Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Несколько замечаний к роману «На мраморных утёсах»




Эрнст Юнгер

На мраморных утесах

 

 

Вам всем знакома щемящая грусть, которая охватывает нас при воспоминании о временах счастья. Как невозвратны они, и как немилосердно мы разлучены с ними, словно это было не с нами. И картины заманчивей проступают в отблеске; мы мысленно воскрешаем их, как тело умершей возлюбленной, которое покоится глубоко в земле и, подобно более возвышенному и духовному великолепию пустынного миража, заставляет нас содрогнуться. И в своих взыскующих грёзах мы снова и снова ощупью перебираем каждую подробность, каждую складку минувшего. Тогда нам начинает казаться, будто мы не до самого края наполнили меру жизни и любви, однако никакое раскаяние уже не возвратит нам упущенного. О, если бы это чувство могло стать нам уроком для каждого мгновения счастья!

А ещё слаще становится воспоминание о наших лунных и солнечных годах, когда они внезапно заканчивались ужасом. Лишь тогда мы понимаем, какой же счастливый жребий выпадает нам, людям, когда мы беспечно живём в своих маленьких общинах, под мирной крышей, за сердечными разговорами и ласковым пожеланием доброго утра и спокойной ночи. Ах, мы всегда слишком поздно узнаём то, что уже этим был щедро открыт для нас рог изобилия.

Так и я мысленно возвращаюсь к тем временам, когда мы жили в Большой Лагуне, — лишь воспоминание воскрешает снова их волшебство. В ту пору, правда, казалось, что дни нам омрачает какая-то забота, какое-то горе; и прежде всего нас заставлял быть начеку Старший лесничий. Поэтому мы жили в некотором напряжении, одеваясь в простые одежды, хотя нас не связывала никакая клятва. Между тем дважды в год мы таки освещали красную пищу — раз весной и раз осенью.

Осенью мы пировали как мудрецы, отдавая должное превосходным винам лозы, растущей на южных склонах Большой Лагуны. Когда из садов между красной листвой и тёмными гроздьями до нас доносились оживленные возгласы сборщиков винограда, когда в маленьких городках и деревнях начинали скрипеть виноградные прессы и со дворов тянуло бодрящим запахом свежих выжимок, мы спускались к хозяевам, бочарам и виноградарям и вместе с ними пили из пузатого кувшина. Там мы всегда встречали весёлых товарищей, ибо край был богат и красив, там было место беспечному досугу, а шутка и хорошее настроение почитались здесь наличной монетой.

Так из вечера в вечер сидели мы за праздничной трапезой. В эти недели замаскированные сторожа с рассвета до поздней ночи с трещотками и ружьями обходят виноградники, отстреливая прожорливых птиц. Они возвращаются запоздно с вязками перепелов, крапчатых дроздов и рябчиков, и вскоре затем их добыча, с виноградными листьями разложенная по большим блюдам, появляется на столе. Под новое вино мы с аппетитом уплетали также жареные каштаны и молодые орехи, но в первую очередь великолепные грибы, по которые в лесах ходят с собаками, — белые трюфели, изящные подосиновики и красные кесаревы грибы.

Пока вино ещё было сладко и сохраняло медовый цвет, мы дружно сидели за столом, за мирными разговорами и часто положив руку на плечо соседа. Но как только оно начинало действовать и раскачивать под ногами землю, просыпались могучие духи жизни. Тогда устраивались блестящие поединки, исход которых решало оружие смеха и в которых сходились фехтовальщики, отличавшиеся лёгким, свободным владением мыслью, какого достигаешь лишь в долгой и вольной жизни.

Но ещё больше этих часов, пролетавших в блестящем настроении, нам был мил тихий обратный путь по садам и полям в глубоком опьянении, когда на пёстрые листья падала уже утренняя роса. Проходя Петушиные ворота городка, мы видели высвечивающийся справа от нас морской берег, а по левую руку, ярко переливаясь в свете луны, поднимались мраморные утёсы. Между ними по холмам, на склонах которых терялась тропа, тянулись шпалеры лозы.

С этими дорогами связаны воспоминания о светлом, изумляющем пробуждении, которое одновременно и наполняло нас робостью и веселило. Возникало впечатление, будто из глубины жизни мы выныриваем на её поверхность. Словно толчком вытряхивая нас из сна, в темноту нашего опьянения внезапно попадало какое-нибудь изображение — это мог быть бараний рог, насаженный на высокую жердь, какую крестьянин втыкает в землю своего сада, или филин с жёлтыми глазами, сидящий на коньке амбара, или метеор, с шелестом промелькнувший по небосводу. Но мы всякий раз замирали как окаменелые, и кровь нашу леденил внезапный озноб. Тогда казалось, что нам передавалось умение по-новому взглянуть на свой край, мы словно бы обретали глаза, способные разглядеть глубоко под стеклянной землёй светящиеся жилы золота и кристаллов. И тогда, случалось, подступали они, похожие на серые тени, исконные духи края, поселившиеся здесь давным-давно, ещё до того, как зазвенели колокола монастырской церкви и плуг провёл первую борозду. Они приближались к нам нерешительно, с грубыми деревянными лицами, выражение которых непостижимым образом было и весёлым, и страшным; и мы взирали на них с одновременно испуганным и глубоко тронутым сердцем, в краю виноградной лозы. Иногда нам казалось, будто они хотят заговорить, но вскоре они исчезали как дым.

Потом мы молча преодолевали короткую дорогу к Рутовому скиту. Когда в библиотеке зажигался свет, мы глядели друг на друга, и я замечал в лице брата Ото возвышенное, лучащееся сияние. По этому зеркалу я понимал, что случившаяся встреча не была обманом. Не проронив ни слова, мы обменивались рукопожатием, и я поднимался в кабинет с гербариями. В дальнейшем речь об этом никогда между нами больше не заходила.

Наверху я ещё долго сидел у открытого окна в очень радостном расположении духа и чувствовал сердцем, как золотыми нитями с веретена разматывается материя жизни. Потом над Альта Плана вставало солнце, и страна ярко высветлялась до самых границ Бургундии. Крутые утёсы и глетчеры сияли белым и красным цветом, а в зелёном зеркале Лагуны проступали подрагивая высокие берега.

На остром фронтоне теперь начинали день домашние краснохвосты и принимались кормить свой второй выводок, птенцы голодно попискивали, как будто кто-то точил крошечные ножи. Из поясов камыша на озере взлетали цепочки уток, а в садах зяблики и щеглы склёвывали с лоз последние виноградины. Потом я слышал, как открываются двери библиотеки, и в сад, чтобы взглянуть на лилии, выходил брат Ото.

 

 

А вот весной мы устраивали карнавальные попойки, как заведено в тех местах. Мы облачались в пёстрые шутовские наряды, бахромчатая ткань которых светилась как птичьи перья, и надевали твёрдые маски с клювом. Потом, дурашливо прыгая и размахивая руками, как крыльями, мы спускались в городок, на старой Рыночной площади которого уже было возведено высокое масленичное дерево. Там при свете факелов устраивалось карнавальное шествие; мужчины наряжались птицами, а женщины были одеты в великолепные платья минувших столетий. Высокими, подражающими бою часов голосами они кричали нам всякие шутки, а мы отвечали им пронзительным криком птиц.

Из таверн и винных погребков нас уже манили марши пернатых гильдий — тонкие, пронзительные флейты Щеглов, жужжащие цитры Сычей, трубные контрабасы Глухарей и пищащие ручные органы, звуками которых сопровождает свои пародирующие стихи стая Удодов. Мы с братом Ото присоединялись к Чёрным дятлам и, выбивая марш поварёшками по деревянному чану, высказывали глупые советы и мнения. Здесь приходилось пить осторожно, поскольку вино из стаканов нам нужно было соломинкой тянуть через ноздри клюва. Когда голова начинала гудеть от выпитого, нас освежала прогулка по садам и рвам кольцевого вала, мы роем влетали на танцевальные площадки или в садовой беседке какого-нибудь хозяина сбрасывали маски и в обществе случайной милашки лакомились прямо из жаровен блюдом улиток, приготовленных по бургундскому рецепту.

До самого рассвета в эти ночи повсюду раздавался пронзительный птичий крик — в тёмных переулках и на Большой Лагуне, в каштановых рощах и виноградниках, с украшенных лампионами гондол на тёмной поверхности озера и даже между высокими кипарисами кладбищ. И всегда, словно отвечая на него эхом, тут же слышался испуганный, убегающий возглас. Женщины этого края красивы и полны жертвенной силы, которую Старый Запальщик[1]называет дарящей добродетелью.

Ведь не страдания этой жизни, а задор и щедрое её изобилие, когда мы вспоминаем о них, вызывают у нас почти слёзы. Эта игра голосов до сих пор отчётливо слышится мне как живая, и прежде всего сдерживаемый возглас, с каким меня на валу встретила Лауретта. Хотя стан её скрывал белый, обшитый по краям золотом кринолин, а лицо — перламутровая маска, я в темноте аллеи тотчас же узнал её по манере сгибать при ходьбе бедро и коварно затаился за деревом. Потом я напугал её смехом дятла и кинулся преследовать, размахивая широкими чёрными рукавами. Наверху, где на винограднике стоит римский камень, я настиг утомившуюся бегунью и, трепеща, обнял её рукой, склонив над её лицом огненно-красную маску. Когда, словно во сне очарованный волшебной силой, я ощутил её в своих объятиях, меня охватило сочувствие, и я с улыбкой сдвинул птичью маску на лоб.

Тут она тоже заулыбалась и очень нежно прикрыла мой рот ладонью — так нежно, что в тишине я слышал только дыхание, веявшее сквозь её пальцы.

 

 

Но обычно мы день за днём проводили в нашем Рутовом скиту в исключительной воздержанности. Скит располагался на краю мраморных утёсов, посреди одного из скальных островов, которые там и тут, насколько хватало глазу, перемежают лозовый край. Сам сад был бережно устроен в узких пластах горной породы, и по краям его неплотно возведённых стен селились дикие травы, какие разрастаются на тучной земле виноградников. В раннюю пору года здесь цвела синяя жемчужная гроздь мускатного гиацинта, а осенью своими светящимися, как красные лампионы, плодами нас радовала еврейская вишня. И во все времена дом и сад обрамляли серебристо-зелёные рутовые кусты, от которых при высоком положении солнца исходили вьющиеся клубы пьянящего аромата.

В полдень, когда от сильного зноя грозди буквально вскипали, в скиту сохранялась освежающая прохлада, и не только потому, что полы его были по южному обычаю выложены мозаиками, но и потому, что некоторые помещения вдавались в скалу. Впрочем, в это время я любил, растянувшись, лежать на террасе и в полусне слушать стеклянное пение цикад. Тогда в сад запархивали парусники и вились у похожих на блюдце цветов дикой моркови, а на горячих камнях наслаждались солнцем жемчужные ящерицы. И наконец, когда белый песок Змеиной тропы накалялся в невыносимом пекле, на неё медленно выползали ланцетные гадюки, и вскоре она покрывалась ими как фриз иероглифами.

Мы не испытывали никакого страха перед этими животными, которые во множестве обитали в расселинах и трещинах Рутового скита; скорее, они радовали нас: днём своим красочным блеском, а ночью — тонким и звонким свистом, которым сопровождались их любовные игры. Часто мы, слегка подобрав полы одежды, переступали через них, а если ждали гостей, которые их боялись, ногой отбрасывали змей с дороги. Но мы всегда шли с нашими посетителями по Змеиной тропе рука об руку; и я часто замечал, что им, казалось, передавалось то чувство свободы и танцевальной уверенности, которое охватывало нас на этой стезе.

Пожалуй, многое способствовало такому свойскому обхождению с этими змеями, но всё же без Лампузы, нашей кухарки, мы едва ли узнали бы что-то об их привычках. Во всё продолжение лета Лампуза каждый вечер выставляла им перед скальной кухней серебряную мисочку с молоком; потом неведомым зовом манила к себе животных. Тогда в последних лучах заходящего солнца можно было увидеть в саду, как повсюду сверкали золотые изгибы: по чёрной земле лилейных клумб, по серебристо-зелёным рутовым подушкам и высоко в кустах лещины и бузины. Потом змеи, образовав знак горящего огненного венка, располагались вокруг мисочки и принимали дар.

Совершая это пожертвование, Лампуза уже с первых дней держала на руках маленького Эрио, который своим голоском вторил её призыву. Но как же я удивился, когда однажды вечером увидел, как едва научившийся ходить мальчуган тащил мисочку на открытый воздух. Там он постучал о её край ложкой из грушевого дерева, и красные змеи, сверкая, выползли из расселин мраморных утёсов. И, точно во сне наяву, я услыхал смех маленького Эрио, стоявшего среди них на утрамбованной глине кухонного дворика. Привстав на хвост, животные окружили его и мерно, как маятник, быстро раскачивали у него над макушкой тяжёлыми треугольными головами. Я стоял на балконе, не смея окликнуть моего Эрио, как не решаешься позвать человека, в сомнамбулическом сне идущего по крутому коньку крыши. Но тут я увидел перед скальной кухней старую женщину — Лампузу, она стояла там со скрещенными руками и улыбалась. При виде её меня охватило чувство полной уверенности в благополучном исходе этой страшной опасности.

С того вечера Эрио стал сам звонить для нас в колокольчик вечерни. Заслышав позвякивание мисочки, мы откладывали работу, чтобы порадоваться зрелищу его дарения. Брат Ото спешил из библиотеки, а я из гербария на внутренний балкон, Лампуза тоже отрывалась от плиты и, выйдя во двор, с гордо-нежным выражением лица слушала ребёнка. Для нас стало обыкновением любоваться усердием, с каким он наводил порядок среди животных. Вскоре Эрио уже каждого мог назвать по имени и, ещё нетвёрдо ступая, расхаживал в окружении их в синей бархатной курточке с золотой оторочкой. Он также следил за тем, чтобы молока доставалось всем, расчищая пространство возле мисочки для опоздавших. Для этого он деревянной ложкой постукивал по голове ту или иную из пьющих, или, если она не спешила освободить место, хватал её за шиворот и изо всей силы выдёргивал прочь. Но как бы грубо он ни обращался с ними, животные всегда и во всём подчинялись ему, оставаясь ручными даже во время линьки, когда они крайне чувствительны. В этот период, например, пастухи не позволяют своей скотине пастись на лугу у мраморных утёсов, ибо одного нацеленного укуса достаточно, чтобы мигом лишить силы даже самого могучего быка.

Особенно Эрио любил самую большую и красивую змею, которую мы с братом Ото звали Грайфин и которая, как мы заключили из легенд виноградарей, жила в расселинах испокон веку. Тело ланцетной гадюки металлически-красное, и нередко в его узор вкраплены отливающие светлой латунью чешуйки. А вот у этой Грайфин чётко вырисовывался чистый и безупречный золотой блеск, переходящий на голове в зелень и усиливающийся до светимости, словно у драгоценного изделия. В гневе она, бывало, раздувала шею в щиток, как золотое зеркало сверкавший в атаке. Казалось, остальные выказывали ей уважение, ибо никто не притрагивался к мисочке до тех пор, пока Золотая не утолит жажду. Позднее мы увидели, как Эрио играл с нею, а она, как то иногда делают кошки, острой головой тёрлась о его курточку.

После этого Лампуза накрывала нам ужин: два бокала простого вина и два ломтя чёрного, солёного хлеба.

 

 

С террасы в библиотеку вела стеклянная дверь. В погожие утренние часы эта дверь была широко распахнута, так что брат Ото сидел за большим столом, словно в уголке сада. Я постоянно с удовольствием заходил в эту комнату, на потолке которой играли зелёные тени листвы и в тишину которой проникало щебетание молодых птиц да близкое жужжание пчёл.

На мольберте у окна стоял большой планшет, а вдоль стен до самого потолка громоздились ряды книг. Самый нижний из них стоял на широкой клети, приспособленной для фолиантов — для огромных «Hortus Plantarum Mundi»[2]и расписанных от руки произведений, каких больше уже не печатают. Над ними выступали стеллажи для папок и книг, которые ещё можно было с усилием раздвинуть, — заваленные бумагами с короткими заметками и пожелтевшими листами гербариев. Их тёмные полки занимали собрания запрессовавшихся в камне растений, которые мы выискивали в известковых и угольных карьерах, между ними разнообразные кристаллы, какие выставляют обычно как украшение или, ведя серьёзный разговор, взвешивают в руках. Ещё выше располагались небольшие книги — не очень обширное ботаническое собрание, однако полное в вопросах того, что касалось лилий. Эта часть книгохранилища разделялась ещё на побочные линии — на труды, которые были посвящены форме, цвету и запаху.

Ряды книг продолжались ещё в маленьких залах и были снабжены лестницами, ведущими наверх, до самого гербария. Здесь стояли отцы церкви и классические авторы древних и новых эпох, и главным образом собрание словарей и энциклопедий всякого рода. По вечерам мы с братом Ото сходились в маленьком зале, в камине которого мерцало пламя сухих виноградных черенков. Если дневные труды удавались на славу, мы имели обыкновение предаваться беседам того неторопливого вольного свойства, когда выбираются проторенные пути и известные даты и авторитеты. Мы балагурили о мелочах знания либо острили по поводу странных либо превратившихся в абсурдность цитат. Во время этих игр нам очень помогали легионы безмолвных, переплетённых в кожу или пергамент рабов.

Чаще всего я рано поднимался в гербарий и засиживался там за работой до поздней ночи. Сразу после нашего переезда сюда мы велели обшить пол хорошей древесиной и установить на нём длинные ряды шкафов. В их ящичках скопились тысячи пучков гербарных листьев. Лишь очень малую часть их собрали мы, они были собраны преимущественно чьей-то давным-давно истлевшей рукой. Иногда, в поисках какого-нибудь растения, я ненароком наталкивался на побуревший от времени лист бумаги, с собственноручной выцветшей подписью великого мастера Линнея. В эти ночные и утренние часы я вёл и приумножал перечни на множестве ярлыков — сперва обширный каталог наименований коллекции, а потом «Малую Флору», в которую мы скрупулёзно вносили все находки в районе Лагуны. На следующий день брат Ото, руководствуясь книгами, просматривал листки, и многие из них затем обозначались им и раскрашивались. Так разрастался труд, который уже своим возникновением доставлял нам большое наслаждение.

Когда мы довольны, нашим чувствам хватает даже самых скромных даров этого мира. Я издавна отдавал предпочтение царству растений и многие годы странствий исследовал его чудеса. И мне было хорошо знакомо то мгновение, когда с замиранием сердца мы предугадываем в развитии тайны, какие таит в себе каждое хлебное зёрнышко. Тем не менее великолепие роста мне никогда не было ближе, чем на этой почве, которую пронизывал запах давным-давно увядшей зелени.

Прежде чем отойти ко сну, я ещё немного прогуливался взад и вперёд по его узкой средней дорожке. В эти полуночные часы я часто думал, что увижу растения светлее и великолепнее, чем в иное время. Я уже издалека чувствовал аромат украшенных белыми звездочками терновниковых долин, который я вдыхал ранней весной в Arabia Deserta,[3]и тонкий аромат ванили, который в зной освежает странника при отсутствии спасительной тени канделябровых лесов.[4]Тогда снова, точно страницы какой-то старинной книги, распахивались воспоминания о часах изумительного изобилия — о тёплых топях, в которых цветёт Victoria regia,[5]и о рощах у моря, которые видишь в полдень тускло мерцающими вдали от заросших пальмами побережий. Но у меня отсутствовал страх, который охватывает нас, когда мы сталкиваемся с неумеренностью роста, словно с каким-то идолом, который манит тысячью рук. Я чувствовал, как одновременно с нашими исследованиями возрастают силы для того, чтобы стойко выдерживать жгучие влияния жизни и усмирять их так, как под уздцы ведут рысаков.

Часто уже начинало светать, когда я только вытягивался на узкой походной кровати, установленной в гербарии.

 

 

Кухня Лампузы вдавалась в мраморную скалу. В древние времена такие пещеры давали пастухам кров и защиту, а позднее, подобно циклопическим кладовым, пристраивались надворными строениями. Чуть свет, когда она варила утренний супчик для Эрио, старуху видели у очага. К помещению с плитой примыкали ещё уходящие вглубь своды, в которых стоял запах молока, фруктов и вытекавших каплями вин. Я весьма редко входил в эту часть Рутового скита, поскольку близость Лампузы будила во мне стеснённое чувство, которого я предпочитал избегать. Зато для Эрио здесь был знаком каждый закуток.

А вот брата Ото я часто видел стоящим у огня рядом со старухой. Ему, пожалуй, я и был обязан счастьем, выпавшим на мою долю с Эрио, внебрачным ребёнком от Сильвии, дочери Лампузы. В ту пору мы несли службу в походе с Пурпурными всадниками, которая ценилась у свободных народов Альта Планы и которая затем закончилась поражением. Отправляясь верхом к горным перевалам, мы часто видели Лампузу, стоящую перед своей хижиной, и рядом с ней статную Сильвию в красной косынке и красной юбке. Брат Ото был рядом со мной в тот день, когда я поднял из пыли гвоздику, которую Сильвия вынула из волос и бросила на дорогу, и в дальнейшей скачке предостерегал меня от старой и молодой ведьмы — шутливо, однако озабоченным тоном. Ещё больше раздражал меня смех, с которым Лампуза рассматривала меня и который я ощущал бесстыдно сводническим. И всё-таки я вскоре наведался в их хижину.

Воротившись в Лагуну после того прощания и въехав в Рутовый скит, мы узнали о рождении ребёнка, а также о том, что Сильвия оставила его и ушла из этих мест с чужим народом. Известие подняло во мне волну горечи — прежде всего потому, что оно застало меня в начале того периода, который после бедствий кампании я предполагал посвятить спокойным исследованиям.

Поэтому я предоставил брату Ото полномочия навестить Лампузу, чтобы поговорить с нею и поступить так, как он сочтёт целесообразным. Как же я был изумлён, однако, когда узнал, что он немедленно забрал ребёнка и её в наш дом и приставил старуху к хозяйству; но этот шаг очень скоро оказался для всех нас благословенным. И как правильность поступка узнаётся, в частности, по тому, что в нём замыкается также минувшее, так и любовь Сильвии ко мне высветилась в новом свете. Я понял, что с предубеждением рассматривал её саму и её мать и что я, ибо легко получил её, слишком легкомысленно обошёлся с нею, как принимают за стекло драгоценный камень, открыто лежащий на дороге. И тем не менее всё бесценное достаётся нам только случайно, лучшее — даром.

Конечно, требовалось привести дела в порядок с той непринуждённостью, которая была свойственна брату Ото. Его принцип заключался в том, чтобы обращаться с людьми, которые становились близки нам, как с редкими находками, обнаруженными в странствии. Он охотно называл людей оптиматами,[6]чтобы дать понять, что всех можно причислить к врождённой аристократии этого мира и что каждый из них может подарить нам самое высокое. Он воспринимал их сосудами чудесного и признавал за ними, в качестве высоких творений, княжеские права. И я действительно видел, что все, кто приближался к нему, распускались точно растения, пробуждающиеся от зимней спячки, — не то чтобы они становились лучше, но они в большей мере становились самими собой.

Сразу же после своего вселения Лампуза занялась хозяйством. Работа легко спорилась у неё, в саду руки её тоже не оставались без дела. В то время как мы с братом Ото сажали растения строго по правилам, она зарывала семена наспех, позволяя разрастаться сорнякам, как тем вздумается. И всё же она без труда снимала тройной урожай с наших посевов и плодовых деревьев. Я часто видел, как она, насмешливо улыбаясь, разглядывала овальные фарфоровые таблички на наших грядках, где значились сорт и вид, надписанные братом Ото тонким каллиграфическим почерком. При этом она обнажала большой резец, похожий на клык, последний из оставшихся ещё у неё зубов.

Хотя по примеру Эрио я называл её бабушкой, она обращалась ко мне лишь по вопросам хозяйства, и часто воистину глупым, как то случается с экономками. Имя Сильвии никогда нами не упоминалось. Несмотря на это, я с досадой увидел, что Лауретта следующим вечером после той ночи на валу навестила меня. Но именно сейчас старуха прибралась особенно тщательно и спешно подала к приёму гостьи вина, сыру и сладких пирогов.

По отношению к Эрио я испытывал естественное наслаждение отцовства, равно как и наслаждение духовным усыновлением. Нам нравился его спокойный, внимательный разум. Как все дети обычно подражают делам, которые замечают в своём маленьком мире, так и он рано обратился к растениям. Мы часто видели его долго сидящим на террасе в созерцании лилии, готовой вот-вот распуститься, и когда та открывалась, он мчался в библиотеку, чтобы обрадовать брата Ото известием. Точно так же он рано утром с удовольствием стоял перед мраморным бассейном, где мы выращивали кувшинки из Ципанго,[7]околоцветники которых первый луч солнца вскрывает с нежным звуком. В помещении гербария я тоже установил для него маленький стульчик — он часто сиживал на нём, наблюдая за моей работой. Ощущая его тихое присутствие рядом с собой, я чувствовал прилив энергии, как будто благодаря глубокому, ясному пламени жизни, горевшему в маленьком теле, вещи представали в новом свете. У меня возникало ощущение, будто животные ищут его близости, ибо я всегда видел, столкнувшись с ним в саду, что вокруг него летают красные жуки, называемые в народе петушками Фрии;[8]они бегали у него по рукам и играли в его волосах. Очень странным было также то, что на призыв Лампузы ланцетные гадюки окружали мисочку раскалённым клубком, тогда как у Эрио они образовывали фигуру лучевого диска. Первым на это обратил внимание брат Ото.

Вот так получилось, что наша жизнь стала отличаться от планов, которые мы разработали. Вскоре мы заметили, что это отличие пошло на пользу нашей работе.

 

 

Мы обосновались здесь, планируя фундаментальным образом заниматься растениеводством, и поэтому начали с издавна зарекомендовавшего себя упорядочивания духа благодаря дыханию и питанию. Как все вещи на этой Земле, растения тоже хотят что-то сказать нам, но нужно ясное сознание, чтобы понять их язык. Хотя в их прорастании, цветении и угасании кроется иллюзия, которой не избежит ничто сотворённое, следует всё же очень хорошо прочувствовать то, что неизменно заключено в ларце внешнего облика. Искусство умения так заострять свой взгляд брат Ото называл «отсасыванием времени» — даже если он имел в виду, что абсолютная пустота по эту сторону смерти недостижима.

Втянувшись, мы заметили, что наша тема, почти против нашей воли, расширилась. Вероятно, здоровый воздух Рутового скита способствовал тому, чтобы придать нашим мыслям новое направление, как в чистом кислороде пламя горит прямее и ярче. Я заметил это уже через несколько недель по тому, как изменились предметы — и изменение я сначала воспринимал как недостаток, поскольку языка мне уже не хватало.

Однажды утром, когда я с террасы глядел на Лагуну, её вода показалась мне глубже и лучистее, как будто я впервые взглянул на неё с безмятежным чувством. В ту же секунду я почувствовал почти болезненно, что слово отделилось от внешних явлений, как лопается тетива слишком туго натянутого лука. Я увидел фрагмент радужной вуали этого мира, и с того часа язык больше не нёс для меня привычной службы. Но одновременно в меня влилось новое бодрствование. Как дети, вышедшие наружу из внутренних помещений, начинают на свету двигаться на ощупь, так я искал слова и картины, чтобы выразить новый блеск вещей, ослепивший меня. Я никогда прежде не предполагал, что говорение может доставить такую муку, и тем не менее не хотел бы вернуться к непосредственной жизни. Когда мы воображаем, что однажды смогли б полететь, то неловкий прыжок нам дороже надёжности проторённой дороги. Этим, вероятно, и объясняется чувство головокружения, которое часто охватывает меня за этим занятием.

Легко случается, что на неизвестных стезях у нас пропадает чувство меры. Счастье ещё, что меня сопровождал брат Ото и что он осторожно продвигался со мною вперёд. Часто, когда я докапывался до сути какого-нибудь слова, я, взяв в руку перо, спешил к нему вниз, и он часто с аналогичным посланием поднимался ко мне в гербарий. Мы также любили создавать образы, которые называли моделями — мы лёгкими стопами записывали на маленьком листке три-четыре предложения. В них нужно было оправить осколок всемирной мозаики, как в металл оправляют камень. В этих моделях мы также исходили из растений и потом надставляли к ним дальше. Таким образом мы описывали вещи и превращения, от песчинки до мраморного утёса и от мимолётной секунды до годового цикла. Вечером мы скалывали эти листки и, прочитав друг другу, сжигали в камине.

Вскоре мы почувствовали, как жизнь содействовала нам и как в нас вселилась новая уверенность. Слово — это одновременно король и волшебник. Мы исходили из высокого примера Линнея, который маршальским жезлом слова вступил в хаос фауны и флоры. И чудеснее всех царств, добытых мечом, продолжается власть его над лугами цветов и легионами пресмыкающихся.

По его примеру нас тоже подгоняла догадка, что в элементах царит порядок, ибо человек чувствует в глубине стремление своим слабым духом подражать творению, так же как птицу оберегает стремление к строительству гнёзд. Наши усилия потом были очень щедро вознаграждены пониманием того, что мера и правило навечно заложены в случайность и запутанности этой Земли. Мы поднимались к тайне по тропинке, которую скрывает пыль. С каждым шагом, который мы при восхождении делаем в горах, убывает случайный узор горизонта, и когда мы поднялись достаточно высоко, повсюду, где бы мы ни стояли, нас окружает чистое кольцо, обручающее нас с вечностью.

То, что мы таким образом совершили, оставалось, пожалуй, ученической работой и чтением по складам. И всё же мы почувствовали выигрыш от веселья, как каждый, кто не желает иметь ничего общего с пошлостью. Местность вокруг лагуны утрачивала ослепительность и всё же проступала яснее, проступала more geometrico.[9]Дни, словно за высокими крепостными стенами, протекали быстрее и энергичнее. Иногда, когда дул западный ветер, мы ощущали предчувствие наслаждения неомрачённой радостью.

Но прежде всего в нас немного поубавилось того страха, который пугает нас, и как туманы, поднимающиеся из болот, смущают дух. Как случилось, что мы не забросили работу, когда в нашей области к власти пришёл Старший лесничий и когда распространился ужас? Мы обрели предчувствие ясности, от блеска которого испаряются обманные образы.

 

 

Старший лесничий был давно известен у нас как Старый хозяин Мавритании. Мы часто видели его на конвентах и иногда ночью ужинали и бражничали с ним за игрой. Он принадлежал к тем фигурам, которые считаются у мавританцев[10]настоящими господами и одновременно воспринимаются немного скептически — как, например, воспринимают в полку какого-нибудь старого полковника кавалерийского ополчения, который время от времени наведывается туда из своих имений. Он запоминался уже тем, что привлекал к себе внимание своим зелёным фраком, украшенным вышитыми золотом листьями падуба.

Он был несметно богат, и на праздниках, устраиваемых им в его городском доме, царило изобилие. Там по старому обычаю плотно ели и крепко пили, и дубовая поверхность большого ломберного стола прогибалась под грузом золота. Были также известны азиатские вечеринки, которые он устраивал для своих адептов на своих маленьких виллах. Мне часто представлялся удобный случай видеть его вблизи, и его овевало дыхание старой власти, исходившее из его лесов. И в ту пору мне почти не мешала застылость его существа, поскольку во всех мавританцах со временем появлялось что-то автоматическое. Оно проступает, прежде всего, во взоре. Так и в глазах Старшего лесничего, особенно когда он смеялся, мерцал проблеск пугающей приветливости. На них, как на лицах старых пьяниц, лежал красный налёт, но одновременно выражение коварства и непоколебимой силы — иногда даже суверенитета. В ту пору близость его была нам приятна — мы жили в задоре, пируя за столами владык сего мира.

Позднее я слышал, как брат Ото, вспоминая наши мавританские времена, говорил, что заблуждение только тогда превращается в изъян, когда в нём упорствуют. Высказывание показалось мне тем более верным, что я подумал о положении, в котором мы оказались, когда этот орден привлёк нас к себе. Существуют эпохи упадка, когда стирается форма, определяющая жизнь изнутри. Оказываясь в них, мы шатаемся туда-сюда, как люди, потерявшие равновесие. От смутных радостей нас бросает в смутную боль, и сознание утраты, которое постоянно оживляет нас, заманчивее отражает нам будущее и прошлое. Мы живём в ушедших временах либо в дальних утопиях, а настоящее между тем расплывается.

Едва заметив этот недостаток, мы постарались избавиться от него. Мы чувствовали тоску по участию, по действительности и проникли бы в лёд, огонь и эфир, чтобы избежать скуки. Как всегда, когда сомнение соединяется с преизбытком, мы обратились к силе — а не является ли она тем вечным маятником, который продвигает стрелки вперёд, будь то днём или ночью? Итак, мы начали мечтать о власти и силовом превосходстве, и о тех формах, которые, смело организованные, движутся друг на друга в смертельном бою жизни, будь то к гибели, будь то к триумфу. И мы с радостью изучали их, как рассматривают травления, оставленные кислотой на тёмных зеркалах отполированных металлов. При такой склонности было неизбежно, что мавританцы заинтересовались нами. Мы были введены Capitano, который подавил крупный мятеж в Иберийских провинциях.

Тому, кто знает историю тайных орденов, известно, что оценить их размер весьма затруднительно. Известна также та продуктивность, с какой они образуют ответвления и колонии, так что, если следовать по их следам, скоро теряешься в лабиринте. Это касалось и мавританцев. Особенно странным было для новичка, когда в их помещениях он видел, как члены групп, смертельно ненавидящих друг друга, мирно беседуют. К интеллектуальным целям относилась виртуозная разработка дел этого мира. Они требовали, чтобы властью пользовались совершенно беспристрастно, богоподобно, и соответствующим образом их школы распространяли категорию ясных, свободных и всегда ужасных умов. Независимо от того, действовали ли они в спокойных или взбаламученных районах, — там, где они побеждали, они побеждали как мавританцы, и гордое «Semper victrix»[11]этого ордена считалось доктриной не членами его, но главой. Посреди времени и его бешеных скачков он стоял непоколебимо, и в его резиденциях и дворцах под ногами ощущалась твёрдая почва.

Но то, что заставляло нас охотно пребывать там, не было наслаждением покоя. Когда человек теряет опору, им начинает управлять страх, и в его вихрях он двигается вслепую. Однако у мавританцев, как в центре циклона, царила абсолютная тишина. Когда падают в пропасть, должно быть, видят вещи предельно ясно, словно через увеличительные очки. Этого взгляда, только без страха, достигаешь в воздухе Мавритании, который был исключительно злобным. Именно когда господствовал ужас, возрастала холодность мысли и духовная дистанция. Во время катастроф царило хорошее настроение, и о них имели обыкновение шутить, как арендаторы казино шутят о проигрышах своих клиентов.

В ту пору мне стало ясно, что паника, тени которой всегда лежат на наших больших городах, обладает своей противоположностью в смелом задоре тех немногих, кто, подобно орлам, кружит высоко над тупым страданием. Однажды, когда мы выпивали с Capitano, он посмотрел на поднимающиеся в кубке пузырьки, словно это раскрывались минувшие времена, и задумчиво произнёс: «Никакой бокал шампанского не был слаще того, который мы подняли на машинах в ночь, когда дотла сожгли Сагунт». И мы подумали: «Лучше рухнуть вместе с этим, чем жить с теми, кого страх заставляет ползать во прахе».

Впрочем, я отклонился от темы. У мавританцев можно было научиться играм, ещё радующим дух, который ничего больше не связывает и который устал даже от иронии. Мир у них расплавился, превратившись в краплёную карту, какую прокалывают для любителей маленьким циркулем и гладкими инструментами, которых касаешься с удовольствием. Поэтому казалось странным, что в этом

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...