приятным их новое местопребывание, они не были им довольны. Они не чувствовали особенного влечения к официальному миру и относились равнодушно к зрелищу могущества и силы, которые являла Франция, ибо это величие было отчасти завоевано за счет страны. Однако это было одним из тех времен первой Империи, когда Наполеон особенно заботился о торжественных приемах и о поддержании великолепия двора. В Фонтенбло, пребывание в котором в этом году носило исключительный блеск, непрерывной цепью проходили знатные посетители и высочайшие особы, ежедневно приносились уверения в уважении и преданности Европы императору. Прелестное местопребывание Валуа, реставрированное в современном вкусе, роскошно украшенное в строго римском стиле, снова оживилось. Удовольствия следовали одно за другим ежедневно в назначенные часы. Официальные приемы, театральные представления, великолепные балы, о которых сообщалось в военных приказах, поездки на охоту, для чего даже дамы надевали установленный для них кокетливый мундир, который и в самом деле шел к ним; в таких охотах принимали участие эскадроны амазонок, причем у каждого был свой отличительный цветной значок. [251] Русские любовались этим зрелищем, но находили, что блеск не всегда спасал их от монотонности и что новый двор не сумел позаимствовать от старого то, что составляло его неподражаемую прелесть: непринужденность хорошего тона. Когда они наезжали в Париж, им казалось, что сторонники правительства живут слишком замкнуто. Они жаловались, “что в Париже не было даже двух-трех открытых домов, подобных дому князя Беневентского, где можно было с уверенностью найти гостей, любезную, предупредительную хозяйку дома и хороший ужин после театра”, они находили, что “в Париже в этом отношении совсем плохо”. [252] Не находя общества по своему вкусу, они искали развлечений в ином месте и проводили вечера у мадемуазель Жорж, “героини русского посольства”. [253] Их более солидный глава не противился искушению посещать роялистские салоны. Он там не интриговал, но слушал, наблюдал и, не задавая сам тона, воспринимал его. Разговоры, которые он слышал там, обыкновенно вращались около честолюбия и деспотизма Наполеона и усиливали его недоверие к главе государства и к его режиму. Относясь к императорскому правительству с вечным недоверием и подозрительностью, он дошел до того, что чуял западню во всех обращенных к нему словах и истолковывал их в смысле своих предубеждений. Не лишенный тонкого, предусмотрительного ума, он угадывал быстро некоторые из намерений императора, но под влиянием ненависти, дававшей ложное направление его проницательности, он неосновательно приписывал ему и такие, которых у него не было. Как только встретился он с Шампаньи, он горячо затронул Прусский вопрос. Уклончивые ответы министра ему не понравились. В своем первом разговоре с императором он приступил к тому же предмету и стал совершенно не похож на того Толстого, каким казался обыкновенно. Сбросив с себя всякое смущение и сохранив только упорство, он напрямик потребовал эвакуации Пруссии, осмелившись сказать, что Россия не может считать себя в мире с Францией до тех пор, пока первое условие договора остается невыполненным. Наполеон попробовал сперва уклониться от ответа. Зачем, с фамильярной откровенностью сказал он Толстому, принимать такое участие в прусском короле, в этом неудобном и ненадежном союзнике? “Вы дождетесь, что он сыграет с вами плохую. [254] Впрочем Франция готовится вывести свои войска – они уже в походе. Но генерал Толстой был слишком сведущ в вопросах, касающихся военного дела, чтобы поверить, что подобные операции могут быть приведены в исполнение в одну минуту. “Армию передвинуть – не табаку понюхать”, [255] – писал он Румянцеву. Так как Толстой не сдавался на эти доводы и продолжал настаивать на своем, то император, прижатый к стене и желавший к тому же намекнуть русскому правительству о более ценных со своей стороны предложениях и подготовить его к ним, позволил себе поднять завесу, скрывавшую его планы. Крупными штрихами набросал он три возможных комбинации, заявив при этом, что он не будет оспаривать удовлетворения желаний России, как бы чрезмерны они ни были, лишь бы ему самому была предоставлена свобода избрать для себя вознаграждение. Прежде всего он объявил, что готов вывести войска из Пруссии при условии, что Россия удалится из княжеств, что полное и обоюдное исполнение договора было его первейшим желанием. “Он сказал мне, – излагает Толстой в своем донесении, – что в расчленении Оттоманской империи он не видит для Франции никакой выгоды, что не желает ничего лучшего, как только обеспечить ее неприкосновенность, что он даже это предпочитает, ничуть не прельщаясь Албанией и Мореей, где, по его словам, можно ожидать только неудач и затруднений. Однако, если мы уж так стремимся обладать Молдавией и Валахией, он охотно согласится на это и предлагает нам русло Дуная, но при условии, что ему будет предоставлено вознаградить себя в другом месте. Я сильно настаивал на том, чтобы он объяснил мне, что он под этим подразумевает и где рассчитывает получить компенсацию. Он хотел уклониться от всякого объяснения по этому поводу, но я настаивал все сильнее и почти прижал его к стене замечанием, что, так как он знает, что мы желаем приобрести, было бы вполне справедливо, чтобы и мы знали, чего и где он домогается. После некоторого колебания и как бы сделав над собой большое усилие, он сказал мне: “Ну, конечно, в Пруссии. Если в планы России входит более крупный раздел Оттоманской империи (продолжал он), он даже и на это согласен. Он уполномочивает меня предложить Константинополь, так как уверяет, что не подписывал никакого обязательства с турецким правительством и не имеет никаких видов на столицу Турции. Однако, при этом последнем предложении, он не может не принимать во внимание интересов Франции, равно как и высказаться теперь же о требованиях, которые отсюда последуют. Итак, он предлагает вывести войска из областей, возвращенных по тильзитскому договору Пруссии, если мы откажемся от наших видов на Молдавию и Валахию. Если не согласны на это, он готов предоставить нам русло Дуная, при условии, что он вознаградит себя за счет Пруссии. В третьем случае, предусматривающем полное расчленение Европейской Турции, он согласен на расширение России до Константинополя, включая и сам Константинополь, при условии получения им приобретений, относительно которых он не дал никаких объяснений”. [256] Думается, что неожиданно заговорив о Константинополе с такими оговорками, благодаря которым предложение было неясным и беспочвенным, Наполеон хотел только испытать Толстого, поглядеть, какое действие произведет на него это магическое слово. Быть может, он хотел посмотреть, как далеко идут честолюбивые стремления России, не расположена ли она ради приобретения Константинополя допустить все и не согласна ли предоставить ему всю Европу за одни город. Но Толстой и глазом не моргнул при виде, вызванного перед ним лучезарного видения; он отнесся к нему равнодушно, и хотя и передал своему двору предложения императора, но сделал это, прибавив придуманное им самим объяснение. Смотря на все с точки зрения преследующей его идеи, он в словах Наполеона обратил внимание главным образом на то, что относилось к Пруссии. Он более не сомневался, что исполнение договора в пользу Пруссии отсрочивалось умышленно. Исходя из этого верного данного, его воображение выводило или неточные, или чересчур преувеличенные следствия. Сопоставляя слова императора с собранными с ветру непроверенными слухами, он пришел к убеждению, что Наполеон в принципе решил расчленить Пруссию. Это ложное открытие в высшей степени взволновало его; он счел своим долгом забить тревогу. Приняв тон прорицателя, он поспешил указать своему двору, как на непосредственный предмет наших вожделений, не только на Силезию, но и на Берлин и на течение Одера. По его мнению, эти места были сперва предназначены для округления Зарейнского французского королевства, удела Жерома. Этот проект будто бы был на пути к осуществлению, и только твердость русского посла заставила Наполеона одуматься. Толстой в подтверждение своих слов рассказывал самые неправдоподобные сцены: “Господину Жеpому, – писал он, – был положительно обещан для его Вестфальского королевства Берлин с расширением до Одера. После моей частной аудиенции Император приказал позвать его и напрямик объявил ему, что об этом нечего и думать; но Жером, как это нередко с ним бывает, пустился в препирательства; он осмелился требовать обещанного и сослался на данное ему императорское слово. Между обоими братьями произошла одна из самых бурных сцен, результатом которой была высылка Жерома, вынужденного уехать сегодня утром в Шельбург, под предлогом исполнения поручения императора”. [257] По словам Толстого, вместо брата Наполеона остатки Пруссии получит один из его вассалов; в настоящее время лучшая часть из них предназначена для великою герцогства Варшавского. Затем завоеватель закончит восстановление Польши присоединением к ней западных провинций России. Уничтожение Пруссии служит ему только средством добраться до империи, с которой он пока обходится как с союзником и которую обольщает коварными обещаниями. Вместо того, чтобы содействовать планам России, он хочет втолкнуть ее в ее прежние границы, сделать из нее азиатское государство, изгнать ее на Восток, отбросить на Персию и Индию, пока не будет в состоянии разрушить ее окончательно. Его цель, разрушив и низвергнув все вокруг себя, царствовать над развалинами Европы. Он объявил, что его династия вскоре будет самой древней на континенте, и он сдержит свое слово. [258] Свое первое послание с курьером Толстой посвятил разбору этого ужасного будущего. Он написал его в патетических выражениях, в чрезвычайно искреннем и глубоко тревожном тоне. Умолял, чтобы в Петербурге открыли глаза и приняли меры для обороны и спасения. Не довольствуясь тем, что высказал свои страхи в нескольких донесениях, он сделал их предметом частного письма к Румянцеву, и его сообщение, спешно отправленное в Петербург, опередило Коленкура. Таким образом, вместо того, чтобы с надлежащими предосторожностями в качестве простого предложения довести до сведения Александра мысль о том, чтобы часть Пруссии послужила компенсацией за румынские княжества, эта мысль, благодаря неожиданному и прискорбному стечению обстоятельств, была сообщена ему в грубой форме. Она дошла до него через посредство врага Франции в искаженном, преувеличенном виде, была представлена ему как бесповоротное решение, как зрело обдуманный проект, противный духу договоров, существованию независимого государства и безопасности России. При чтении депеш Толстого Александр не скрыл своего удивления и беспокойства. Он спросил Савари. На несчастье как раз в это время Савари было поручено подготовить при удобном случае благосклонный прием предложению, которое вез Коленкур. Конечно, тот не мог ответить на вопросы царя безусловным отрицанием. Благодаря его полупризнанию Александр пришел к мысли, что Толстой судил верно и что уничтожение Пруссии входило в намерения Наполеона. В нем вспыхнула жалость к Пруссии и вместе с тем пробудились его опасения по отношению к необузданному и разрушительному гению. Вера его во французский союз поколебалась, в нем возникло сомнение в деле рук своих. Он тотчас же приказал написать в Париж, чтобы напомнили Наполеону о том, что говорилось в Тильзите, и пожелал, чтобы вознаграждение, предназначенное Франции, было указано именно на Востоке, а не в ином месте. В первый раз ясно предлагался раздел Турции. [259] Тщетно объяснял Савари, что проект императора имел в виду только одну провинцию, а не всю Прусскую монархию; что он имел только случайный характер в зависимости от согласия России и предназначался для облегчения ее же планов. Александр оставался под впечатлением недоверия, предубежденный против всякого предложения, по которому Пруссия была бы осуждена на новые жертвы. Когда Коленкур прибыл, наконец, 17 декабря в Петербург, оказалось, что вместо подготовленной для него почвы он нашел почву, которую не в меру усердная ненависть загромоздила препятствиями.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|