История отца: жемчужные сережки
Однажды в начале июня отец сказал: «Давай как-нибудь пообедаем вдвоем, хочу дать тебе несколько советов перед обручением». За девять дней до помолвки, солнечным днем, в четверг, мы поехали с ним обедать в Эмирган, в ресторан Абдуллаха-эфенди. Еще в тот момент я понял, что никогда не забуду наш с ним долгий разговор. Пока мы ехали в ресторан на «шевроле» 56-й модели, за рулем которого, как всегда, был верный Четин-эфенди, работавший у нас еще со времен моего детства, я слушал отцовские наставления на все случаи жизни (например, друзей по работе не следует считать друзьями в жизни). Слушать их мне было приятно, потому что они казались мне частью предсвадебного ритуала. Одновременно я любовался из окна автомобиля морскими видами, старыми пароходами «Городских пассажирских линий» — сильное течение Босфора относило их в сторону, древними темными садами деревянных османских особняков, от которых даже на жаре веяло прохладой. Однако отец, вместо того чтобы, как в детстве, приняться читать мне нотации, предостерегая от лени, неумеренности и мечтательности, и напоминать о долге и обязанностях, сейчас, когда в открытое окно машины задувал ветерок, напоенный морскими и древесными ароматами, вдруг сказал мне, что жизнь коротка. Я потому и поместил в музее искренности гипсовый бюст отца, выполненный одним профессором Академии изящных искусств, скульптором Сомташем Йонтунчем (поговаривали, что фамилию ему придумал сам Ататюрк), которому отец позировал по рекомендации одного приятеля десять лет назад, когда наша семья внезапно быстро разбогатела на экспорте текстиля. Я немного сержусь на скульптора: он изобразил отцовские усы меньше, чем они были на самом деле, чтобы отец выглядел более по-европейски. А я. между прочим, в детстве очень любил смотреть, как шевелятся отцовские усы, когда он бранил меня за шалости. Поэтому я приклеил бюсту усы погуще и подлиннее.
Отец сказал, что жизнь — лишь небольшой отрезок времени, дарованный нам милостью Аллаха, которым необходимо успеть насладиться, а я из-за своего чрезмерного трудолюбия рискую упустить ее радости, но мне показалось, он говорит это потому, что доволен нововведениями, которые я устроил в «Сат-Сате» и других компаниях. По мнению отца, теперь мне следовало взять на себя часть дел, которыми многие годы занимался брат. Я ответил, что примусь за работу с удовольствием и что брат, будучи подчас робким или неинициативным, приносит нам убытки, и на этих словах улыбнулся уже не только отец, но и Четин-эфенди, а мне стало радостно. Ресторан Абдуллаха-эфенди раньше находился на главной улице Бейоглу — проспекте Истикляль, рядом с мечетью Хусейн-Ага, туда ходили обедать все знаменитости и богачи, смотревшие кино в Бейоглу. Несколько лет назад, когда большинство из них завели автомобили, ресторан перебрался за город, в небольшое поместье у парка Эмирган, обращенное к Босфору. Войдя в заведение, отец изобразил благодушное выражение лица и поздоровался с каждым официантом — почти всех он знал много лет. Потом посмотрел, нет ли в зале людей, которые ему знакомы. Пока метрдотель вел нас к нашему столику, отец поздоровался с теми, кто сидел неподалеку, знакомым за столом подальше он слегка кивнул и еще немного пококетничал с какой-то пожилой дамой и ее красивой дочерью. Дама сказала, какой я хорошенький, как быстро вырос и похож на отца. У метрдотеля, который все детство называл меня «маленький господин», а потом постепенно перешел на «господин Ке-маль», отец заказал нам слоеный пирог и ракы с острой закуской — кусками соленого тунца.
— Кури, если хочешь, — разрешил он. Можно подумать, вопрос о том, курить мне при нем или нет, не решился сам собой, когда я вернулся из Америки, к обоюдному спокойствию: — Принесите Кемалю-бею пепельницу, — попросил он одного из официантов. Пока отец быстро пил ракы, занюхивая маленькими помидорами, выращиваемыми в собственной теплице ресторана, я почувствовал, что он хочет о чем-то рассказать мне, но не знает, как начать. Мгновение мы оба смотрели в окно на Четина-эфенди, стоявшего и беседовавшего с другими водителями, ожидавшими хозяев. — Четина цени, — сказал отец. — Знаю. — Пойми... Никогда не смейся над притчами, которые он все время рассказывает. Он очень порядочный, наш Четин. Благородный, настоящий человек. И не меняется уже двадцать лет. Если однажды со мной что-то случится, смотри не прогоняй его, — продолжал отец таким тоном, будто решил мне сообщить последнюю волю. —Да, и не меняй все время машины, как всякие нувориши. «Шевроле» еще очень хороший... Когда запретили ввоз новых автомобилей, весь Стамбул стал похож на музей старых американских машин. Но это ерунда, потому что мы живем в Турции. Самые лучшие в мире автомеханики—у нас. — Я же вырос в этом автомобиле, отец. Так что не беспокойся, —успокоил я его. — Молодец, — ответил отец. Я чувствовал, что сейчас он перейдет к главному. — Сибель замечательная девушка, — продолжил он. Но, нет, речь пойдет не о Сибель. —Ты ведь знаешь, что такую, как она, найти непросто? Женщину, а особенно столь редкий цветок нельзя обижать. Ее нужно носить на руках. — Внезапно его лицо приобрело странное, смущенное выражение. И он заговорил нервно, будто что-то причиняло ему боль: — Помнишь ту красивую девушку?.. Помнишь, ты видел нас как-то раз вдвоем в Бешикташе? О чем ты подумал, когда ее увидел? — Какую девушку, отец? Он раздраженно сказал: — Сынок, ну, помнишь, десять лет назад ты видел меня в Бешикташе, в парке Барбаросс, с одной красивой девушкой. — Нет, отец, не помню. — Ну, как же ты не помнило.? Мы даже в глаза друг другу посмотрели. Рядом со мной была очень красивая девушка. — А потом что произошло? — Потом ты вежливо отвел глаза, чтобы не смущать отца. Вспомнил? — Нет. — Ну ты же нас видел!..
Я не помнил той случайной встречи, но доказать это отцу было трудно. После долгого и весьма неприятного мне спора мы оба пришли к заключению, что я их все-таки заметил, но решил забыть. Вероятно, я не обратил на них внимания, но они от неожиданности и волнения решили, будто я смотрю в упор. Так мы перешли к главному. — Десять лет назад та красавица была моей любовницей, — расставил все по местам отец, сразу обозначив в одном предложении ответы на два главных вопроса, которые могли возникнуть у меня в связи с предметом разговора. Он немного расстроился, что мне не довелось стать свидетелем такой красоты, о которой он, как я понял, мечтал рассказать уже давно, или, что я, может быть, просто забыл о ней, что еще хуже. Быстрым движением руки он достал из кармана маленькую черно-белую фотографию. На фотографии была изображена смуглая молодая женщина, очень грустная, — в Каракёе, на палубе парохода «Городских линий». — Вот она, — гордо показал он. — Снято в тот год, когда мы познакомились. Жаль, что у нее здесь такой грустный вид, не очень заметно, какая она красивая. Теперь ты вспомнил? Я молчал. Мне было неприятно, что отец доверил мне свою тайну, как бы «давно» это ни происходило. Но я никак не мог понять, отчего именно раздражаюсь. — Послушай, сынок. Ни в коем случае не говори никому то, что я тебе сейчас расскажу, — попросил он, пряча фотографию в карман. — Особенно твоему брату. Он у нас строгих нравов, не поймет. А ты жил в Америке, и здесь нет ничего такого, что могло бы задеть тебя. Договорились? — Конечно, отец. — Тогда слушай, — отец выдохнул и, мелкими глотками отхлебывая ракы, начал свой рассказ. Он познакомился со своей возлюбленной семнадцать с половиной лет назад, снежным январским днем 1958 года. Ее простая, строгая и чистая красота вскружила ему голову. Девушка работала в «Сат-Сате», тогда еще недавно созданной отцом фирме. Сначала они просто дружили, были коллегами, но, несмотря на разницу в возрасте в двадцать семь лет, их отношения вскоре переросли в нечто более серьезное и глубокое. Через год после того, как они начали встречаться (я сразу сосчитал, что отцу тогда исполнилось сорок семь лет), девушка по его настоянию уволилась из «Сат-Сата». И опять же по его требованию не пошла никуда работать, а, мечтая, что они когда-нибудь поженятся, поселилась в Бешикташе, где отец купил ей квартиру.
— Она была замечательным человеком. Невероятно доброй, невероятно нежной, очень умной, — говорил отец. — Совершенно не такая, как другие женщины. Я несколько раз пытался расстаться с ней, но ни кого не любил столь сильно. Постоянно думал о том, чтобы жениться на ней, сынок... Но что тогда случилось бы с вашей мамой, с вами? Он немного помолчал. — Не пойми меня неправильно, сынок. Я не хочу сказать, что пожертвовал собой ради вашего счастья. На самом деле, она, конечно, хотела свадьбы больше, чем я. Ведь я много лет морочил ее обещаниями. Но не мыслил жизни без нее. Страдал, когда не мог видеть. Хуже, что о своих страданиях и рассказать-то никому не мог. А однажды она потребовала: «Решай!» Поставила ультиматум: или я бросаю жену и женюсь на ней, или мы расстаемся. Налей себе ракы, сынок. — А что произошло потом? Помолчав опять, отец продолжал: — Я не смог расстаться с вами, и она бросила меня. — Видно было, что ему больно говорить, но он взял себя в руки. Потом посмотрел на меня и по моему взгляду увидел, что может продолжать, и явно от этого успокоился. — Я очень, очень страдал. Твой брат женился, ты был в Америке. Я, конечно, пытался скрыть мучения от твоей матери. А когда прячешь свое горе, как вор, переживаешь его украдкой, еще тяжелей. Мать, естественно, чувствовала, что дело серьезно, и поэтому была тише воды. Мы жили с ней будто в гостинице, изображая семью. Боль моя не утихала, и я понимал, что, если так пойдет и дальше, сойду с ума, однако все равно никак не решался выбрать. Она тоже очень страдала в те дни. Как-то сказала мне, что один инженер сделал ей предложение и, если я ничего не предприму, она выйдет за него замуж. Тогда ее слова меня не тронули... Ведь я у нее первый. Думал, что ей не нужен никто другой, что она просто блефует. Но даже если у меня и закрадывались какие-то сомнения, все равно изменить ничего не хотел. Поэтому и старался просто не думать об этом. Помнишь, однажды летом всей семьей мы ездили на выставку в Измир, машину вел Четин. Вернувшись обратно, я узнал, что она вышла замуж, но не поверил. Подумал, специально распространила этот слух, чтобы сделать мне больно, чтобы заставить меня развестись. Она отказывалась от всех предложений встретиться, поговорить, не подходила к телефону. Продала квартиру, которую я ей купил, переехала куда-то в неизвестное мне место. Четыре года я не мог разузнать, действительно ли она вышла замуж, кто ее муж, есть ли у них дети, чем она занимается. Боялся, если узнаю, мне будет еще больней. Но оставаться в неведении тоже было ужасно. Меня мучила мысль, что она живет где-то в Стамбуле, читает те же газеты, что и я, смотрит по телевизору те же программы... Жизнь показалась мне пустой. Только не пойми меня неправильно, сынок. Конечно, я гордился вами, вашей матерью. Радовался, что дела идут успешно. Просто, та боль была иной.
Так как отец рассказывал в прошедшем времени, я понимал, что история чем-то все же завершилась, но мне почему-то не нравилось, что он ведет рассказ таким образом. — В конце концов в один прекрасный день я все же решился позвонить ее матери. Та, конечно, обо мне была наслышана, но по голосу не узнала. Я соврал, что звонит муж одноклассницы ее дочери. Надеялся, что, когда скажу: «Моя жена больна и просит вашу дочь прийти к ней в больницу», она позовет ее к телефону. А мать заплакала: «Моя дочь умерла». Оказывается, она умерла от рака! Я тут же повесил трубку, чтобы не зарыдать. Ведь даже предположить такого не мог. Не вышла она замуж ни за какого инженера... Какая ужасная штука жизнь! Как бессмысленно в ней все... Увидев в глазах отца слезы, я вдруг почувствовал себя беспомощным. Я понимал его и злился на него одновременно, но, пытаясь осмыслить услышанное, почему-то подумал о первобытных людях, не ведавших принципов. Мне самому было больно. — Ладно, — проговорил отец, стараясь успокоиться. — Я тебя позвал сегодня не для того, чтобы расстраивать. У тебя помолвка, ты скоро обзаведешься семьей. Мне захотелось, чтобы ты знал мою печальную историю и лучше понимал своего отца. Но я хотел сообщить тебе еще кое-что важное. Ты еще не понял, что именно? — Что? — Я сейчас очень жалею о том, — ответил отец, — что не успел сказать ей главного. Не твердил, какая она замечательная и как нужна мне. Я так жалею, что не произносил эти слова тысячи раз. У той девушки было золотое сердце, она была кроткой, умной и очень красивой... У нее совершенно отсуствовала привычка, свойственная всем нашим женщинам, — надменно хвалиться своей красотой, будто это их заслуга. Не было в ней ни кокетства, ни постоянного желания лести... Сейчас, когда прошло много лет, мне до сих пор больно не только от того, что я ее потерял, но и от того, что не обращался с ней так хорошо, как она заслуживала. Любимую женщину нужно ценить вовремя, сынок, пока не стало слишком поздно. На последних словах, которые отец произнес почти торжественно, он вытащил из кармана старую, потертую бархатную коробочку. «Когда мы всей семьей ездили на выставку в Измир, я купил это ей на обратном пути, чтобы она не сердилась и простила меня. Но отдать их ей мне было не суждено». Отец открыл коробочку. «Я много лет прятал эти серьги. Ей бы они очень подошли. Я не хочу, чтобы мать их нашла после меня. Возьми их себе. Я долго думал. Знаешь, эти серьги очень пойдут Сибель». — Отец, Сибель мне любовница, она скоро станет моей женой! — воскликнул я, но все же взглянул на коробочку, которую протягивал отец. — Не говори ничего, — остановил меня отец. — Достаточно, что ты не станешь рассказывать Сибель историю этих сережек. Когда она будет их надевать, вспоминай меня. И то, что я тебе сегодня сказал. Цени свою красивую девушку. Многие мужчины плохо обращаются с любимыми, а потом локти кусают. Смотри, не повторяй их ошибки. И заруби мои слова себе на носу! Он закрыл коробочку и величаво вложил мне ее в ладонь, словно османский султан, вручающий награду паше. Потом позвал официанта: «Сынок, принеси-ка нам еще ракы со льдом!» Повернулся ко мне: «Чудесный сегодня день, правда? И какой прекрасный здесь сад! Как пахнет липой и весной!» Следующий час я провел за объяснениями, что за важная встреча, которую невозможно отменить, мне предстоит и что будет большой ошибкой, если отец, как старший, позвонит в «Сат-Сат» и сам перенесет ее. — Значит, вот чему ты научился в Америке, — укоризненно качал он головой. — Молодец! Чтобы не обижать отца, я выпил еще стакан ракы. хотя все время смотрел на часы. В тот день мне особенно хотелось видеть Фюсун. — Подожди, сынок! Давай еще немного посидим! — упрашивал отец. — Смотри, как душевно мы разговариваем! Ты скоро женишься, нас забудешь! — Отец, я понимаю, что ты пережил, и никогда не забуду твоих советов, — сказал я вставая. С возрастом, в минуты особых душевных потрясений. у отца начинали дрожать уголки рта. Он взял меня за руку и сжал ее изо всех сил. Я тоже крепко сжал ему руку. У него внезапно хлынули из глаз слезы, словно я нажал на губку, спрятанную у него глубоко внутри. Но он почти сразу овладел собой, крикнул официанту принести счет и на обратном пути всю дорогу дремал в машине. В «Милосердии» я не колебался ни секунды. Когда Фюсун пришла, я рассказал ей, что мы обедали с отцом и поэтому от меня пахнет ракы. После долгого поцелуя, я вытащил коробочку из кармана. — Открой. Фюсун осторожно приподняла крышку. — Это не мои сережки, — она не выказала даже любопытства. — Они с жемчугом, очень дорогие. — Тебе нравится? — А где моя сережка? — Твоя сережка таинственным образом исчезла. Потом как-то утром — смотрю — стоит перед моей кроватью, да еще и подруг с собой привела! Я положил их всех в бархатную коробочку и принес хозяйке! — Я не ребенок, — упрямо сказала Фюсун. — Это не мои сережки. — Богом клянусь, уверен, что твои. — Мне нужна только моя сережка. — Это подарок... — вздохнул я. — Я их даже надеть не смогу... Все будут спрашивать, откуда они у меня. — Тогда не надевай. Но не отказывайся от моего подарка. — Но ты подарил их мне вместо моей сережки! Если бы ты нашел ее, ты бы их не принес. Ты что, в самом деле потерял? Что ты сделал с ней? — Однажды где-нибудь обязательно найдется. — Однажды... — проворчала Фюсун. — Как ты просто об этом говоришь! Какой ты все-таки безответственный. Когда? Сколько мне еще ждать? — Недолго, — пообещал я. —Тогда возьму твою сережку, наш велосипед и приду навестить твоих родителей. — Жду, — смягчилась Фюсун. Потом мы поцеловались. — Фу, как противно у тебя пахнет изо рта! Но я продолжал ее целовать, а когда мы занялись любовью, все ссоры и раздоры забылись. Сережки, которые отец купил для своей возлюбленной (он так и не назвал ее имени), я оставил в старом доме.
Рука Рахми-эфенди
По мере того как приближался день помолвки, меня отвлекало множество не терпящих отлагательства проблем, и времени не оставалось даже на размышления о любовных страданиях. Помню, как долго обсуждал с друзьями, которых знал с детства и семьи которых дружили с нашей, где найти шампанское и другие «европейские» напитки для приема в «Хилтоне». Тем, кто побывает в моем музее много лет спустя, я должен пояснить, что в те годы импорт иностранных алкогольных напитков жестко и ревностно контролировался государством, и так как легально получить валюту для его ввоза было почти невозможно, то законным путем в страну попадало очень мало напитков. Однако в продовольственных магазинах и закусочных богатых кварталов, в лавках, где торговали привозным нелегальным товаром, в барах дорогих отелей и просто на улицах, в тысячах киосках лотерейных билетов шампанское, виски и контрабандные американские сигареты никогда не переводились. Главные сомелье отелей почти все прекрасно знали друг друга и всегда выручали в таких ситуациях, посылая запасные бутылки, чем спасли немало приемов. А после светские обозреватели писали в газетах, какие напитки на том или ином приеме были настоящими, а какие — местного, турецкого розлива. Одна такая статья могла испортить реноме хозяев, поэтому мне следовало проявить внимание. Часто я уставал от суеты, но тогда мне звонила Си-бель, и мы ездили в Бебек, на склоны Арнавуткёя или в Этилер — районы, которые в те времена только начали развивать, чтобы посмотреть какой-нибудь строящийся дом с хорошим видом. Мне все больше нравилось представлять, как мы с Сибель будем жить в таком доме, пахнущем цементом и известкой, нравилось решать, где будет стоять кровать, а где разместится столовая и куда мы поставим большой диван из модного мебельного магазина Нишанташи, чтобы лучше видеть Босфор. По вечерам мы ходили в гости, и Сибель любила рассказывать о наших поездках знакомым, обсуждать, как строят сейчас новые дома, вид из их окон, делиться нашими планами на жизнь, я же, с непонятным мне самому смущением, пытался сменить тему разговора, выбирая ничего не значащие замечания о «Мель-теме», о футболе и о новых барах, открывшихся к лету. Тайное счастье с Фюсун сделало меня не очень разговорчивым, теперь на вечеринках мне все больше нравилось наблюдать за происходящим со стороны. Грусть тогда уже постепенно захватывала мою душу, но я только сейчас понимаю, что в те дни не ощущал ее так явно, как потом. Самое большее, что я замечал тогда, — нежелание поддерживать беседу. — Ты в последние дни как-то задумчив и неразговорчив, — заметила Сибель, когда я ночью вез ее домой. — В самом деле? — Мы молчим уже полчаса. — Знаешь, я на днях с отцом встречался... До сих пор не могу забыть. Словно он к смерти готовится. В пятницу, 6 июня, за восемь дней по помолвки и за девять до вступительного экзамена Фюсун, мы с отцом, братом и Четином поехали куда-то в Чукурджуму — район между Бейоглу и Топхане, где находятся знаменитые Бани, — на поминки в дом пожилого рабочего родом из Малатьи, который всю жизнь проработал у отца, с тех самых пор как тот открыл свое дело. Я хорошо помню огромного добряка, ставшего частью отцовской фирмы с того дня, когда он поступил на работу мелким посыльным. На фабрике произошел несчастный случай и ему отрезало руку, поэтому он носил протез. После травмы отец перевел его в контору, и мы хорошо знали его. В первые годы его протез пугал нас с братом, но потом мы попривыкли и часто играли с ним, когда приходили к отцу, потому что Рахми-эфенди всегда был веселым и много шутил. Однажды мы с братом видели, как он, расстелив молитвенный коврик, отстегнул протез и совершает намаз в пустом кабинете. Нас встретили два сына Рахми-эфенди, такие же веселые и улыбчивые, великаны. Оба поцеловали руку отцу. Усталая, худая и измотанная жена покойного, едва увидев нас, заплакала, вытирая слезы краешком платка. Отец с нежностью, на котороую не был способен ни я, ни брат, утешил ее, обнял и расцеловал сыновей Рахми-эфенди и неожиданно быстро был принят всеми, точно родной. А мы с братом томились от неловкости. В таких ситуациях важны не слова, не поведение, не искренность или даже не степень сопереживания, а способность подстраиваться под окружающих. Старший сын покойного протянул нам пачку «Мальтепе», отец, брат и я взяли по сигарете, прикурили от спички, протянутой им, и все трое, по странному совпадению, одновременно закинув ногу на ногу, закурили с таким видом, будто заняты самым важным делом на свете. Иногда мне кажется, что причина популярности сигарет не в воздействии никотина, а в том, что, когда куришь, создается ощущение, что делаешь нечто крайне важное. Видимо, от непривычного вкуса «Мальтепе» я вдруг почувствовал, что вот-вот поддамся заблуждению, — так мне в тот момент показалось, будто стою на пороге постижения какой-то важной тайны бытия. Счастье — главная проблема в жизни. Кто-то счастлив, а кто-то не может быть счастливым. Большинство людей, конечно, пребывает где-то посредине. В те дни я купался в море счастья и не хотел этого замечать. Сейчас, по прошествии лет, мне кажется, нет лучше способа его сохранить. Но тогда я не замечал счастье не потому, что хотел сберечь, а потому, что боялся утратить, к чему неизбежно шел, потому, что боялся потерять Фюсун. Неужели оттого я стал более молчалив и более восприимчив в те дни? Глядя на предметы маленькой, бедной, но чисто убранной квартиры (на стене висело два самых модных в 1950-е годы предмета домашнего интерьера: барометр и фигурно выписанная басмала[7]в рамке), я в какой-то момент почувствовал, что сам готов заплакать вместе с женой Рахми-эфенди. На телевизоре лежала вязаная салфетка, а на салфетке стояла фарфоровая статуэтка собачки. У собачки был жалобный вид: казалось, она вот-вот тоже заплачет. Помню, от чего-то почувствовал себя лучше, глядя на эту фарфоровую собачку, а потом подумал о Фюсун.
Молчание
По мере того как приближался день помолвки, мы с Фюсун все меньше разговаривали, паузы с каждым днем все увеличивались, а наши ежедневные встречи, продолжавшиеся, самое меньшее, два часа, и любовные ласки, страсть которых с каждым днем возрастала, были отравлены этим молчанием. Однажды Фюсун прервала его: — Маме пришло приглашение на помолвку. Она очень обрадовалась, отец говорит, что мы обязательно должны пойти. Родители хотят, чтобы и я пошла. Слава богу, на следующий день у меня экзамен, так что не придется изображать болезнь. — Это мать послала приглашение, — сказал я. — Лучше не приходи. Мне, по правде, тоже идти не хочется. Я ждал, что Фюсун в ответ выкрикнет: «Ну и не ходи!» — но она промолчала. Чем ближе становилась помолвка, тем яростней мы отдавались друг другу, тем сильнее и привычнее сжимали друг друга руками, ногами, телами, будто мы давние любовники и много лет живем вместе. Иногда просто лежали, не обмолвившись и словом, и смотрели на тюлевые занавески, слегка покачивавшиеся от легкого ветра, проникавшего через открытую балконную дверь. Мы встречались в «Доме милосердия» ежедневно, в условленный час. И ни разу не заговорили о нашем положении, о моей грядущей помолвке, о том, что с нами будет потом, — мы старались избегать всего, что напомнило бы об этом, и страстно занимались любвью. Невозможность говорить о том, что постепенно надвигалось на нас, приводила к молчанию. Снаружи доносились крики игравших в футбол мальчишек. В первые наши встречи нам было хорошо и весело, мы не задумывались о том, что будет, болтали обо всем на свете, смеялись и шутили, сплетничали о родственниках, об общих знакомых из Нишанташи. И вот теперь веселье быстро источалось. Предстоящая потеря навевала томящую грусть. Но та не отдаляла нас друг от друга, а, наоборот, странным образом сближала. Я постоянно ловил себя на мысли, что мечтаю по-прежнему встречаться с Фюсун после помолвки. Мечта о рае (может быть, следовало сказать «иллюзия»?), где события сменяют друг друга своим чередом, постепенно превратилась в четкое и ясное намерение. Я убеждал себя, что Фюсун не бросит меня, ведь мы сильно и искренне привязаны друг к другу. Не могу сказать, что до конца сознавал свои мысли — скорее, нащупывал их в залежах подсознания. И не признавался в них даже себе самому. По словам же и поступкам Фюсун пытался догадаться, что думает она. Фюсун все это замечала, но ничего не говорила, и паузы становились длиннее. В то же время она смотрела на мое поведение и явно делала какие-то безнадежные выводы. Иногда мы оба подолгу пристально разглядывали друг друга, чтобы высмотреть важное для себя. Вот и сейчас о прежнем напоминают белые трусики, какие носила Фюсун, ее белые ребяческие носки и грязные белые спортивные тапочки, немые свидетели нашего молчания. День помолвки, против всех чаяний, наступил внезапно. С утра я занимался тем, что решал проблему с виски и шампанским (один из поставщиков не хотел привозить бутылки, пока не получит все деньги). Потом отправился на Таксим, где выпил айран и съел гамбургер в кафе «Атлантик», существовавшем со времен моего детства, и сходил к парикмахеру, которого тоже знал еще ребенком. Болтливому Джевату. До конца 1960-х годов его мастерская располагалась в Ни-шанташи, затем он переехал в Бейоглу, где открыл парикмахерскую неподалеку от мечети Хусейн-Ага. Мы нашли себе в Нишанташи нового мастера, Басри, но если я бывал в Бейоглу, то иногда заходил к нему побриться, когда хотелось послушать его веселые шутки и посмеяться. Джеват обрадовался, узнав, что у меня помолвка, и побрил меня особенно тщательно, как полагается жениху, помазал мне щеки импортной пеной для бритья, а затем увлажняющим, без запаха, по его словам, кремом, и тщательно сбрил каждый волосок на моем лице. Пешком я дошел до Нишанташи, до «Дома милосердия». Фюсун, по своему обыкновению, пришла вовремя. Несколько дней назад я как-то обмолвился, что в субботу нам не стоит встречаться, потому что у нее впереди экзамен; но Фюсун возразила, что после насыщенной подготовки накануне испытания ей хотелось бы отдохнуть. Под предлогом сдачи экзамена она и так уже два дня не ходила на работу. Не успела она войти, как села за стол и закурила. — От мыслей о тебе у меня теперь никакая математика в голову не лезет, — насмешливо сказала она. Потом расхохоталась, будто это что-то ненастоящее, будто это слова из кино, и вдруг густо покраснела. Увидев, как она смущена и расстроена, я попытался перевести все в шутку. Мы оба делали вид, будто не вспоминаем о том, что у меня сегодня помолвка. Но ничего не получалось. Мы оба испытывали тяжкую, невыносимую боль. От нее не избавишься шутками, ее не облегчишь разговорами и не разделишь друг с другом. От нее можно было только сбежать, не размыкая объятий. Но грусть охладила и отравила наш любовный пыл. Фюсун лежала на кровати как безнадежный больной, который прислушивается к собственному телу, и, казалось, рассматривала облака печали, сгустившиеся у нее над головой, а я был рядом и смотрел вместе с ней в потолок. Мальчишки-футболисты сегодня не ругались и не кричали, мы слышали только удары мяча о землю. Затем замолчали даже птицы, и наступила полная тишина. Откуда-то издалека донесся гудок парохода, ему ответил еще один. Потом мы выпили виски из одного стакана. Он когда-то принадлежал Этхему Кемалю — моему дедушке и второму мужу ее прабабки. Потом начали целоваться. Мы с Фюсун пытались, как всегда, отвлечься разбросанными повсюду безделушками, старыми мамиными платьями и шляпками. И покрывали тела поцелуями. Ведь теперь мы оба хорошо умели это делать. Губы Фюсун таяли, захваченные мною. Наши рты составляли огромный грот, наполненный теплой и сладкой, как мед, жидкостью, которая иногда стекала из краешков губ к подбородкам, а у нас перед глазами оживала волшебная страна, какая бывает только в сказках или снах и какую видят лишь те, кто чист сердцем. Мы всматривались в этот яркий, разноцветный, напоминающий стеклышки калейдоскопа, мир, ища далекий и призрачный рай. Иногда один из нас, подобно волшебной птице, которая осторожно берет в клюв сладкий инжир, закусывал нижнюю или верхнюю губу второго и, зажав ее зубами, будто говорил: «Теперь ты у меня в плену!» — а другой, терпеливо наслаждаясь приключениями своей губы, переживал остро-сладкое блаженство сдаться на милость любимого и впервые сознавал, какое это счастье — отдаться ему всем телом, целиком, и что именно здесь, между нежностью и покорностью, и спрятано самое тайное и глубокое место любви. И тогда плененный делал со вторым то же самое, и именно в эту минуту наши трепещущие языки стремительно находили друг друга, чтобы напомнить о сладкой стороне любви, что связана с нежностью и прикосновениями. После мы ненадолго заснули. Сладкий, пахнущий липой ветерок, дувший из открытой балконной двери, приподнял на мгновение тюлевую занавеску и бросил нам ее на лица, укрыв шелковым покрывалом, от чего мы вздрогнули и проснулись. — Мне снилось, что я иду по огромному полю подсолнухов, — пробормотала Фюсун. — Они так странно покачивались на ветру. Почему-то было страшно, хотелось кричать, но я не смогла. — Не бойся. — успокаивал я. — Я здесь. Не хочу рассказывать, как мы встали с кровати, как оделись и подошли к двери. Я сказал ей, чтобы она была на экзамене повнимательней, чтобы не забыла регистрационную карту, что все пройдет хорошо, а потом добавил, стараясь произносить будто само собой разумеющееся фразу, которую повторял про себя за эти дни тысячи раз: — Завтра встретимся здесь в это же время, хорошо? — Хорошо! — кивнула Фюсун, отводя глаза. Я с любовью проводил ее и сразу понял, что помолвка состоится.
Помолвка
Открытки с изображением стамбульского отеля «Хилтон» я добыл через двадцать с лишним лет после событий, о которых веду рассказ. Мне пришлось, прежде чем создать Музей Невинности, познакомиться с главными коллекционерами Стамбула и обследовать многие блошиные рынки. Знаменитый собиратель Хаста Халит-бей после долгих препирательств позволил прикоснуться к одной из этих открыток, и знакомый фасад отеля, отстроенный в современном, международном стиле, сразу же восстановил в памяти не только вечер помолвки, но и события моего детства. Когда мне было десять лет, родители ходили на торжественный прием по случаю открытия отеля с участием совершенно забытой ныне американской кинозвезды Терри Мур. В последующие годы все быстро привыкли к новому зданию, хотя оно было чуждым старому и усталому силуэту Стамбула, и начали заскакивать в отель по любому поводу. Представители европейских компаний, закупавших товары отца, останавливались в «Хилтоне» ради того, чтобы посмотреть восточные танцы. Мы всей семьей ездили туда на выходных ужинать, чтобы отведать чудного блюда под названием «гамбургер», тогда еще не подававшегося ни в одной турецкой закусочной, а нас с братом очаровывала ярко-красная, отделанная золотой лентой, униформа усача-швейцара, с блестящими пуговицами на эполетах. В те годы большинство западных новинок появлялось прежде всего в «Хилтоне», и все главные газеты держали в отеле специальных корреспондентов. Кроме того, с открытия «Хилтон» превратился в островок смелых новшеств. Респектабельным господам и смелым дамам номера в нем предоставляли, не спрашивая свидетельство о браке. Если на каком-нибудь любимом мамином костюме появлялось пятно, она отсылала его в химчистку «Хилтона». В вестибюле же гостиницы была кондитерская, где она любила пить чай с подругами. Многие мои родственники и друзья праздновали свадьбы в большом бальном зале отеля на первом этаже. Когда стало понятно, что полуразвалившийся летний особняк моей будущей тещи в азиатской части Стамбула для помолвки не очень подходит, мы вместе выбрали «Хилтон». Четин-эфенеди рано высадил нас (маму, отца и меня) перед огромной вращающейся дверью, козырек над которой напоминал ковер-самолет. — У нас еще полчаса,—сказал отец, входя в отель. — Пойдемте посидим, выпьем что-нибудь. Мы сели в углу, за большим цикламеном в кадке, откуда отлично просматривался вестибюль, и заказали у пожилого официанта, знавшего отца и осведомившегося о его здоровье, по стаканчику ракы, а матери — чай. Нас закрывали широкие листья цветка, и поэтому проходившие мимо нас знакомые и родственники не могли нас увидеть. — Ой, смотрите, как дочка Резана выросла, какая милая стала, — восклицала мама. — Мини-юбку надо запретить носить тем, у кого ноги для такой длины не годятся, — неодобрительно оглядывала она другую гостью. — Семейство Памуков мы не собирались сажать в углу, просто так получилось, — отвечала она на какой-то вопрос отца, а потом указывала на других гостей: — В кого превратилась Фазыла-ханым! Как жаль! Ее бесподобная красота исчезла, и ничего-то не осталось... Сидели бы дома, чтобы никто не видел бедняжку в таком виде... А эти, в платках, кажется, родственницы матери Сибель... Хиджаби-бея для меня теперь не существует. Бросил свою умницу жену, детей, женился на заурядной девице... Нет, ты посмотри, парикмахер Не-взат, мне назло, конечно же, сделал Зюмрют такую же прическу! А эти муж с женой кто? Ну надо же! У них и лицо, и носы, и походка, и даже одежда как у лисиц... У тебя есть деньги, сынок? — Почему ты спрашиваешь? — удивился отец. — Он домой в последний момент прибежал, быстро переоделся, будто не на помолвку, а в клуб идет. Ты взял с собой деньги, Кемаль, сынок? — Взял. — Вот и хорошо. Смотри, не сутулься, все же на вас смотреть будут... Ну что, пора вставать. Отец сделал знак официанту, заказав еще стакан ракы, сначала себе, затем, внимательно посмотрев на меня, и мне, опять на пальцах показав количество. — Ты вроде уже перестал грустить, — заметила мать. — Что опять стряслось? — Я что, не могу на помолвке собственного сына пить и веселиться? — возмутился отец. — Ах, какая она у нас красавица! — воскликнула мать, завидев Сибель. — Какое платье прекрасное, и жемчуг подошел. Правда, она такая красивая, что ей все подойдет... И это платье! Как она изящно в нем смотрится, правда, сынок? Ну такая милая! Кемаль, тебе очень-очень повезло! Сибель обнялась с двумя красивыми подругами, которые недавно прошли перед нами. Девушки осторожно держали тонкие сигареты, аккуратно поцеловались, не касаясь друг друга губами, накрашенными ярко-красной помадой, чтобы не задеть и не испортить друг другу макияж и прическу. Разглядывая наряды, они весело демонстрировали ожерелья и браслеты. — Каждый разумный человек знает, что жизнь прекрасна и что главная цель — быть счастливым, — задумчиво произнес отец, глядя на них. — Но счастливыми, в конце концов, становятся только дураки. Как это объяснить? — Сегодня у твоего сына один из самых счастливых дней в жизни. К чему ты все это говоришь, Мюмтаз? — рассердилась мать. Потом повернулась ко мне: — Давай, сынок, иди к Сибель! Чего ты сидишь? Не отходи от нее, веселитесь, будьте счастливы! Я отставил стакан, сделал шаг, выбравшись из листьев цветка, и направился к девушкам; на лице у Сибель засияла счастливая улыбка. «Где ты задержалась?» — спросил я, целуя невесту. Сибель представила меня подругам, а после этого мы с ней следили за вращающейся дверью. — Ты сегодня очень красивая, дорогая моя,
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|