Форд Мэдокс Форд и ученик дьявола 6 глава
-- Мне тоже,-- сказала вторая девушка. Я записал их фамилии в свою записную книжку и обещал позвонить им в "Кларидж". Девушки были милые, и я попрощался с ними, и с Уолшем, и с Эзрой. Уолш все еще что-то с жаром говорил Эзре. -- Так не забудете?-- сказала та, что была повыше. -- Как можно!-- сказал я и снова пожал руки и той и другой. Вскоре я услышал от Эзры, что некие поклонницы поэзии и молодых поэтов, отмеченных печатью смерти, вызволили Уолша из отеля "Кларидж", заплатив за него, а затем -- что он получил финансовую помощь из другого источника и собирается стать соредактором какого-то нового ежеквартального журнала. В то время американский литературный журнал "Дайел", издававшийся Скофилдом Тэйером, присуждал своим авторам ежегодную премию, кажется, в тысячу долларов за высокое литературное мастерство. Тогда для любого писателя-профессионала это было значительной суммой, не говоря о престиже, и ее уже получило несколько людей, и, разумеется, все заслуженно. А в то время в Европе можно было неплохо прожить вдвоем на пять долларов в день и даже путешествовать. Журнал, одним из редакторов которого должен был стать Уолш, якобы намеревался установить весьма значительную премию для автора, чье произведение будет признано лучшим в первых четырех номерах. Трудно сказать, были ли это сплетни, или слухи, или же кто-то сказал об этом кому-то по секрету. Будем надеяться и верить, что за всем этим не скрылось злого умысла. В любом случае соредактор Уолша была и остается вне всяких подозрений. Вскоре после того, как до меня дошли слухи об этой премии, Уолш пригласил меня пообедать с ним в самом лучшем и дорогом ресторане в районе
бульвара Сен-Мишель, и после устриц -- дорогих плоских marennes с коричневатым отливом вместо привычных выпуклых и дешевых portugaises,-- а также после бутылки "пуйи фюизе" он искусно перевел разговор на эту тему. Он словно обрабатывал меня, как обрабатывал этих девиц из шулерской шайки на пароходе,-- разумеется, если они были из шулерской шайки и если он их обрабатывал,-- и когда он спросил, не хочу ли я съесть еще дюжину плоских устриц, как он их назвал, я с удовольствием согласился. При мне он не следил за тем, чтобы печать смерти лежала на его лице, и я почувствовал облегчение. Он знал, что мне было известно, что у него чахотка, и не воображаемая, а самая настоящая, от которой тогда умирали, и в какой она стадии; поэтому он обошелся без припадка кашля здесь, за столиком, и я был благодарен ему за это. Я подумал, не глотает ли он эти плоские устрицы по той же причине, по какой проститутки Канзас-Сити, отмеченные печатью смерти и туберкулезом, глотают всякую гадость, но не спросил его об этом. Я принялся за вторую дюжину плоских устриц; брал их с размельченного льда на серебряном блюде, а потом смотрел на то, как их невероятно нежные коричневатые края вздрагивали и съеживались, когда я выжимал на них лимон, а потом отделял от раковины и долго, тщательно жевал. -- Эзра -- великий, великий поэт,-- сказал Уолш, глядя на меня своими темными глазами поэта. -- Да,-- сказал я.-- И прекрасный человек. -- Благородный,-- сказал Уолш.-- Поистине благородный. Некоторое время мы ели и пили молча, отдавая дань благородству Эзры. Я вдруг почувствовал, что соскучился по Эзре, и пожалел, что его здесь нет. Ему, как и мне, marennes были не по карману. -- Джойс великий писатель,-- сказал Уолш.-- Великий. Великий. -- Да, великий,-- сказал я.-- И хороший товарищ. Мы подружились в тот чудесный период его жизни, когда он кончил "Улисса" и еще не начал работать над тем, что долгое время называлось
"Работа в развитии". Я думал о Джойсе и припомнил очень многое. -- Как жаль, что зрение у него слабеет,-- сказал Уолш. -- Ему тоже жаль,-- сказал я.
-- Это трагедия нашего времени,-- сообщил Уолш. -- У всех что-нибудь да не так,-- сказал я, пытаясь оживить застольную беседу. -- Только не у вас,-- обрушил он на меня все свое обаяние, и на лице его появилась печать смерти. -- Вы хотите сказать, что я не отмечен печатью смерти?-- спросил я, не удержавшись. -- Нет. Вы отмечены печатью Жизни.-- Последнее слово он произнес с большой буквы. -- Дайте мне только время,-- сказал я. Ему захотелось хорошего бифштекса с кровью, и я заказал два турнедо под беарнским соусом. Я подумал, что масло будет ему полезно. -- Может быть, красного вина?-- спросил он. Подошел sommelier (1), и я заказал "шатонеф дю пап". "Потом я погуляю по набережным, и хмель у меня выветрится. А он пусть проспится или еще что-нибудь придумает. Я найду, куда себя деть",-- подумал я. Дело прояснилось, когда мы доели бифштексы с жареным картофелем и на две трети опустошили бутылку "шатонеф дю пап", которое днем не пьют. -- К чему ходить вокруг да около,-- сказал он.-- Вы знаете, что нашу премию получите вы? -- Разве?-- спросил я.-- За что? -- Ее получите вы,-- сказал он и начал говорить -о том, что я написал, а я перестал слушать. Когда меня хвалили в глаза, мне становилось тошно. Я смотрел на него, на его лицо с печатью смерти и думал: "Хочешь одурачить меня своей чахоткой, шулер. Я видел батальон на пыльной дороге, и каждый третий был обречен на смерть или на то, что хуже смерти, и не было на их лицах никаких печатей, а только пыль. Слышишь, ты, со своей печатью, ты, шулер, наживающийся на своей смерти. А сейчас ты хочешь меня одурачить. Не одурачивай, да не одурачен будешь". Только смерть его не дурачила. Она действительно была близка. -- Мне кажется, я не заслужил ее, Эрнест,-- сказал я, с удовольствием называя его своим именем, которое я ненавидел.-- Кроме того, Эрнест, это было бы неэтично. -- Не правда ли, странно, что мы с вами тезки? -- Да, Эрнест,-- сказал я.-- Мы оба должны быть достойны этого имени. Вам ясно, что я имею в виду, не так ли, Эрнест? (2) -- Да, Эрнест,-- сказал он и одарил меня своим грустным ирландским
обаянием. И после я был очень мил с ним и с его журналом, а когда у него началось кровохарканье и он уехал из Парижа, попросив меня проследить за набором журнала в типографии, где не умели читать по-английски, я выполнил его просьбу. Один раз я присутствовал при его кровохарканье; тут не было никакой фальши, и я понял, что он действительно скоро умрет, и в то трудное в моей жизни время мне доставляло удовольствие быть с ним особенно милым, как доставляло удовольствие называть его Эрнестом. Кроме того, я восхищался его соредактором и уважал ее. Она не обещала мне никаких премий. Она хотела только создать хороший журнал и как следует платить своим авторам. Однажды, много позже, я встретил Джойса, который шел один по бульвару Сен-Жермен после утреннего спектакля. Он любил слушать актеров, хотя и не видел их. Он пригласил меня выпить, и мы зашли в "Де-Маго" и заказали сухого хереса, хотя те, кто пишет о Джойсе, утверждают, что он не пил ничего, кроме белых швейцарских вин. -- Что слышно об Уолше?-- спросил Джойс. -- Как был сволочью, так и остался,-- сказал я, -- Он обещал вам эту премию? -- спросил Джойс. -- Да. -- Я так и думал,-- сказал Джойс. -- Он обещал ее и вам? -- Да,-- сказал Джойс, а потом он спросил:-- Как, по-вашему, он обещал ее Паунду? -- Не знаю. -- Лучше его не спрашивать,-- сказал Джойс. Мы больше не говорили об этом. Я рассказал Джойсу, как впервые увидел Уолша в студии Эзры с двумя девицами в длинных меховых манто, и эта история доставила ему большое удовольствие. (1) Метрдотель по винам в ресторане (франц.). (2) Э р н е с т.-- По-английски это имя созвучно слову, означающему: убежденный, честный. Ивен Шипмен в кафе "Лила" С тех пор как я обнаружил библиотеку Сильвии Бич, я прочитал всего Тургенева, все вещи Гоголя, переведенные на английский, Толстого в переводе Констанс Гарнетт и английские издания Чехова. В Торонто, еще до нашей поездки в Париж, мне говорили, что Кэтрин Мэнсфилд пишет хорошие рассказы, даже очень хорошие рассказы, но читать ее после Чехова -- все равно что
слушать старательно придуманные истории еще молодой старой девы после рассказа умного знающего врача, к тому же хорошего и простого писателя. Мэнсфилд была как разбавленное пиво. Тогда уж лучше пить воду. Но у Чехова от воды была только прозрачность. Кое-какие его рассказы отдавали репортерством. Но некоторые были изумительны. У Достоевского есть вещи, которым веришь и которым не веришь, но есть и такие правдивые, что, читая их, чувствуешь, как меняешься сам,-- слабость и безумие, порок и святость, одержимость азарта становились реальностью, как становились реальностью пейзажи и дороги Тургенева и передвижение войск, театр военных действий, офицеры, солдаты и сражения у Толстого. По сравнению с Толстым описание нашей Гражданской войны у Стивена Крейна казалось блестящей выдумкой больного мальчика, который никогда не видел войны, а лишь читал рассказы о битвах и подвигах и разглядывал фотографии Брэди, как я в свое время в доме деда. Пока я не прочитал "Chartreuse de Parme" (1) Стендаля, я ни у кого, кроме Толстого, не встречал такого изображения войны; к тому же чудесное изображение Ватерлоо у Стендаля выглядит чужеродным в этом довольно скучном романе. Открыть весь этот новый мир книг, имея время для чтения в таком городе, как Париж, где можно прекрасно жить и работать, как бы беден ты ни был, все равно что найти бесценное сокровище. Это сокровище можно брать с собой в путешествие, и в городах Швейцарии и Италии, куда мы ездили, пока не открыли Шрунс в Австрии, в одной из высокогорных долин Форарльберга, тоже всегда были книги, так что ты жил в найденном тобой новом мире: днем снег, леса и ледники с их зимними загадками и твое пристанище в деревенской гостинице "Таубе" высоко в горах, а ночью -- другой чудесный мир, который дарили тебе русские писатели. Сначала русские, а потом и все остальные. Но долгое время только русские. Помню, как однажды, когда мы возвращались с бульвара Араго после тенниса и Эзра предложил зайти к нему выпить, я спросил, какого он мнения о Достоевском. -- Говоря по правде, Хем,-- сказал Эзра,-- я не читал ни одного из этих русских. Это был честный ответ, да и вообще Эзра в разговоре всегда был честен со мной, но мне стало больно, потому что это был человек, которого я любил и на чье мнение как критика полагался тогда почти безусловно, человек, веривший в mot juste -- единственное верное слово,-- человек, научивший меня не доверять прилагательным, как позднее мне предстояло научиться не доверять некоторым людям в некоторых ситуациях; и мне хотелось узнать его мнение о человеке, который почти никогда не находил mot juste и все же порой умел
делать своих персонажей такими живыми, какими они не были ни у кого. -- Держитесь французов,-- сказал Эзра.-- У них вы можете многому научиться. -- Знаю,-- сказал я.-- Я могу многому научиться у кого угодно. Позже, выйдя от Эзры, я направился к лесопилке, глядя вперед, туда, где между высокими домами в конце улицы виднелись голые деревья бульвара Сен-Мишель и фасад танцевального зала Бюлье, затем открыл калитку и прошел мимо свежераспиленных досок и положил ракетку в прессе возле лестницы, которая вела на верхний этаж. Я покричал, но дома никого не было. -- Мадам ушла, и bonne (2) с ребенком тоже,-- сказала мне жена владельца лесопилки. У нее был тяжелый характер, грузная фигура и медно-рыжие волосы. Я поблагодарил ее.-- Вас спрашивал какой-то молодой человек,-- сказала она, назвав его "jeune homme" вместо "мосье".-- Он сказал, что будет в "Лила". -- Большое спасибо,-- сказал я.-- Когда мадам вернется, пожалуйста, передайте ей, что я в "Лила". -- Она ушла с какими-то знакомыми,-- сказала хозяйка и, запахнув лиловый халат, зашагала на высоких каблуках в свои владения, оставив дверь открытой. Я пошел по улице между высокими белыми домами в грязных подтеках и пятнах, у залитого солнцем перекрестка свернул направо и вошел в полумрак "Лила". Знакомых там не оказалось, я вышел на террасу и увидел Ивена Шипмена, ждавшего меня. Он был хорошим поэтом, а кроме того, понимал и любил лошадей, литературу и живопись. Он встал, и я увидел высокого, бледного и худого человека, несвежую белую рубашку с потрепанным воротничком, тщательно завязанный галстук, поношенный и измятый костюм, пальцы чернее волос, грязные ногти и радостную, робкую улыбку -- улыбаясь, он не разжимал рта, чтобы не показывать испорченные зубы. -- Рад вас видеть, Хем,-- сказал он. -- Как поживаете, Ивен?-- спросил я. -- Так себе,-- сказал он.-- Правда, кажется, я добил "Мазепу". А как у вас, все хорошо? -- Как будто,-- сказал я.-- Я играл в теннис с Эзрой, когда вы заходили. -- У Эзры все хорошо? -- Очень. -- Я так рад. Знаете, Хем, я, кажется, не понравился жене вашего хозяина. Она не разрешила мне подождать вас наверху. -- Я поговорю с ней,-- сказал я. -- Не беспокойтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнце тут очень приятно, правда? -- Сейчас осень,-- сказал я.-- По-моему, вы одеваетесь слишком легко. -- Прохладно только по вечерам,-- сказал Ивен.-- Я надену пальто. -- Вы знаете, где оно? -- Нет. Но оно где-нибудь в надежном месте. -- Откуда вы знаете? -- А я оставил в нем поэму.-- Он весело рассмеялся, стараясь не разжимать губ.-- Прошу вас, выпейте со мной виски, Хем. -- Хорошо. -- Жан!-- Ивен встал и подозвал официанта.-- Два виски, пожалуйста. Жан принес бутылку, рюмки, сифон и два десятифранковых блюдца. Он не пользовался мензуркой и лил виски, пока рюмки не наполнились более чем на три четверти. Жан любил Ивена, потому что в свободные дни Жана Ивен часто работал у него в саду в Монруже за Орлеанской заставой. -- Не нужно увлекаться,-- сказал Ивен высокому пожилому официанту. -- Но ведь это два виски, верно?-- сказал официант. Мы добавили воды, и Ивен сказал: -- Первый глоток самый важный, Хем. Если пить правильно, нам хватит надолго. -- Вы хоть немного думаете о себе?-- спросил я. -- Да, конечно, Хем. Давайте говорить о чем-нибудь другом, хорошо? На террасе, кроме нас, никого не было. Виски согрело нас обоих, хотя я был одет более по-осеннему, чем Ивен, так как вместо нижней рубашки на мне был свитер, потом рубашка, а поверх нее -- пуловер из синей шерсти, какие носят французские моряки. -- Я все думаю о Достоевском,-- сказал я.-- Как может человек писать так плохо, так невероятно плохо, и так сильно на тебя воздействовать? -- Едва ли дело в переводе,-- сказал Ивен.-- Толстой у Констанс Гарнетт пишет хорошо. -- Я знаю. Я еще не забыл, сколько раз я не мог дочитать "Войну и мир" до конца, пока мне не попался перевод Констанс Гарнетт. -- Говорят, его можно сделать еще лучше,-- сказал Ивен.-- Я тоже так думаю, хоть и не знаю русского. Но переводы мы с вами знаем. И все равно, это чертовски сильный роман, по-моему, величайший на свете, и его можно перечитывать без конца. -- Да,-- сказал я.-- Но Достоевского перечитывать нельзя. Когда в Шрунсе мы остались без книг, у меня с собой было "Преступление и наказание", и все-таки я не смог его перечитать, хотя читать было нечего. Я читал австрийские газеты и занимался немецким, пока мы не обнаружили какой-то роман Троллопа в издании Таухница. -- Бог да благословит Таухница,-- сказал Ивен. Виски уже не обжигало, и теперь, когда мы добавили еще воды, оно казалось просто слишком крепким. -- Достоевский был сукиным сыном, Хем,-- продолжал Ивен.-- И лучше всего у него получились сукины дети и святые. Святые у него великолепны. Очень плохо, что мы не можем его перечитывать. -- Я собираюсь еще раз взяться за "Братьев Карамазовых". Возможно, дело не в нем, а во мне. -- Сначала все будет хорошо. И довольно долго. А потом начинаешь злиться, хоть это и великая книга. -- Что ж, нам повезло, когда мы читали ее в первый раз, и, может быть, появится более удачный перевод. -- Но не поддавайтесь соблазну, Хем. -- Не поддамся. Я постараюсь, чтобы это получилось само собой, тогда чем больше читаешь, тем лучше. -- Раз так, да поможет нам виски Жана,-- сказал Ивен. -- У него из-за этого еще будут неприятности,-- сказал я. -- Они уже начались,-- сказал Ивен. -- Как так? -- Кафе переходит в другие руки,-- сказал Ивен.-- Новые владельцы хотят иметь более богатую клиентуру и собираются устроить здесь американский бар. На официантов наденут белые куртки и велят сбрить усы. -- Андре и Жану? Не может быть. -- Не может, но будет. -- Жан носит усы всю жизнь. У него драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку. -- И все-таки он их сбреет. Я допил виски. -- Еще виски, мосье?-- спросил Жан.-- Виски, мосье Шилмен? Густые висячие усы были неотъемлемой частью его худого доброго лица, а из-под прилизанных волос на макушке поблескивала лысина. -- Не надо, Жан,-- сказал я.-- Не рискуйте. -- Риска никакого нет,-- сказал он нам вполголоca,-- слишком большая неразбериха. Entendu (3), мосье,-- сказал он громко, прошел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя стаканами, двумя десятифранковыми блюдцами и бутылкой сельтерской. -- Не надо, Жан,-- сказал я. Он поставил стакакы на блюдца, наполнил их почти до краев и унес бутылку с остатками виски в кафе. Мы с Ивеном подлили в стаканы немного сельтерской. -- Хорошо, что Достоевский не был знаком с Жаном,-- сказал Ивен.-- Он мог бы спиться. -- А мы что будем делать? -- Пить,-- сказал Ивен.-- Это протест. Активный протест. В понедельник, когда я утром пришел в "Лила" работать, Андре принес мне bovril -- чашку говяжьего бульона из кубиков. Он был кряжистый и белокурый, верхняя губа его, где прежде была щеточка усов, стала гладкой, как у священника. На нем была белая куртка американского бармена. -- А где Жан? -- Он работает завтра. -- Как он? -- Ему труднее примириться с этим. Всю войну он прослужил в драгунском полку. У него Военный крест и Военная медаль. -- Я не знал, что он был так тяжело ранен. -- Это не то. Он действительно был ранен, но Военная медаль у него другая. За храбрость. -- Скажите ему, что я спрашивал о нем. -- Непременно,-- сказал Андре.-- Надеюсь, он все же примирится с этим. -- Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена. -- Мистер Шипмен у него,-- сказал Андре.-- Они вместе работают у него в саду.
(1) "Пармская обитель" (франц.).
(2) Няня {франц.).
(3) Слушаюсь (франц.).
Носитель порока
Последнее, что сказал мне Эзра перед тем, как покинуть улицу Нотр-Дам-де-Шан и отправиться в Рапалло, было: -- Хем, держите эту баночку с опиумом у себя и не отдавайте ее Даннингу, пока она ему действительно не понадобится. Это была большая банка из-под кольдкрема, и, отвернув крышку, я увидел нечто темное и липкое, и пахло оно, как пахнет очень плохо очищенный опиум. По словам Эзры, он купил его у индейского вождя на авеню Оперы близ Итальянского бульвара и заплатил дорого. Я решил, что этот опиум был приобретен в старом баре "Дыра в стене", пристанище дезертиров и торговцев наркотиками во время первой мировой войны и после нее. Бар "Дыра в стене", чей красный фасад выходил на Итальянскую улицу, был очень тесным заведением, немногим шире обыкновенного коридора. Одно время там был потайной выход прямо в парижскую клоаку, по которой, говорят, можно было добраться до катакомб. Даннинг -- это Ральф Чивер Даннинг, поэт, куривший опиум и забывавший про еду. Когда он курил слишком много, он пил только молоко; а еще он писал терцины, за что его и полюбил Эзра, находивший, впрочем, высокие достоинства в его поэзии. Он жил с Эзрой на одном дворе, и за несколько недель до своего отъезда из Парижа Эзра послал за мной, потому что Даннинг умирал. "Даннинг умирает,-- писал в записке Эзра.-- Пожалуйста, приходите немедленно". Даннинг лежал в постели, худой, как скелет, и в конце концов, несомненно, мог бы отмереть от истощения, однако сейчас мне удалось убедить Эзру, что очень немногие умирающие говорят на смертном одре так красиво и гладко, и тем более я не слышал, чтобы кто-нибудь умирал, разговаривая терцинами,-- даже самому Данте это вряд ли удалось бы. Эзра сказал, что Даннинг вовсе не говорит терцинами, а я сказал, что, возможно, мне чудятся терцины, потому что, когда за мной пришли, я спал. В конце концов, после того как мы провели ночь у постели Даннинга, ожидавшего смерти, им занялся врач, и его увезли в частную клинику, чтобы лечить от отравления опиумом. Эзра гарантировал оплату счетов и убедил уж не знаю каких любителей поэзии помочь Даннингу. Мне же было поручено только передать ему банку с опиумом в случае крайней необходимости. Всякое поручение Эзры было для меня священным, и я мог только надеяться, что окажусь достойным его доверия и сумею сообразить, когда именно наступит крайняя необходимость. Она наступила в одно прекрасное воскресное утро: на лесопилку явилась консьержка Эзры и прокричала в открытое окно, у которого я изучал программу скачек: "Monsieur Dunning est montй sur le toit et refuse catйgoriquement de descendre" (1). То, что Даннинг взобрался на крышу студии и категорически отказывается спуститься, показалось мне поистине выражением крайней необходимости, и, отыскав банку с опиумом, я зашагал по улице рядом с консьержкой, маленькой суетливой женщиной, которую все зто привело в сильное волнение. -- У мосье есть то, что нужно? -- спросила она меня. -- О да,-- сказал я.-- Все будет хорошо. -- Мocьe Паунд всегда обо всем позаботится,-- сказала она.-- Он -- сама доброта. -- Совершенно верно,-- сказал я.-- Я вспоминаю о нем каждый день. -- Будем надеяться, что мосье Даннинг проявит благоразумие. -- У меня есть как раз то, что для этого требуется,-- заверил я ее. Когда мы вошли во двор, консьержка сказала: -- Он уже спустился. -- Значит, он догадался, что я иду,-- сказал я. Я поднялся по наружной лестнице, которая вела в комнату Даннинга, и постучал. Он открыл дверь. Из-за отчаянной худобы он казался очень высоким. -- Эзра просил меня передать вам вот это,-- сказал я и протянул ему банку.-- Он сказал, что вы знаете, что это такое. Даннинг взял банку и поглядел на нее. Потом запустил ею в меня. Она попала мне не то в грудь, не то в плечо и покатилась по ступенькам. -- Сукин сын,-- - сказал он.-- Мразь. -- Эзра сказал, что вам это может понадобиться,-- возразил я. В ответ он швырнул в меня бутылкой из-под молока. -- Вы уверены, что вам это действительно не нужно?-- спросил я. Он швырнул еще одну бутылку. Я повернулся, чтобы уйти, и он попал мне в спину еще одной бутылкой. Затем захлопнул дверь. Я подобрал банку, которая только слегка треснула, и сунул ее в карман. -- По-видимому, подарок мосье Паунда ему не нужен,-- сказал я консьержке. -- Может быть, он теперь успокоится,-- сказала она. -- Может быть, у него есть это лекарство,-- сказал я. -- Бедный мосье Даннинг,-- сказала она. Любители поэзии, которых объединил Эзра, в конце концов пришли на помощь Даннингу. А мы с консьержкой так ничего и не смести сделать. Треснувшую банку, в которой якобы был опиум, я завернул в вощеную бумагу и аккуратно спрятал в старый сапог для верховой езды. Когда несколько лет спустя мы с Ивеном Шипменом перевозили мои вещи из этой квартиры, банки в сапоге не оказалось. Не знаю, почему Даннинг швырял в меня бутылками из-под молока; быть может, он вспомнил мой скептицизм в ту ночь, когда умирал в первый раз, а возможно, это было просто безотчетное отвращение к моей личности. Но я хорошо помню, в какой восторг привела Ивена Шипмена фраза: "Monsieur Dunning est montй sur le toit et refuse catйgoriquement de descendre". Он усмотрел в ней что-то символическое. Не берусь судить. Быть может, Даннинг принял меня за носителя порока или агента полиции. Я знаю только, что Эзра хотел оказать Даннингу добрую услугу, как оказывают многим другим людям, а мне всегда хотелось верить, что Даннинг действительно был таким хорошим поэтом, каким его считал Эзра. Но для поэта он слишком метко швырял бутылки из-под молока. Впрочем, и Эзра, который был великим поэтом, прекрасно играл в теннис. Ивен Шипмен, который был очень хорошим поэтом, искренне равнодушным к тому, будут ли напечатаны его стихи, полагал, что разгадку этой тайны искать не следует. -- Побольше бы нам подлинных тайн, Хем,-- сказал он мне как-то.-- Совершенно лишенный честолюбия писатель и по-настоящему хорошие неопубликованные стихи -- вот чего нам сейчас не хватает больше всего. Есть еще, правда, такая проблема, как забота о хлебе насущном.
Мосье Даннинг влез на крышу и категорически отказывается спуститься (франц.).
Скотт Фицджеральд
Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял, как они устроены, и научится думать, но летать больше не мог, потому что любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко ему леталось когда-то... Когда я познакомился со Скоттом Фицджеральдом, произошло нечто очень странное. С ним много бывало странного, но именно этот случай врезался мне в память. Скотт пришел в бар "Динго" на улице Деламбр, где я сидел с какими-то весьма малодостойными личностями, представился сам и представил нам своего спутника -- высокого, симпатичного человека, знаменитого бейсболиста Данка Чаплина. Я не следил за принстонским бейсболом и никогда не слышал о Данке Чаплине, но он держался очень мило-, спокойно и приветливо и понравился мне гораздо больше, чем Скотт. В то время Скотт производил впечатление юнца скорее смазливого, чем красивого. Очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, горящие, но добрые глаза и нежный ирландский рот с длинными губами -- рот красавицы, будь он женским. У него был точеный подбородок, красивые уши и почти безупречно прямой нос. Лицо с таким носом едва ли можно было назвать смазливым, если бы не цвет лица, очень светлые волосы и форма рта. Этот рот рождал смутное беспокойство, пока вы не узнавали Скотта поближе, а тогда беспокойство усиливалось еще больше. Мне уже давно хотелось познакомиться с ним. Весь этот день я напряженно работал, и мне показалось настоящим чудом, что в кафе появились Скотт Фицджеральд и великий Данк Чаплин, о котором я никогда не слыхал, но который теперь стал моим другом. Скотт говорил не умолкая, и так как его слова сильно меня смущали -- он говорил только о моих произведениях и называл их гениальными,-- я вместо того, чтобы слушать, внимательно его разглядывал. По нашей тогдашней этике похвала в глаза считалась прямым
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|