Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Эйзенштейн символичным мог сделать все: восстание на броненосце больше, чем просто восстание, энциклопе‑дическая сцена с лестницей больше, чем просто сцена, толкающая сюжет.




ЭЙЗЕНШТЕЙН ОХОТНО МОГ СЕБЕ ОТКАЗАТЬ В СВОИХ ПРИЧУДАХ – ОН, ПО БОЛЬШОМУ СЧЕТУ, ЗА НИХ И НЕ ЦЕПЛЯЛСЯ. СЛУЧИТСЯ РЕАЛИЗОВАТЬ ОЧЕРЕДНОЙ КАПРИЗ – ХОРОШО, НЕ СЛУЧИТСЯ – СТАЛО БЫТЬ, НУЖНО ПРОЯВИТЬ БОЛЬШЕ ВООБРАЖЕНИЯ.

 

В школе он был отличником. Владел тремя языками. Страсть к рисованию проявилась тогда же. О его рисунках написана масса искусствоведческих работ – и, право слово, непонятно, где в этих работах проскальзывает обыкновенная лесть гению, а где – попытка дать объективную оценку. В искусстве вообще трудно определить, почему иной раз дилетантская наскальная живопись ценится больше, чем реалистический пейзаж неизвестного уличного художника. Но то, что любовь к живописи заняла ключевое место в жизни Эйзенштейна, стоит подчеркнуть.

В общем, именно она – живопись – дала ему пропитание во времена, прямо скажем, неспокойные для России. Сначала Первая мировая война, затем революция и Гражданская война. Об искусстве мог думать разве что самоуверенный индюк, живущий по принципу «художник должен быть голодным». Выжить бы! Эйзенштейн выживал тем, что создавал агитационные рисунки. Когда его взяли на фронт, он разрисовывал поезда и военные театры. А поскольку инженерные войска, в которых он служил, имели обыкновение ставить любительские спектакли (тяга к высокому все‑ таки неискоренима! ), творческой фантазии Эйзенштейна было где развернуться. Да, спектакли не отличались изобретательностью, но плох тот художник, который сетует на сковывающие обстоятельства. Свобода появляется там, где человек встречается с запретом: именно возможность себе что‑ то запретить, согласно философу Канту, является волевым актом. Эйзенштейн охотно мог отказать себе в своих причудах – он, по большому счету, за них и не цеплялся. Случится реализовать очередной каприз – хорошо, не случится – стало быть, нужно проявить больше воображения. Не случайно цирк и кинематограф с его зрелищными сценами так сильно западут ему в душу: чтобы получился массовый аттракцион, нужно работать над подсознательными смыслами, народными архетипами. Искусство – то, что находится на границе свободы и несвободы, ясного и туманного, доступного и сакрального. Пролетарское искусство в новой революционной стране не исключение. Нужен не новый монументальный «красный Толстой» или карнавальный «красный Шекспир», а нечто среднее. Эта мысль впоследствии повторится и в его теории монтажа: дескать, образ возникает лишь на стыке двух ровно противоположных изображений. Как в японском иероглифе – в нем могут заключаться разные по смыслу слова, однако вкупе рождающие нечто единое. Или вот еще наглядный пример из философа Анри Бергсона: в его работе «Смех», которую Эйзенштейн, безусловно, читал, есть наглядный пассаж про то, что два лица, каждое из которых по отдельности не вызывает смеха, находясь рядом, могут казаться смешными из‑ за своей схожести. Таких примеров очень много. Впрочем, уходить слишком глубоко в теорию крайне опасно, читатель может и заскучать. Но нужно понимать: Эйзенштейн не только режиссер, но и теоретик, написавший массу научных работ, пересказывать которые мы не будем в угоду занимательности. «95 процентов людей скорее умрут, чем начнут думать. Собственно, так они и делают», – говорил он.

Со всем своим теоретическим багажом Эйзенштейн, прибыв в Москву, поступает на режиссерские курсы к Мейерхольду, под чьим крылом нереально усидеть в позе независимого мыслителя. Мейерхольд – создатель своей революционной театральной системы. Представляете, как трудно считающему себя центром мира яйцу неукоснительно подчиняться самовлюбленной курице? Когда Мейерхольд собрал весь курс, чтобы посмотреть спектакль «Мексиканец», к которому Эйзенштейн приложил свою руку (режиссером был Валентин Смышляев), последний, разумеется, нервничал. Ну вдруг что?.. Вдруг ему не понравилась бы идея перенести часть действия в зрительный зал (хотя, скорее всего, понравилась бы), но сам Смышляев расценил ее небезопасной с точки зрения пожарных норм. Ведь в зале нужно было организовать боксерский поединок! В результате сама сцена превратилась в воображаемый ринг (герой пьесы, революционер Ривера, боксом зарабатывает деньги для своих единомышленников).

 

ТЩЕСЛАВИЕ – ТОТ ПОРОК, В КОТОРЫЙ ИСКУСНО НАРЯЖАЕТСЯ СКРОМНОСТЬ. ПРОЯВЛЯТЬ СКРОМНОСТЬ ОТКРЫТО – КОКЕТСТВО ДЛЯ ХУДОЖНИКА. ТЩЕСЛАВИЕ ЖЕ ЗАРЯЖАЕТ УВЕРЕННОСТЬЮ В СЕБЕ И СВОИХ ГРАНДИОЗНЫХ ПЛАНАХ.

 

Первым его самостоятельным спектаклем стал «Мудрец» по пьесе Островского «На всякого мудреца довольно простоты». Классическая пьеса, что и говорить. Ее ставили и будут ставить во все времена (оттого ли, что режиссеры больше ничего не читают? ). Но для Эйзенштейна текст – лишь стартовая площадка для экспериментов. Увы, действие в театре всегда ограничено сценой, а если не ею, так уж залом. Вот если бы вынести его на улицу – на фабрики, заводы, мосты… Тогда, конечно, это уже будет кино. В кино он и пришел – не мог не прийти. Режиссер Дзига Вертов протянул ему руку педагогической помощи, а Госкино вместе с Пролеткультом – несколько проектов. Денег, правда, хватило только на «Стачку» (1924).

В фильме нет героя в одном лице, он – во множестве лиц, в народе. Это было характерно для авангардного кино, да и для социалистической идеологии в целом: митинг устраивают рабочие, а в стихийно организованном деле нет места буржуазному индивидуализму. Конечно, это непривычно для современного зрителя. Но эксперимент на то и эксперимент, чтобы непривычное выдвигать на передний план. И дело тут не только в тотальном диктате идеологии – ее разглядеть легко, но за ней не менее легко разглядеть почерк художника, – для Эйзенштейна в кадре люди играли вспомогательную роль. Своими перемещениями, своими действиями, своими конфликтами они должны были воссоздавать гигантскую картину классовой борьбы. Ну, или просто картину взрыва исторической силы, если избавиться от идеологических клише. Цензуре тем не менее было к чему придраться – это ее функция, а жалование отрабатывать необходимо, и ленту пришлось немного переделать. Зато уже следующий фильм, «Броненосец «Потемкин» (1925), пришелся по вкусу не только цензуре, но и всему человечеству (во всяком случае, той его части, которая обладает каким‑ никаким вкусом).

 

ЭЙЗЕНШТЕЙН СИМВОЛИЧНЫМ МОГ СДЕЛАТЬ ВСЕ: ВОССТАНИЕ НА БРОНЕНОСЦЕ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПРОСТО ВОССТАНИЕ, ЭНЦИКЛОПЕ‑ ДИЧЕСКАЯ СЦЕНА С ЛЕСТНИЦЕЙ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПРОСТО СЦЕНА, ТОЛКАЮЩАЯ СЮЖЕТ.

 

Здесь Эйзенштейн развернулся со всей своей теоретической проворностью, монтажными затеями и аттракционной находчивостью. Думал ли он, что его творение будет иметь и кассовый успех, которому могли позавидовать голливудские ленты? Ожидал ли столь теплого приема со стороны зрителей? Тщеславие – тот порок, в который искусно наряжается скромность. Проявлять скромность открыто – кокетство для художника. Тщеславие же заряжает уверенностью в себе и своих грандиозных планах. 24 декабря 1925 года на предпоказе в Большом театре Эйзенштейн предстал победителем: это ему удалось создать тот революционный фильм, на который будут ориентироваться как пропагандисты, так и формалисты. Верхи могли сказать: «Изумительно! », а низы хотели смотреть картину бесконечно.

Рассказывая о ленте, преступно не вспомнить о Потемкинской лестнице, как преступно для одесского экскурсовода не показать ее туристу. Сцена с паническим народным бегством, нарушающая законы времени, но педантично следующая правилу единства места, щедрая на крупные планы, психологию и чисто литературный прием «опишем же происходящее подробнее». Заметьте, в книгах во время какого‑ нибудь события иной раз время словно ставится «на паузу», чтобы уделить внимание деталям того или иного персонажа. Для кино эта схема непривычна, но для Эйзенштейна нет ничего невозможного. Вот мать с детской коляской – а люди кругом истерично бегут и бегут, вот в мать стреляют, и коляска неминуемо начинает скатываться – а люди продолжают бежать, коляска набирает скорость – люди по‑ прежнему бегут в разные стороны. Магия в том, что для зрителя беззащитный ребенок, съезжающий в роковую неизвестность, создает новое переживание (ведь нельзя абстрактно переживать просто за всех), а для режиссера – возможность ограниченному числу участников массовки сбегать по лестнице неограниченное число раз.

Надо ли говорить, как много в этой сцене символического. Это не грубый пафос или искусствоведческая трусость перед очевидными смыслами. «Символично» – значит наделено не одним пониманием. Иногда даже помимо воли автора. Эйзенштейн, впрочем, символичным мог сделать все: восстание на броненосце больше, чем просто восстание, энциклопедическая сцена с лестницей больше, чем просто сцена, толкающая сюжет. Да что там! В каждом кадре можно найти пищу для ума – особенно если смотреть картину голодным.

 

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...