Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Традиции Н.А.Некрасова в развитии темы России в творчестве А.Блока

Роль Блока на рубеже двух веков, исторических и ли­тературных, во многом оказалась аналогична роли Пушкина. Не случайно один из критиков отметил, что Блок «воскрешает давно забытое нами слово о Поэте — Эхо и ведет перекличку со всем миром»[7,187].

Подобно тому, как Пушкин синтезировал поэтические дости­жения XVIII — начала XIX века, Блок объединял разные, под­час противоположные, поэтические направления и системы XIX — начала XX века.

В 1921 году Андрей Белый писал: «...в созвездии (Пушкин, Некрасов, Фет, Баратынский, Тютчев, Жуковский, Державин и Лермонтов) вспыхнуло: Александр Блок». Знаменательно са­мое соединение имен Фета и Некрасова. Блок не только — в ряду русских поэтов, по и завершение ряда. Разные начала, на которые раскололось цельное ядро пушкинского творчества (Некрасов, Тютчев, Фет), вновь обнаружили тенденцию к сли­янию в поэзии Блока; в ней «переплетались», по замечанию Б. М. Эйхенбаума, «Фет и Полонский с Некрасовым и Никити­ным» [8]. Мощная устремленность к синтезу, характерная для Блока, находила выражение и в этой способности объединить разные поэтические потоки.

Однако гармония, присущая пушкинскому поэтическому ми­роощущению, уже исключалась. Блок более, чем кто-либо, вы­ражал состояние, которое сам он определял как «трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего — противоречий непримиримых и требовавших примирения» [3, 296].

Синтез, к которому стремился Блок, теоретически сознавая или не сознавая это на разных этапах, включал три ипостаси: «я», общее реальное — окружающий мир и общее идеальное — мир запредельный, мистический. Поиски гармонии «я» и общего — вот суть поисков Блока. Одиночество и томление ранних стихов Блока разрешилось выходом в гармонию. Форму выхода дало соловьевство. Известно, что Блок сам определял свое раз­витие, воспользовавшись формулой Белого из его «Кубка мете­лен», как «трилогию вочеловечения», как путь от мгновения «слишком яркого света через необходимый болотистый лес (в примечании Блок пишет: «Нечаянная Радость» — книга, кото­рую я, за немногими исключениями, терпеть не могу»)—к отча­янью, проклятьям, «возмездию» и... к рождению человека «об­щественного», художника...» [8, 344].

«Мгновение слишком яркого света» — чаемая, и, казалось, найденная гармония. Между «я» и общим идеальным устанав­ливалась прямая связь при помощи своеобразного медиума — Прекрасной Дамы. Однако гармония оказывалась иллюзорной,  коль скоро выпадало важнейшее звено — жизнь. Так начались поиски себя в окружающем реальном общем и поиски общего идеального в этом же реальном общем, поиски синтеза всех трех начал. Блок писал позднее, что в России всегда было «при­чудливое сплетение основного вопроса эры — социального во­проса с умозрением, с самыми острыми вопросами личности и самыми глубокими вопросами о боге и мире» [6, 139]. Именно такое «причудливое сплетение» явила и лирика самого Блока.

Какое же место занимал в этом сложном комплексе Некра­сов? На вопрос известной анкеты К. И. Чуковского: «Но оказал ли Некрасов влияния на ваше творчество?» — Блок ответил: «Оказал большое» [6, 483]. Однако влияние это было иным, чем, например, влияние Некрасова на поэтов-демократов. Блок — последователь Некрасова, но не его ученик, не предста­витель некрасовской «школы» в том смысле, в каком объединя­ют под этим названием поэтов-демократов середины XIX века. Для представителей «школы» Некрасов — некая абсолютная величина, даже если они теоретически иначе представляли себе подлинную иерархию поэтических явлений. Но именно такая аб­солютизация Некрасова, иногда сознательная, иногда нет, иола к сужению его. Каждый представитель. «школы» как бы выбирал кусочек некрасовской поэзии по себе, по своей мерке, невольно.сводя некрасовскую поэзию до этого кусочка. Обычно это были «гражданственность» или «народность», понимаемые очень уз­ко. Для Блока Некрасов лишь один в ряду других, значитель­ных и любимых. Но в то же время эта как будто бы меньшая значимость Некрасова для Блока, позволила самого Некрасова на новом этапе русской поэзии ощутить бесконечно более масштабно. Некрасов «закры­вался» для литераторов, ориентированных только на него са­мого, он «открывался» в своей подлинной глубине и многосто­ронности через поэзию, вбиравшую художественные достиже­ния Пушкина и Тютчева, Достоевского и Толстого. На разных этапах развития Блока Некрасов воспринимался им, естествен­но, по-разному. Хронологию Блок указал в той же анкете Чу­ковского. На вопрос: «Как вы относились к Некрасову в детст­ве?» — он ответил: «Очень большую роль он играл», а на во­прос: «Как вы относились к Некрасову в юности?» — «Безраз­личнее, чем в детстве и «старости» (VI, 483).

В пору первого тома, условно говоря — фетовско-соловъевскую, Некрасов для Блока «безразличнее». Естественно, что и круге идей и настроений этой поры для Некрасова места не на­ходилось.

В статье «О Современном состоянии русского символизма» Блок пишет о художнике, в сущности о себе: «...он полон мно­гих демонов (иначе называемых «двойниками»), из которых его злая творческая воля создает по произволу постоянно меняю­щиеся группы заговорщиков. В каждый момент он скрывает, при помощи таких заговоров, какую-нибудь часть души от се­бя самого» [5, 429]. Но это лишь частное преломление более общего кризиса, более общего процесса отчуждения. «При та­ком положении дела,— пишет он,— и возникают вопросы о про­клятии искусства, о «возвращении к жизни», об «общественном служении», о церкви, о «народе и интеллигенции». Это — совершенно естественное явление, конечно, лежащее в пределах сим­волизма, ибо это искание утраченного золотого меча, который вновь пронзит хаос, организует и усмирит бушующие лиловые миры» [5, 431]. «Как сорвалось что-то в нас,-продолжает Блок,— так сорвалось оно и в России. Как перед народной ду­шой встал ею же созданный синий призрак, так встал он и пе­ред нами. И сама Россия в лучах этой новой (вовсе не некрасов­ской, но лишь традицией связанной с Некрасовым) гражданст­венности оказалась нашей собственной душой» [5, 431]. По­скольку источник событий, переворотов, человеческих состояний усматривается в «тех мирах», постольку гражданственность, о которой говорит Блок, оказывается «новой», «вовсе не некра­совской». Но именно потому, что искание «утраченного золото­го меча» пролегает через этот мир, через жизнь, через общест­венное служение, через уяснение отношения к народу, обнару­живается связь с традицией Некрасова.

Никакая высшая гармония для Блока невозможна, если не гармонизован этот мир. После 1904 года самое высшее, дальнее и идеальное принималось Блоком уже только через конкретное, близкое, реальное. Знаменательно и то, что Некрасов назван здесь первым и единственным, и то, какая широкая жизненная общественная проблематика связана для Блока с именем Не­красова. Так Некрасов оказывается для Блока уже не только спутником в «страшном мире», но и проводником в нем.

Где, как и когда ищет Блок в жизни ценности и как эти по­иски соотносятся с поисками Некрасова?

И для Некрасова, и для Блока одной из главных ценностей является родина, Россия. Особенно сближает обоих то, что от­ношение к ней обычно раскрывается через отношение к третье­му. Это третье — женщина. Однако сами женщины эти у Не­красова и Блока разные, и разным оказывается характер отно­шений. Для Некрасова существен образ России-матери. И не случайно. Вообще мать и материнство в поэзии Некрасова при­обрели огромное, даже исключительное значение, как ни у кого до него, включая Пушкина. Поэзия Некрасова в этом смысле уникальна. Нечто подобное мы находим лишь у Лермонтова.

Прежде всего можно сказать, что у Некрасова есть тема ма­тери в ряду других тем, но в этом качестве она хотя отчасти и выражает, по никогда не поглощает колоссальной идеи мате­ринства в его поэзии. Так, в беспощадно реальных картинах главы «Волчица» в поэме «Кому на Руси жить хорошо» образы матери-волчицы и матери-крестьянки, оставаясь реальнейшими сами по себе, просвечивают друг друга и сливаются в некий символ материнства.

Природность и духовность в своем крайнем проявлении — вот каков здесь некрасовский диапазон. Именно символический образ строится в стихотворении «Внимая ужасам войны...», ког­да в конце мы видим уже не простое по сходству сравнение: об­раз плакучей ивы и плачущей матери («То слезы бедных мате­рей!») как бы прорастают друг в друга. В то же время уже пер­вые слова стихотворения исключают какую бы то ни было алле­горичность. «При каждой повой жертве боя» — не при новых жертвах и даже не при новой, «каждая» — так отмечена един­ственность жертвы.

У Некрасова мать — некое безусловное, абсолютное начало жизни, воплощенная норма и идеал ее. Для Некрасова она ста­новится внутренне, жизненно необходимой, являя искомое «во имя». В этом смысле мать есть главный «положительный герой» некрасовской поэзии.  

Но Некрасов слишком «земной», и есть-таки последнее зем­ное утешение, «властное» над ним до конца. Без него разреше­ние всего не разрешение, и «бог» сходит на землю:

Усни, страдалец терпеливый!

Свободной, гордой и счастливой

Увидишь родину свою.

Баю-баю-баю-баю!

В. Н. Орлов писал в свое время: «...тема материнства тесно связана у Блока с поэзией Некрасова...»[13,205] Действительно, мно­гие образы, сопряженные у Блока с этой темой, несут следы влияния Некрасова. Так, стихотворение «Коршун» содержит строки, которые могут показаться цитатой из Некрасова и даже передают очень не частую у Блока прямую речь крестьянки: В избушке мать над сыном тужит: «На хлеба, на, на грудь, соси, Расти, покорствуй, крест неси»[1,174].

В конце поэмы «Возмездие» «образ матери склоненный» за­ставляет вспомнить о поэме Некрасова «Мать» и даже о «Ры­царе на час». Но все же в решении этой темы есть между Не­красовым и Блоком большая разница, и уже она объясняет отчасти, почему для Блока образ России не связывается с обра­зом матери. Прежде всего образ матери у Блока не складыва­ется, как у Некрасова, в нечто высшее. Кое-что здесь, видимо, объясняет и биография. Может быть, реальному образу матери поэта труднее было перейти в некую художественную и философскую идеальность, как это имело место у Некрасова, потому что она всегда была с ним связана не только жизненно, но и житейски. Впрочем, это, очевидно, далеко-далеко не главное. В биографии Блока, и литературной тоже, мать, которую поэт называл своей «совестью» [9, 166], играла колоссальную роль, не меньшую, может быть, доже большую, хотя и иную, чем в жизни Некрасова. «До женитьбы...— вспоминает М. А. Бекетова,— мать была для него самым близким челове­ком на свете...»[7,59]. Известно, что мать сильно влияла и на фор­мирование мистических настроений раннего Блока. Сам поэт говорил, что они с матерью почти одно и то же. Это характер­но. У Некрасова — совсем не «одно и то же». При всем ощуще­нии неразрывности и духовного родства она — нечто высшее, идеальное. Любопытно, что у Блока очень много стихов, на­чиная от самых ранних, посвящено матери. Это стихи 1898 года «Моей матери» («Друг, посмотри, как в равнине небесной...»), стихи 1899 года «Моей матери» («Спустилась мгла, туманами чревата...»), 1901 года—«Моей матери» («Чем больней душе мятежной...»), 1904 года — «Моей матери» («Помнишь думы? Они улетели...») и т. д. Все они — дань любви и уважения. Но это именно посвящения ей (моги, матери), а не стихи о ней. Мать не оказывается для Блока, как для Некрасова, внутрен­ней лирической темой. Она не универсализуется в высшую все­охватывающую идею. Отсюда невозможные для Некрасова в да­же отчетливо полемичные по отношению к нему строки:

Всё на земле умрет — и мать, и младость,

Жена изменит, и покинет друг,

Но ты учись вкушать иную сладость,

Глядясь в холодный и полярный круг.

И к вздрагиваньям медленного хлада

Усталую ты душу приучи,

Чтоб было здесь ей yичего не надо,

Когда оттуда ринутся лучи.

Для Некрасова просто недопустимо ставить мать в обычный житейский ряд: жена, друг... («Увы! утешится жена, И друга лучший друг забудет; Но где-то есть душа одна — Она до гроба помнить будет!»), а позднее она предстает уже прямо влучах, ринувшихся оттуда («Баюшки-баю»).[6,184]

Таким образом, мать в общем совсем не занимает такого ме­ста в поэзии Блока, какое она занимает в творчестве Некрасова. Место, которое занимает у Некрасова мать, в поэтическом мире Блока заняла другая единственная женщина — жена. В стихах Блока немало образов женщин, но ни одной из них не дано бы­ло играть роли, которую заняла жена. Это слово в применении к поэзии Блока можно смело выделять курсивом или начинать с большой буквы. Блок однажды, как бы повторяя толстовского Левина, заметил, что для него существуют две женщины: Лю­бовь Дмитриевна и все остальные. Так и в стихах Блока оказа­лись две женщины: она, «Прекрасная Дама», Жена, «Русь моя! Жена моя!» и все остальные. Критики часто путали ее и остальных и писали о том, что на место Прекрасной Дамы у Блока пришла проститутка, которую сменила жена — Россия, и  все это-де были меняющиеся облики единой ее. Пег, ей Блок оставался верен до конца и с нею неизменно сочетал то, что было для него Главными Ценностями. Именно так почти всегда сливается с образом Жёны образ России («Русь моя! Жена моя!»).

В постоянстве, в длительности и страстности поиска обоб­щенного образа России, пожалуй, некого поставить рядом с Некрасовым и Блоком, хотя путь их и не был одинаков. Для Некрасова есть родина-мать и есть не только сила, но и извест­ная простота сыновних отношений. Кроме того, хотя родина, Россия неизменно называется матерью, сам этот образ родины-матери и образ матери как таковой существуют сами по себе, по взаимопроникают. Блоку нужен уже иной образ — жены, любимой женщины, несущей бесконечную сложность, динами­ку, противоречивость чувств. И образ России и образ любимой женщины у него связаны так, что одно обычно раскрывается только через другое. Программные стихи 1907 года — вступле­ние к циклу «Родина» — в рукописи были посвящены Любови Дмитриевне. К пей он обращается как к залогу спасения, ко­торое дарит родина, в стихах 1909 года «Под шум и звон одно­образный...»:

Ты, знающая дальней цели

Путеводительный маяк,

Простишь ли мне мои метели,

Мой бред, поэзию и мрак?

Иль можешь лучше: не прощая,

Будить мои колокола,

Чтобы распутица ночная

От родины не увела?

Хотя сравнительно со сложным и противоречивым движени­ем Блока путь Некрасова был бесконечно более ясен и прям, дорога к России и у Некрасова и у Блока была дальней. Не­красову, даже уже вступившему в середине 40-х годов на путь реализма и народности, чувство России оказалось еще не по плечу. Я писал о том, какой большой шаг вперед сделал Некра­сов, автор стихотворения «В дороге», сравнительно с лермон­товской «Родиной» в изучении народной жизни, углубляясь в нее аналитически1. По достижения в анализе сопровождались потерями в синтезе, утратой ощущения целого.

«Влас», «Саша», «Несчастные», «Школьник» — произведе­ния, по-разному важные на пути к синтетическому образу со­временной России. Однако подлинно этапным произведением стала лишь поэма «Тишина». События Крымской войны, ожи­дание всероссийских перемен сыграли колоссальную роль в становлении Некрасова-поэта, во многом аналогичную той ро­ли, которую сыграли для Блока события 1905 года. Русская история на крутых своих поворотах выводила обоих к ощуще­нию национальной жизни в целом, выявляла их качества наци­ональные поэтов. Только после этих событии каждый на них приобретает способность говорить с Россией в целом..

Важнейший мотив, объединяющий Некрасова и Блока, чувство исторической ответственности и готовность делить судь­бу с народом, брать на себя причитающуюся долю того, что дает история народа. «Это — меньше всего,— писал П. Медве­дев,— национальный задор и упоение и больше всего — тяже­лая историческая судьба...»[5] Блок полагал, что «художнику надлежит готовиться встретить великие события» и, встретив, «суметь склониться перед ними» [6, 59]. Именно этот прин­цип, а никакой не либерализм сказался в заключительных стро­ках одной из самых близких Блоку поэм Некрасова — поэмы «Тишина»[6,61]:

Проблема бытия России в ее прошлом Некрасова волновала сравнительно мало. Блок же начал с Руси довизантийской, с пра- России. Мы находим у Блока Русь древних стихий, легенд и поверий. Если искать для образов Блока параллелей в жи­вописи, то придется называть и Рериха, и Нестерова, п Врубе­ля. Само по себе это осмысление национальной истории во весь ее рост, очевидно, вызвала предреволюционная эпоха, как бы производившая генеральный смотр всех сил нации, се возмож­ностей и резервов.

Путь Блока был путем от Руси к России. Синтетический об­раз современной России в лирике Блока включал всю ее исто­рию. «13 «Стихах о России» нет на одного «былинного» обра­за,— писал Георгий Иванов,— никаких молодечеств и «гой еси». Но в них— Россия былин и татарского владычества, Рос­сия Лермонтова и Некрасова, волжских скитов и 1905 года»[4,56]'.

Центральное стихотворение цикла «Родина» — «Россия». По сути это — целая лирическая поэма, подготовленная многи­ми предшествовавшими опытами, прежде всего такими, как «Осенняя воля» и «Русь». Интересно, что тематически стихо­творения эти как будто бы должны были войти в цикл «Роди­на», но не вошли в него. Они — этюды, пусть гениальные, как «Осенняя воля»; «Россия» — сама картина. Некрасовское на­чало живет у Блока в ряду других, взаимодействуя с ними. В «Осенней воле» Блок почти буквально повторяет предшест­венников.

Да пьяный топот трепака

Перед порогом кабака...—писал Пушкин.

Смотреть до полночи готов

На пляску с топаньем и свистом

Под говор пьяных мужичков...—вторил Лермонтов.

Буду слушать голос Руси пьяной,

Отдыхать под крышей кабака...—заключил Блок.

Однако Блок, следуя за Некрасовым, выявляет характер от­ношения к России, гораздо более сложный, чем это было, на­пример, у Лермонтова. У Блока, в отличие от Пушкина, Лер­монтова, тем более Тютчева, Россия персонифицирована: она предстает в его стихах как человек, вернее, как живое существо.

У Блока некрасовский коробейник вообще счал очень ши­роко истолкованным образом-символом. Коробейник знает до­рогу и выводит па псе. Так, под некрасовскую «Коробушку» по­является коробейник в драме «Песня Судьбы», спасая Германа, доводя его до «ближнего места». Но «Коробейники» важны для Блока и как поэма о любви. В поэзии и, шире,— в творчестве Блока любовь (в поэме у Некрасова еще только конкретная ча­стная любовь парня и девушки, Вани и Катеринушки) связана с более общей темой: Россия, путь к родине, любовь к ней. «Коробейники»,— отмечает Блок в шестнадцатой записной книжке,— поются с какой-то тайной грустью. Особенно — «Цены сам платил немалые, не торгуйся, по скупись...». Голос ис­ходит слезами в дождливых далях. Все в этом голосе: простор­ная Русь, и красная рябина, и цветной рукав девичий, и погуб­ленная молодость. Осенний хмель. Дождь и будущее солнце. В этом будет тайна ее и моего пути.— ТАК писать пьесу в этой осени» [9, 94]. Речь идет о пьесе «Песня Судьбы», но так Блоком уже была написана «пьеса» — «Осенняя воля».

Это целый необычайно интимный роман с открывающимися на наших глазах чувствами. Покажем это на примере подлинно удивительного четверостишья:

Вот оно, мое веселье, пляшет

И звенит, звенит, в кустах пропав!

И вдали, вдали призывно машет

Твой узорный, твой цветной рукав.[6,89]

Что такое «мое веселье»? Само по себе это определение психологического состояния, по у Блока сразу же остраненное, наглядное — «нот оно» — и тем объективированное. Слово «пляшет» еще более персонифицирует его, превращая в сим­вол и одновременно придавая этому символу живость непосред­ственного действия. Все дальнейшее развитие образа — это усиление конкретности: «пляшет... звенит... машет». Но проис­ходит не только оживляющая конкретизация. Образ начинает жить эмоциональной жизнью. «И звенит, звенит, в кустах припев»,— фраза не только о музыке, но и звучит музыкой, песен­ным повтором, еще более усиленным повтором следующей стро­ки: «И вдали, вдали призывно машет...» Музыка продолжает звучать, но уже не только его эмоционально обогащается образ. Здесь задано непроизвольное движение глаза, сердца вдаль — и еще дальний, за нею. За этим и в этом сложнейшее и интим­нейшее психологическое состояние. Образ все более обогащаю­щийся, очеловечивающийся (последняя строка — «Твой узор­ный, твой цветной рукав» — уже почти превращает символ в живую женщину), бесконечно приближающийся, одновременно начинает удаляться, по уже увлекая. Слова о ней в третьем лице («мое веселье») стали словами к ней, объяснение ее стало объяснением ей, обращением к пей, уговариванием (оттого так замедлился, растянулся третий, последний повтор: «Твой узор­ный, твой цветной...»).

И уже после этих стихов, где с такой же силой вершится любовь, мы понимаем ненужность никаких объяснений: «Кто взманил меня на путь знакомый, Усмехнулся мне в окно тюрь­мы?» Почему иду? Любовь ведет! Непроизвольность и непреодолимость чувства любви к женщине, к женщине — природе, к женщине — России — вот что несет «Осенняя воля». Но бук­вально женщиной образ-символ не стал. Может быть, все это только «рябина машет рукавом», как написал Блок в статье «Безвременье» [5, 75], давшей параллельную проза­ическую разработку темы «Осенней воли». Ведь образ ее свя­зан с пейзажем первых строк, стал выражением и его тоже, и даже не только этого конкретного пейзажа, очень конкретного у Блока (с «упругими кустами», и «битым камнем», и «желтой глиной»), по и осени на всей земле («Обнажила кладбища земли»).

Однако Блок, видимо, стремился к тому, чтобы сильнее про­звучало эпическое начало, явственнее выступила сама Россия. Об этом говорит стихотворение 1906 года «Русь». Здесь есть иное, чем, скажем, в «Осенней воле», приближение к родине. Создается образ масштабный, эпичный. Однако Русь в стихо­творении живет как бы сама по себе и в этом смысле оказыва­ется аллегоричной.

Рисуемые картины не столько выражают Русь, сколько, так сказать, располагаются на ней, прилагаются к ней. Она все же — сама по себе, они — сами по себе. И сама по себе «девуш­ка», которая на «злого друга под снегом точит лезвее». И, на­конец, сам по себе предстает собственно интимный, лирический мотив, даже располагающийся как бы отдельно, ибо в стихо­творении первая, собственно эпическая, и вторая — лирическая части отделяются четко. И не случайно. Русь здесь слишком условна, по-своему монументальна, но не реальна, холодна, с этими почти одическими, рассудочными перечислениями: где-где... где... Уходит бывшее в «Осенней воле» песенное начало с характерными повторами.

Такой Руси здесь же объясниться в любви трудно, и лю­бовь-лирика живет в стихотворении отдельно:

Так — я узнал в моей дремоте

Страны родимой нищету,

И лоскутах ее лохмотий

Души скрываю наготу,

Тропу печальную, ночную

Я до погоста протоптал,

И там, на кладбище ночуя,

Подолгу песни распевал.

ИI сам не понял, не измерил,

Кому я поспи посвятил,

И какого бога страстно верил,

Какую девушку любил.

Так пропадало непосредственное лирическое общение «объ­екта» и «субъекта».

Путь Блока лежал от «Руси» к «России»: трансформируясь, «Русь» включалась в более сложное образование — «Россия» — с его удивительной смелостью переходов от общего к частному и совмещений общего и частного. Некрасов здесь — прямой предшественник Блока. Есть у него образ России, прямо гото­вящий Россию Блока.

В Европе удобно, но родины ласки

Ни с чем несравнимы.

Вернувшись домой,

В телегу спешу пересесть из коляски

И марш на охоту! Денек не дурной...(т2, 319)

Эта первая строфа — очень обычная некрасовская по своей конкретности, по свободе обращения с «прозаическим» матери­алом, по непосредственности просторечных бытовых интонаций («И марш на охоту!»), по жанровой колоритности. Здесь и сю­жет с охотой, так часто появлявшийся в его стихах, и характер­ный «некрасовский» трехслояшик — в общем все те качества,которые были неожиданными и смелыми в 40-е годы, но кото­рые в конце 60-х уже у самого Некрасова должны были вос­приниматься как традиционные некрасовские.

Но поэт не останавливается, как часто было раньше, на этой эмпирике. Во второй строфе есть проникновенное обращение к родине в целом, к матери-родине:

Под солнцем осенним родная картина

Отвыкшему глазу нова...

О матушка-Русь! ты приветствуешь сына

Так нежно, что кругом идет голова.[1,106]

«Матушка-Русь» пока еще все же не более чем привычное условное обращение к родине, частое у Некрасова («Ты и могу­чая, Ты и бессильная, Матушка-Русь!») и им же, по существу, утвержденное. При всей теплоте вызванных чувств сама по се­бе она лишь некая не живущая конкретной жизнью отвлечен­ность, обозначение этих, самих по себе конкретных картин. И лишь третья строка образует замок, объединяющий две пер­вые и являющий иное качество, новое отношение, близкое сим­волизации у Блока:

Твои мужики на меня выгоняли

Зверей из лесов целый день,

И ночью мой путь освещали

Пожары твоих деревень[1,197].

«Матушка-Русь» перестает здесь быть условным обозначением, она зажила своими мужиками и пожарами, получила кон­кретное воплощение, а герой-поэт в свою очередь приблизился it ной, ушел от быта, лишился биографических примет, содер­жавшихся в первой строфе. «...Возвратный мой путь освещали пожары твоих деревень» — какая уж тут бытовая достовер­ность — вся Россия горит. Это совсем не то, что «В телегу спе­шу пересесть из коляски». Она, обретая конкретность, прибли­зилась к нему, он, утратив конкретность,— к ней. Появилась возможность не обращения к России, по прямого общения с ней.

«Чем больше,— писал Блок в «Ответе Мережковскому»,— чувствуешь связь с родиной, тем реальнее и охотней представ­ляешь ее себе, как живой организм; мы имеем на это право, потому что мы, писатели, должны смотреть жизни как можно пристальнее в глаза; мы не ученые, мы другими методами, чем они, систематизируем явления и не призваны их схематизиро­вать. Мы также не государственные люди и свободны от тягостной обязанности накидывать крепкую стальную сеть юриди­ческих схем на разгоряченного и рвущегося из правовых пут зверя. Мы люди, люди по преимуществу, и значит — прежде всего обязаны уловить дыхание жизни, то есть увидеть лицо и тело, почувствовать, как живет и дышит то существо, которого присутствие мы слышим около себя.

Родина — это огромное, родное, дышащее существо, подоб­ное человеку...» [5, 443].

Такое «оживление», такая персонификация понятия «роди­на» прямо связаны с тем, как ощущал Блок динамизм, подвиж­ность, текучий характер русской жизни. Это — «не государ­ство, не национальное целое, не отечество, а некое соединение, постоянно меняющее свой внешний образ, текучее и, однако, не изменяющееся в чем-то самом основном. Наиболее близко определяют это понятие слова: «на­род», «народная душа», «стихия», но каждое из них отдельно все-таки не исчерпывает всего музыкального смысла слова Рос­сия» (VI, 453).

У Некрасова мы находим зерно многих образов блоковской России и прежде всего той, что воплощена в стихотворении «Россия». И хотя многое усложнено, сохраняется смелость пе­реходов, «монтаж» крупных и дальних планов, конкретные приметы, обретающие значение символов, и символы, зажившие конкретной жизнью.

Блок сказал, что истинному поэту свойственно «чувство пу­ти» [5, 369]. Именно оно неотразимо влекло к России наших великих поэтов. Это чувство пути, поиски пути рождали устойчивый для рус­ской литературы образ дороги. Как только начинался разговор с Россией — так в путь. Вспомним тройку Гоголя, «телегу» лермонтовской «Родины». Первая поэма Некрасова о России с большой буквы — «Тишина» — вся развертывается как движе­ние, как проезд по Руси. С этого начал свою «Россию» Блок:

Опять, как в годы золотые,

Три стертых треплются шлеи,

И вязнут спицы росписные

 В расхлябанные колеи...

Какой здесь взят крупный план, какая тщательная детализа­ция, какой маленький обзор. И вдруг—неожиданное, как вскрик, обращение, ни много ни мало, ко всей России: «Россия, нищая Россия»,— обращение, отделенное всего лишь паузой-многоточием. Это обращение напоминает некрасовское в стихах «До­ма — лучше!», но совмещение разных планов сделано смелее, резче, внезапнее. Возможность такой поэтической смелости под­готовлена уже всей русской поэзией и определяется ею. Ведь тройка в «России» уже не только тройка блоковская, но и го­голевская, и лермонтовская, и некрасовская — русская, «сим­волическая». Но тем более, принимая эту инерцию символа, приходится и преодолевать ее. И Блок даст свой поворот: «сим­волист» Блок преодолевает символ предельной конкретностью, зримостью, наглядностью («расхлябанные колеи» какая на­туральная русская дорога). Поэт даже иг говорит о тройке, названы лишь «три стертых шлеи». Так символ и преодолен к сохранен, потому — что реальнейшая, конкретнейшая дорож­ная картинка так тесно внутренне связана с примыкающим к ней обращением — «Россия», готовит его и ему соответствует.

В третьей и четвертой строфах Россия на наших глазах во­площается в женщину:

Тебя жалеть я не умею

И крест свой бережно несу...

Какому хочешь чародею

Отдай разбойную красу!

Пускай заманит и обманет,—

Не пропадешь, не сгинешь ты,

И лишь забота затуманит

Твои прекрасные черты...

Пятая же строфа образует сложный органичный сплав разных планов. Кстати, традиция настойчиво влекла Блока по ста­рому «плоскому» пути развертывания сравнения в олицетворе­ние. Еще в первоначальном тексте у Блока было:

Ну что ж? Одной заботой боле,

Одною более и слезой...—

стало:

Ну что ж? Одной заботой боле —

 Одной слезой река шумней..[1,90].

Здесь уже почти превратившейся в женщину России возвра­щены ее приметы и масштабы; однако сохраняется и интим­ность женского образа. Река — от России, слеза — от женщины. Так создается образ России-женщины.

Женский образ растворился в образе России, и в один ряд встали «лес», «поле», «плат узорный». Опять мы видим, какая сила поэтической инерции преодолена Блоком.

«Роман» поэта с Россией был долгим, и если уж вслед за Блоком встать на пуп, подобных сравнений, то можно сказать, что в ТАКИХ стихах, как «Осенняя воля», «Россия», есть свое­образное «жениховство»: романтика чувств, радость первых приближений, узнаваний, ожидание. Однако отношение к Рос­сии тем не исчерпывается. Речь идет даже не столько о разных сторонах этого отношения. Есть у Блока и зрелая трезвость «взрослых» чувств. Можно видеть при этом, как уходит роман­тическая символизация и в «Осеннем дне», например, сменяет­ся другим принципом построения образа. В стихотворении дана реальная, объективная картина русской осени, а последняя строфа, в которой смыкаются два начала — Россия — женщина, Россия — жена, образует уже только параллелизм:

О, нищая моя страна,

Что ты для сердца значишь?

О, бедная моя жена,

О чем ты горько плачешь?

Но именно потому, что у Блока жена никогда не остается условным обозначением России (типа некрасовского «матушка-Русь»), но всегда живет в каждом отдельном случае индивиду­альной жизнью, образ этот в некоторых стихах о России оказы­вается просто невозможным. Так случилось со стихотворением «Грешить бесстыдно, непробудно...». «Блок,— писал Андрей Белый,— полюбил нашу родину странной любовью: благословля­ющей и проклинающей...»[12,90] Отвечая на вопрос о народолюбии Некрасова, Блок сказал: «Оно было неподдельное и настоящее, то есть двойственное (любовь — вражда)»[12,91]. Именно таким было отношение Блока к России, и он отдавал себе в этом вполне осознанный отчет.

«Грешить бесстыдно...» есть жуткая картина жестокости и отупения, картина реальная, бытовая настолько, что критика не без оснований говорит о том, что здесь нарисован тип кулака. Да, и кулака тоже, хотя и не только.

А воротись домой, обмерить

На тот же грош кого-нибудь,

И пса голодного от двери,

Икнув, ногою отпихнуть,

И под лампадой у иконы

Пить чай, отщелкивая счет,

Потом переслюнить купоны,

Пузатый отворив комод,

И на перины пуховые

В тяжелом завалиться сне..[т 2,78].

Далее следует признание в любви России, объясняемое обычно критикой так: Блок любит Россию несмотря на это, во­преки этому. Л. Я. Гинзбург находит, что в «Грешить бесстыд­но...» «Блок изобразил... темную силу, навалившуюся на рус­скую жизнь»[14,97]. В. Н. Орлов, обобщая размышления о судьбе все отношение к жизни господствует в этом знаменитом цикле, как и во многих других стихах и поэмах Александра Блока.

Принявший мир, как звонкий дар,

 Как злата горсть, я стал богат,—говорит он. [6,89]

И ощущение богатства жизни, богатства от много­образия ее проявлений должно было выявить и ВЫЯВИЛО новые выразительные возможности стиха. Все более существенную смысловую роль играет звукообраз в стихе. Взять хотя бы стро­ки из цикла «Заклятие огнем и мраком»:

О, весна без конца и без краю —

Без конца и без краю мечта!

Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!

И приветствую звоном щита![6,78]

В звуковом повторе «н» слышится та самая музыка, что и в звоне щита, а в ритмической свободе некоторых стихотворе­ний этого цикла (например, «О, что мне закатный румянец..», «Гармоника, гармоника!..») можно почувствовать ту стреми­тельную динамику, которая, десятилетие спустя, выразит му­зыку революции и в поэме «Двенадцать».

Живая страсть наполняет ныне и любовную лирику Блока. Действительность развеяла красивый миф о Прекрасной Даме как воплощении Вечной Женственности, в стихах о любви ра­зыгралась такая буря страстей, которая и поныне не имеет, пожалуй, себе равных в русской поэзии. Покоряющая искрен­ность, обнаженность и драматизм чувства, безжалостный суд над всем, что искажает его, в том числе и над самим собою,— таковы особенности любовной лирики Блока, открывающей но­вую страницу в развитии этого лирического жанра.

В поэзии Блока нашла воплощение многовековая культура русского народа, его историческое бытие и связанное с ним чувство Родины. Не случайно в годы реакции, в годы торжества «сытых» поэт обратился мыслью к истории, к ее героическим страницам, написав цикл «На поле Куликовом».

Блок сам подчеркивал современное звучание этого цикла, проводя аналогию между двумя враждебными станами на поле Куликовом с одной стороны, и «полуторастамиллионным наро­дом» и противостоящей ему, оторванной от жизни частью ин­теллигенции — с другой. Войско Дмитрия Донского одержало победу в Куликовской битве. Естественно, что и народ, который оно символизирует у Блока, должен победить, поэт верит в это, он ждет часа народного торжества.

Удивительной силы и свежести поэтические образы находит Блок для воплощения патриотической идеи. «О, Русь моя! Же­на моя!..» — восклицает поэт, вкладывая в это неожиданное сравнение всю любовь и нежность, на какую способно его серд­це. На этой же щемящей ноте прозвучит и стихотворение «Рос­сия», непосредственно примыкающее к циклу «На поле Кули­ковом»:

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые —

 Как слезы первые любви!

В контрасте с нищетою, «серыми» избами поэт видит и «раз­бойную» красу, «плат узорный до бровей», и «прекрасные чер­ты» России — единственной, горячо любимой, в мечтах лелее­мой. Для этой России он провидел великое будущее, в настоящем улавливал его черты, «начало великих и мятежных дней!». Ради этого будущего стоило жить и работать, испыты­вая «наслаждение» в бою: «И вечный бой! Покой нам только снится...»

Повторенная в десятках поэтических вариантов, эта строка стала девизом русской поэзии, она символизирует высокий па-кал гражданских чувств как вернейший признак ее современ­ного звучания.

Образ России был в поэзии Блока путеводным маяком, ко­торый светил ему в годы глухого безвременья и реакции, вселяя надежду на лучшее будущее, ибо в нем воплощались, соединя­лись для поэта и такие понятия, как парод, история, судьба нации. Я<

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...