Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Об авторе 2 страница




— Вроде слежки за нами нет. Деньги вперед. Сто долларов.

— Только в обмен на портфель, — уперлась я. Голые руки мои заломило на морозе, губы не двигались.

— Здесь я ставлю условия. Я всегда так делал и все соглашались. Не дашь денег — уйду, ищи — свищи свой портфель.

Дрожащими непослушными руками я протянула ему купюру. Он положил ее в карман:

— Пойдешь в Александровский сад. Там к тебе подойдет человек и отдаст портфель.

— Какой человек? Где у меня гарантии, что он отдаст?

— Говорю тебе: все всегда оставались довольны. Ну, как хочешь, а я пошел, — и он двинулся по направлению к Тверской.

Я помчалась в Александровский сад, жадно вглядываясь в лица. Через минут двадцать ко мне подошла женщина с положительным лицом школьной учительницы и протянула мне пакет, в котором лежал портфель.

— Я должна проверить, все ли там на месте, — запричитала я. — Может, он пустой.

Она пожала плечами и пошла к метро.

— Подождите, — закричала я.

Но она побежала, и я не стала ее догонять.

В портфеле оказались все документы — и паспорт, и военный билет, и анализ мочи. Не было только денег ни на диаконскую экипировку, ни на жизнь, ни тех, которые заработал мой певчий сын в ту ужасную ночь.

Через полтора месяца он уже стоял с орарем на солее и, покачивая в воздухе легкой рукой, пел вместе с храмом Символ веры.

И тогда я поднесла Матери Божьей этот золотой крестик.

Ответы на все вопросы есть в Священном Писании, однако в нем нет ответа на конкретный вопрос: что мне, такому-то такому-то, делать сейчас, в час такой-то. Здесь — простор человеческой свободе и загвоздка для волеизъявления, которое во всем хотело бы следовать замыслу Божьему, порой столь непонятному.

Один дружественный игумен говорил:

— Если ты не знаешь, как поступить, просто скажи от всего сердца: «Господи, люблю Тебя! Слава Тебе! »

Приснились папа и мама покойные. Будто сидят они в комнате со стеклянной стеной и заглядывают сквозь нее в другую, по соседству. А там живем мы с моим мужем. То есть они нас ВИДЯТ.

Проснувшись, взяла тетрадь и принялась в ней — нет, не писать стихи, а просто — чирикать. Старик Кирсанов, которому я в семнадцать лет приносила свои стихи, говорил мне: побольше чирикайте. Вот я и чирикаю.

…Жаль,
я предков своих не могу оживить —
попировать со мной
под полной луной.
Не могу поселить в домике лубяном
над морем да на горе
в греческом сентябре.
То-то снятся они мне здесь:
что ни сон — они
предсказывают мои дни.
Что ни сон — убеждают держаться берега,
путей, троп,
даже у тьмы, говорят, есть своя граница:
досюда, а дальше — стоп.
Твердят: хватайся за твердь небесную, —
как-то так.
Делают знак.
Говорю: эта твердь небесная высока,
сквозь нее проходит рука.
Ни за что не ухватишься —
как же держаться тут
рукам, которые из меня растут?..
Вот когда б оттуда — из тверди перистой —
вопреки
всем законам здешним — незримые
две руки
протянулись, держа меня на весу, — тогда
убедились бы вы, как поступь моя тверда.

Все думаю про задание Журнала: истории о любви. Ничего не приходит в голову, кроме истории моих родителей.

Хотя, быть может, она идет «по другому штату» и сама вовсе не о любви, а о действии Промысла Божьего.

В декабре 1941 года шестнадцатилетний папа ехал на поезде из Москвы с такими же, как и он, курсантами в артиллерийское училище в Томск. В том же вагоне моя бабушка увозила в эвакуацию своих дочерей — мою одиннадцатилетнюю маму и мою девятилетнюю тетку Лену. Было холодно и страшно. Но молоденькие курсанты, занимавшие тот же отсек, пели, шутили и курили. Говорили о поэзии. Читали стихи. Мама тоже — умная девочка — что-то прочитала. Потом получает она записочку от одного из этих молодых людей. На газетном срезе нацарапано карандашом: «Вернусь с победой — ты будешь моей женой». Мама тоже взяла карандашик и написала печатными буквами: «Дурак». С тем и отдала бумажку курсантику.

Меж тем пора было укладываться спать. В плацкартном вагоне было холодно, много народа, яблоку негде упасть. Короче — бабушка уложила Лену прямо в валенках, ногами к проходу. А когда они проснулись, оказалось, что кто-то ночью украл валенки у девочки. Тогда бабушка отрезала рукава своей шубы, зашила их и надела Лене на ноги.

…Через 14 лет папа, фронтовик, инвалид войны, молодой поэт, студент Литературного института, сидел преспокойно дома с женой и тещей. Ужинали и рассказывали всякие истории, связанные с войной. И папа вспомнил, как он ехал в училище и у них в вагоне со спящей девочки сняли валенки, и тогда, чтобы обуть ее босые ноги, ее мать отрезала рукава от шубы… Бабушка изменилась в лице, посмотрела на него каким-то новым взглядом и ахнула. И стала описывать этих курсантов, которые шутили и читали стихи… Тогда уже папа как-то странно посмотрел на нее, молча встал, где-то порылся и извлек крошечную бумажку — газетный срез. Он развернул ее и протянул молодой жене. Она прочитала: «Вернусь с победой — ты будешь моей женой».

Апостол Павел не случайно в своем определении проявлений любви пошел в основном аиофатическим путем: у него любовь «не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде…» То есть она устраняется от всякой душевной нечистоты, избегает бесконечных провокаций самолюбия, уклоняется от соблазнов, как шипы, цепляющих и язвящих душу. Она освобождается от страстей, борющих человека от юности его, и таким образом оказывается как бы вне их, против них, вопреки и наперекор… Из ее действий указано лишь, что она «долготерпит», и активность эта направлена скорее вовнутрь, обращена к собственной глубине, так же как и то, что она «все переносит»…

Христос сказал: «Терпением… стяжитедуши ваши» (Лк. 21: 19). Любовь, испытуемая терпением, действительно собирает вместе разрозненные силы души, центрует их на себе, претворяя разнокачественные энергии в единую волю властного преображенного Эроса. Эта власть так велика, что перед ней пасует даже мощный природный инстинкт самосохранения, и душе сладка и желанна жертва, принесенная своей любви. «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих» (Ин. 15: 13).

Эту любовь заповедует нам Господь, причем называет это «заповедью новой»: «Заповедь новую даю вам, да любите друг друга, как Я возлюбил вас» (Ин. 15: 12, 17). «Пребудьте в любви Моей» (Ин. 15: 9). «По тому узнают все, что вы Мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Ин. 13: 35). Две первейшие заповеди начинаются словом «возлюби». Апостол Иоанн засвидетельствовал, что Сам «Бог есть любовь» (1Ин. 4: 8). Да и все Святое Евангелие — это благовестие Любви о любви.

По сути — там все о ней! Любовь и есть эта новая жизнь во Христе…

«Любовь милосердствует, сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (1Кор. 13: 7).

У хозяйки виллы, на которой мы гостим, двое детей. Не так давно у нее работала няней моя грузинская подруга Каринка. У нее было университетское филологическое образование, и в няни она пошла не от хорошей жизни, хотя и была счастлива, когда я ее туда пристроила.

Каринку и ее мужа Шалву я знаю с семнадцати лет. Они тогда только — только поженились, а я приехала в Тбилиси попытать литературного счастья и попробовать переводить грузинских поэтов. Вскоре у них родилась гениальная девочка Сулико. С трех лет она занималась музыкой, в пять ее приняли в музыкальную школу, а в девять она уже солировала: играла на рояле со взрослым оркестром грузинской филармонии, ездила даже на гастроли. Шалва несколько лет проработал дипломатом в африканской стране, где у них был дом с бассейном, с прислугой: были горничная, шофер и садовник… Потом им захотелось домой, и они вернулись в Грузию. Это был 1989 год…

Вскоре, спасаясь от тягот войны, они переехали в Москву. Мыкались, снимая жилье. Пытались продать свои тбилисские апартаменты — две роскошные квартиры в лучших районах Тбилиси, — за них по тогдашним ценам можно было купить разве что однокомнатную квартирку в Марьино. Сулико выскочила замуж — естественно, по любви. Через год, родив сыночка, развелась с мужем и совсем забросила музыку.

И тут Шалва закрутил на стороне бурный роман, а вскоре и вовсе бросил Каринку. Она осталась в чужом городе без мужа, без дома, без работы, без денег, с разведенной дочкой и внуком на руках. Вот тогда она и пошла работать няней к состоятельным людям. Они так ее полюбили, что стали считать чуть ли не за родственницу. Но она проработала там несколько лет и — дала слабину. Сломалась на какой-то ерунде — то ли какая-то интонация в голосе у ее хозяев царапнула ей слух, то ли вспомнилось, что она сама кончала филфак Тбилисского университета, была писательской дочкой и женой дипломата, что был у нее когда-то прекрасный собственный дом… Что была у нее дочка — вундеркинд, которой пророчили мировую славу, а та сделалась матерью- одиночкой с печальными глазами и устроилась — и то с огромным трудом — в какую-то фирму, торгующую хлопком, и летает теперь в Казахстан.

Глядя на Каринку, я думала: ну а я бы смогла, окажись в такой же ситуации, в чужой стране, среди чужих людей, напрочь забыть о себе и пойти работать няней или уборщицей? Не знаю: наверное, чтобы прокормить детей… Ездила же я выступать от бюро пропаганды Бог весть куда, читала свои стихи и в заводских общежитиях, и в красных уголках — тетка-комендантша входила туда, со властью выключала работавший телевизор, прерывая на самом интересном месте «Семнадцать мгновений весны» или итальянский сериал про капитана Каттани, вызывая приступ острой ненависти и протеста со стороны бедных лимитчиков, сгрудившихся вокруг голубого экрана, и выставляла им на растерзание меня, назидательно предваряя мое выступление речью о том, что они должны культурно просвещаться и расти. И я, внутренне сжимаясь от горечи, досады, стыда и всей этой бессмыслицы, читала им стихи. А мне потом за это надругательство и над ними, и над самой собой платили семь пятьдесят, а то и — если выступление было в Подмосковье — одиннадцать рублей. А что: у меня было тогда двое крошечных детей, муж мой только — только окончил Литинститут, его никуда не принимали на работу, потому что он не был комсомольцем, статьи его не печатали — наоборот, возвращали, как из «Вопросов литературы», — с резкой резолюцией или вопросом, написанным красным карандашом на полях: «А как у вас с марксистско — ленинской идеологией? » Нет, сладко жертвовать собой в одночасье, полыхнуть, сгореть, но невыносимо тяжко — медленно и терпеливо — день за днем, день за днем совершать свой подвиг любви.

…В это воскресенье мы отправились с утра пораньше в Керкиру на литургию у мощей святой царицы Феодоры в митрополичьем храме. Ее мощи были также перевезены из Константинополя в пору его падения и разграбления. Здесь тоже, как и у святителя Спиридона, церковное пение сопровождается органом, и это так дивно, что после службы и молебна у мощей святой царицы, на который собрались греки с доблестной военной выправкой, в белых морских кителях, я отправилась по церковным лавкам Керкиры выискивать запись здешней литургии на компакт — диске. Нигде не было, и лишь в одной из лавчонок мне продали за десять евро единственный — последний — диск. Не то чтобы мне теперь всегда хотелось бы молиться «под орган», нет, но просто иногда, время от времени, когда-нибудь, темным зимним московским вечером послушать эти корфианские молитвы, возвращаясь легкой на подъем душой в храмы к святой царице и святителю.

Ну хорошо, вот некогда в институте я встретила наконец того, кого искала и называла «молодым Пастернаком», и со спины тут же узнала его, и получила возможность видеть его каждый день, и даже добилась того, чтобы с ним познакомиться. И что? Ничего. Лишь в конце учебного года накануне экзаменов я набралась храбрости, позвонила ему и попросила принести шпаргалки. А потом настало лето, и все разъехались на каникулы. А потом начался следующий год, но и он не принес мне ничего от того, кто был обещан мне в мужья в коридоре темной поликлиники, кроме беглого «привет» и «здравствуй».

В институте я перезанималась и перетрудилась: во — первых, я училась на переводческом отделении и учила плюс ко всем предметам еще венгерский и французский языки. Во — вторых, я много писала по ночам и порой, еще в пылу ночного вдохновенья, прямо из-за письменного стола отправлялась утром на лекции. По вечерам ходила на всякие там поэтические встречи, вечера поэзии и так далее. Родители очень за меня беспокоились и решили отправить на зимние каникулы в Гагры, в пустующий по зимнему времени дом творчества писателей. Его пытались заполнить шахтерами, но и те ехали туда без особой охоты. Чтобы как-то скрасить скуку, они по вечерам ходили на танцы, которые устраивались прямо в столовой. Причем женщины танцевали с женщинами, а мужики — с мужиками.

Как-то раз, сидя в своей лоджии, выходящей прямо на море, и следя за багровым солнцем, медленно склоняющимся долу, я вдруг испытала странное ощущение — меня целиком охватила решимость тотчас же, немедленно позвонить обещанному мне будущему мужу. Этот порыв воли был так иррационален, что я засомневалась: от меня ли он исходит, тем паче что телефона я не помнила наизусть, — он был где-то у меня записан и остался в Москве, да и звонила я лишь единожды — насчет шпаргалок. И если бы это не звучало столь пародийно, я бы описала это так: «Какая-то неведомая сила взяла меня в оборот и потащила на близлежащий переговорный пункт». Но в том-то и дело, что все происходило именно так. Я вышла в метельные сумерки, стараясь мысленно ничего не исследовать и не сомневаться, а просто подчиняться. Я даже заставила себя не думать, что вот сейчас я наменяю для переговоров монет (кажется, пятнадцатикопеечных), а какой же номер я наберу? Нет, я просто пошла к автомату, сняла трубку и позволила руке самой, как ей вздумается, потыкать в разные кнопки…

И трубку взял он.

— Привет, — сказал он радостно. — Ты куда пропала? Я сижу и жду твоего звонка. Приходи ко мне завтра в гости.

— Приду, — радостно откликнулась я, стоя в будке на переговорном пункте в городе Гагры.

Через полчаса вещи мои были запихнуты в чемодан, через час я уже садилась на электричку, следующую в Адлер. А еще через два часа я предстала пред очами начальника аэропорта, умоляя посадить меня на самолет, летящий в Москву.

На следующий вечер я, как мы и договаривались, пришла в гости и, чувствуя, как дрожат у меня от страха поджилки, старалась говорить только о возвышенном и прекрасном. Тем паче что на письменном столе моего собеседника я увидела раскрытую книгу, лежащую вверх обложкой. На ней было написано: «Шеллинг. Система трансцендентального идеализма». Именно в эту систему мне очень хотелось попасть.

На сей раз мы решили пересечь остров в его срединной части, чтобы оказаться на противоположном нашему — западном — берегу. Там, в Ангелокастро, до сих пор возвышается на горе неприступная средневековая крепость, а чуть южнее — в Палеокастрице — есть монастырь с чудотворной иконой «Неупиваемая Чаша». То тут, то там вдоль узкой извилистой дороги попадались селенья с удивительными розовыми домами, увитыми вьющимися растениями и приветствующие путников неизменной алой бугенвиллией, росли огромные пальмы, лимоновые деревья в желтых лимончиках и могучие кактусы, увешанные сочными оранжевыми грушевидными плодами. Мы даже остановились у одного такого бесхозного кактуса и сорвали несколько штук. На вкус они напоминают одновременно инжир и киви. Всюду царило благолепие и безмятежность. Местные греки, если таковые и встречались нам, разъезжали на велосипедах или беседовали, сидя в тавернах за стаканчиком доброго местного вина и неприхотливой закуской — тцацики, саганаки, мусакой или даже клефтикой. Что-то не чувствовалось, чтобы здесь где-то шла битва за урожай или страда. Просто был прекрасный жаркий сентябрьский день, и небо было высоко и безмятежно, и жизнь хороша, и почему бы между делом не подкрепиться в таверне в компании соседей, или родственников, или друзей, обсуждая новости…

Монастырь в Палеокастрице действующий. Там живут пятнадцать монахов. Поэтому днем, когда нет богослужения, он закрыт. А открывают его лишь перед литургией и перед вечерней службой. Мы дождались положенного часа и подошли к чудотворной иконе Матери Божией, со всех сторон увешанной традиционными серебряными приношениями.

Мне вспомнился один наш друг — священник, служащий в подмосковном храме в честь иконы «Неупивамая Чаша». Там всегда бывает множество народа, особенно женщин, которые приезжают специально, чтобы заказать молебен о своем муже-пьянице. Они горячо молятся: «Господи, сделай так, чтобы мой муж бросил пить», — и горько, горько плачут. И вот одна такая женщина — из молящихся и плачущих — вдруг приходит к этому священнику с претензией:

— Я у вас тут в прошлое воскресенье молебен заказывала водосвятный, чтобы Васька мой перестал пьянствовать. Так он и перестал — родимчик его хватил, лежит теперь парализованный, пальцем пошевелить не может. Что это у вас за методы такие? Я так не договаривалась. Уж лучше пусть все обратно вернется. Пусть уж он лучше пьет, чем так-то кулем лежать. Сделайте, батюшка, как было.

«Не знаете, чего просите».

А вот у моих друзей — Таты и Марика — процесс чудесного исцеления от алкоголизма прошел куда менее болезненно. Марик — человек богемный, эмоциональный, поэт к тому же. И вот он пил каждый день — то чтобы снять стресс, то чтобы преодолеть уныние и взбодриться. С утра он выпивал пивка, потом по дороге в журнал, где он работал, подкреплялся из железной банки «шейком», днем во время обеда опять обращался к пивку, на обратном пути брал в киоске какой-нибудь джин — тоник, а уж вечером дома позволял себе немного расслабиться бутылочкой вина. Самое ужасное было то, что эта последняя «расслабляющая» бутылка вина оказывала на него непредсказуемое иррациональное воздействие: или он засаживался писать стихи, или устраивал истерику и кричал о том, что вокруг все бездари и поэтому его не признают, или с наслаждением оскорблял Тату, и дело доходило даже до рукоприкладства, порой с криминальным оттенком: там было все — сломанные ребра, ссадины и гематомы, кровь из носа, сотрясение мозга… Тата убегала от него в ночь, находила пристанище, принимала твердое решение с ним развестись, но на следующий день Марик буквально приползал на коленях и целовал землю, по которой гипотетически могла ступать Татина нога, рыдал, заламывая руки, клялся бросить пить, и она в конце концов давала ему «последний шанс». Он, бывало, даже зашивался, но это ввергало его в мрачность, он переставал писать стихи и тогда «расшивался», опять принимался с утра за пивко, и все опять начиналось по новому кругу. Так продолжалось больше двадцати лет.

И вот мы с Татой стали вместе ходить в храм и заказывать молебны Матери Божьей, чтобы Сама Царица Небесная вмешалась и подействовала на Марика.

И что же? Через весьма малое время у него на лице появились… прыщики. Он стоял перед зеркалом, разглядывая их, и мочил каким-то лосьоном. Но лосьон их не брал. Тогда он обратился к врачам. Они сказали: это у вас печень. Вам пить никак нельзя — весь будете в прыщах. А Марик вообще-то видный такой мужик, и оказалось, что сам он этим очень дорожил, так что прыщики повергли его в полное расстройство. И он даже бросил пить ради красоты лица.

— Надо же, — говорила Тата, — какой инструмент воздействия нашла для него Матерь Божья — прыщики! Ты знаешь, у него же и ишемия, и предынфарктное состояние было, и это его не останавливало! Но прыщики на лице!

…У моей крестной матери Татьяны был муж-алкоголик. Он каждый день выпивал. А если не выпивал, то глотал нимбутал. А если не нимбутал, то забивал мастырку (ему приносили). Одновременно это был талантливейший, умнейший человек, писатель, классик детской литературы С. В истории болезни у него было написано: «Шизофрения в паранойяльной форме, алкоголизм, полинаркомания, печатается в «Мурзилке», передается по радио». С. это комментировал так:

— Я сам — сумасшедший, а моя жена — «жена писателя».

И еще он говорил:

— Чтобы быть в этой стране сумасшедшим, надо иметь крепкую психику и железные нервы.

И еще он говорил:

— Если ты хочешь прикинуться сумасшедшим, говори правду и только правду.

Если он выходил из дома, он непременно попадал в какую-нибудь историю, и потому о нем говорили, как о гоголевском Ноздреве, что он — человек исторический. «Мать Татьяна» ходила за ним, как за малым ребенком, вечно приставляла к нему «телохранителей» из числа друзей. Но особенно ее тревожил этот каждодневный кайф, в котором пребывал ее муж, и больше всего она боялась, что он не спасется.

— Генька, — говорила она, — сам апостол Павел писал, что пьяницы Царства Божьего не наследуют!

Она испробовала все: и лечила его, отдавая в больницу, но там он убалтывал санитаров, нянечек и даже медсестер, и они исправно поставляли ему и спирт, и таблетки; молилась за него по монастырям и даже купила ему дом в деревне, чтобы он мог испытать на себе благотворное воздействие родной природы, вдохнуть полной грудью сладкий и приятный дым Отечества и отлежаться, как Емеля, на горячей русской печи. Но избу спалили пьяные рыбаки. Она пробовала приглашать в дом верных друзей, чтобы они, бросившись грудью на амбразуру, влили в себя побольше запасов спиртного, а ему поменьше досталось. Она сама чуть было не стала жертвой «синдрома жены Нейгауза». Жена Нейгауза, как только видела у мужа водку, тут же самоотверженно пыталась ее истребить, заливая в себя, чтобы сказать ему: «А больше ничего нет! » И так, бедная, спилась, зато он окончил свои дни вполне благополучно, еще и бурный роман с юной француженкой-пианисткой успел закрутить…

Вот и Татьяна мужественно применяла тот же метод, то есть, по сути, «клала душу свою за други своя», только сумела вовремя остановиться. И вообще она создавала в доме атмосферу нормальной жизни, где все шло своим чередом: приходили редакторши, которым С. надиктовывал свои чудесные рассказы о путешествиях и зверях; собирались друзья, вечно кто-то праздновал свой день рождения, именины, годовщину свадьбы, защиту диссертации, открытие выставки, выход новой книги; то сосед забегал на минутку по какому-то делу, да так и оставался, заслушавшись и засмотревшись; то некий иногородний знакомец останавливался на ночлег; то странствующий монах получал приют. Создавалась странная ситуация, когда сюда, в этот теплый хлебосольный дом, где Татьяна всех угощала в буквальном смысле — от души, устремлялись люди, внешне будто бы куда более обустроенные и благополучные, чем сами хозяева, чтобы получить здесь утешение и любовь, примириться с жизнью.

С. после возлияний лежал на диване, как древний патриций, вокруг него восседали гости — порой это были люди, вроде бы вовсе не совместимые между собой, окажись они где-то в другом месте, и он рассказывал им такие потрясающие истории, которые потом передавались из уст в уста, постепенно утрачивая свое авторство и превращаясь в фольклор. С. был мастер устного рассказа, виртуоз парадокса.

Было время, когда Татьяна тайком разбавляла водку водой, причем пропорции последней все увеличивались и увеличивались, пока в рюмке С. не оказалась чистая вода. Он выпил и удивленно сказал:

— Ну надо же, до чего дошло! Пью — и не пьянею.

Потом Татьяна узнала, что в Белгородской области, в поселке Ракитное, живет удивительный православный старец, по молитвам которого совершаются чудеса. И повезла С. к старцу. Это был архимандрит Серафим (Тяпочкин). Он принял его с любовью, обнял и сказал:

— Что же вы, дорогой, так долго ко мне не приезжали!

И благословил их поселиться у местной старушки, каждый день приглашая обедать в свой священнический домик.

Целыми неделями, а порой и месяцами мои друзья в ту пору жили около старца. С. общался с приезжавшими сюда священниками и монахами и сам стал выглядеть столь благообразно, что порой его в церковном дворе принимали за священника и просили благословения. Бог знает, к каким чудесным переменам жизни это могло привести, но тут старец умер, и мои друзья утратили свое благодатное пристанище, вернувшись в Москву, где их опять закружил этот безумный вихрь гостей, страстей…

Но Татьяна верила, что Господь исцелит ее Геньку, и все время отправлялась по монастырям, припадая к старцам с просьбой помолиться о ее «Геньке». Была она у старца Кирилла, у отца Иоанна Крестьянкина, у отца Павла Груздева и даже у убогого Алеши из Оскола.

Но она сама была больна и нуждалась в операции. Однако она и представить себе не могла, как это ляжет в больницу, а оставит свое «нетечко» без своего присмотра. Но главное было даже, мне кажется, не в этом. В конце концов, можно было поселить с С. верного человека, который бы и позаботился, и покормил, и постирал. Вся суть в том, что она настолько была поглощена любовью к своему мужу, настолько занята идеей его спасения, что психологически не могла переключить свою энергию и внимание с него на себя. Поэтому она все тянула с этой операцией, откладывала, тянула, тянула… И упустила время.

Он пережил ее на два года. Все это время он очень тосковал, но почти и не пил. Лежал на своем диване, вспоминая жизнь… Он практически ослеп, но воспринимал это как-то символически: дескать, вот, земная юдоль погасла, зато какие картины обозревает он теперь духовным оком! Мой муж, священник, часто навещал его, исповедовал и причащал, пока наш друг не отошел в вечность.

…А мать Татьяну я увидела сразу после похорон во сне. Она выглядела радостной и веселой. Мы пришли с ней в какую-то роскошную трапезную, если выражаться на светском языке — как бы в какой-то шикарнейший и даже респектабельный ресторан, но очень уж высокий и просторный, и она сказала смеясь:

— Ну, дорогая, а теперь ты будешь меня угощать!

Проснувшись, я представила себе длинные церковные поминальные столы с горящими свечами и всякой снедью и подумала, что именно о таком угощении и шла речь в моем сне.

Она знала, что я любила ее.

Когда муж и жена прожили жизнь в любви, как же невыносимо им разлучаться в смерти! Хорошо бы умереть вместе. Как это в древности: «Они насытились днями и умерли в один день». Но — увы!

Я читала в одном из жизнеописаний новомучеников, как большевики пришли к сельскому священнику, вытащили его за бороду из алтаря и потащили расстреливать. Следом за ними бежала матушка и молила их со слезами, чтобы они расстреляли и ее вместе с мужем. Они отталкивали ее, матерились, но женщина не унималась. Тогда эти доблестные чекисты, чтобы она наконец замолчала, — так и быть — поставили их обоих у стены храма и нацелили на них ружья. Матушка, просияв, прильнула к мужу, и через мгновение оба они были расстреляны.

В житии святителя Спиридона сказано, что он был женат и жили они с женой благочестиво, родив дочь. А потом жена умерла. И далее после этой спокойной констатации своим чередом описываются дальнейшие события жизни святого. Так и положено в житии: обязывает сам жанр, чтобы не было тут ничего лишнего, ничего психологического. Но на самом-то деле, как бы смирен и кроток он ни был, наверняка ведь и страдал, и плакал, и горевал. Даже Христос, узнав, что Лазарь умер, «восскорбел духом» и «прослезился», потому что, как сказано, «Он любил его» (Ин. 11: 33-36).

Так и Спиридон любил жену — почему бы ему ее-то не любить, когда он любил всех? Именно по любви он, приютив у себя голодного и изнемогающего странника и не имея никакой постной пищи, чтобы его покормить (был пост), угостил его мясом, причем, чтобы тот не смущался, сам разделил с ним трапезу. По любви беседовал с идолослужителем Олимпом, пытаясь отвратить его от языческого заблуждения. По любви давал нуждающимся деньги и пищу. Исцелял, воскрешал из мертвых, усмирял бурю.

Когда жена умерла, у святителя Спиридона осталась на руках дочка, сирота Ирина, и он растил ее, заботился, болел за нее душой, как все добрые родители. А потом и она умерла, как сказано, «в расцвете лет».

Ирина тоже была наверняка очень хорошая, любящая дочь. Какая-то богатая женщина дала ей на хранение свои драгоценности — то есть ей можно было доверять, зная, что она не предаст, не обманет, не поступит низко… Значит, земная жизнь святителя была полна горя и много в ней было того, что можно пережить лишь великим страданием и терпением. Это только нам, издалека, через условный язык жития видится, что святым все давалось легко.

Нет, конечно, разумеется, для верующего человека умерший не сгинул, не пропал, душа его жива, тело ждет воскресения… И все же. Христос ведь знал, что Он вот — вот воскресит умершего Лазаря, а все же не сдержал слез, услышав, что друг Его мертв. Значит, и нам не возбраняется плакать от нашей любви, когда плачется, и страдать, и страдание это проходить насквозь.

Если от Палеокастрицы взять к югу вдоль моря, то приедешь на крутой берег, по которому можно спуститься, а потом вновь взобраться к монастырю Миртиотисса. Там живет всего лишь один монах. Румын.

Мы добрались сюда слишком поздно — служба уже закончилась, а монастырь закрыт. Поэтому мы расположились в таверне неподалеку от монастыря. Повсюду стояли дымящиеся банки с подожженным кофе, чтобы отгонять назойливых и жадных ос, которые, оказывается, любят здесь мясо. Как увидят (или учуют) кусок мяса или колбасы, сразу слетаются и с жадностью припадают к нему, жаля каждого, кто попытается воспрепятствовать им. Мы взяли все греческое: тцацики — йогурт с чесноком и огурцами, саганаки — жареный сыр, мусаку — баклажаны с мясом. И жареные кабачки, покрытые хрустящей корочкой, и мидии, и огромные креветки, и маленьких жареных рыбок, и клефтику — тушеную баранину со всякой всячиной, и местное розовое вино. Ну что ж, в нашей жизни бывали такие дни, когда мы ели лишь поджаренный на постном масле черный бородинский хлеб. А бывало, что — печеный в духовке лук.

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...