Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения. 3 глава
Глава 5
Пятница, 22 января 2021 года
Сегодня день рождения моей дочери — был бы день рождения, если бы я не наехал на нее и не убил. Это произошло в 1994 году, когда ей было пятнадцать месяцев. Мы с Хеленой жили тогда в двухквартирном эдвардианском доме на Лэтбери-роуд, слишком большом и дорогом для нас, но Хелена, как только узнала, что беременна, настояла на переезде в дом с садом и детской окнами на юг. Я не помню сейчас точных обстоятельств того несчастного случая — то ли мне поручили приглядывать за Натали, то ли я думал, что она с матерью. Все это, должно быть, выяснилось на следствии, но само это дознание, это официальное определение ответственности стерлись из памяти. Я лишь помню, что собрался ехать в колледж и подал назад машину, неудачно припаркованную накануне Хеленой, чтобы было легче провести ее через узкие садовые ворота. На Лэтбери-роуд у нас не было гаража, но перед домом было место для стоянки двух машин. Вероятно, я оставил открытой парадную дверь, и Натали, которая ходила чуть ли не с года, заковыляла вслед за мной. Эта моя не самая большая вина, должно быть, тоже была установлена на дознании. Но кое-что я все же запомнил: легкий глуховатый удар где-то под задним левым колесом, словно толчок о пандус, но более мягкий, более податливый, более слабый. Мгновенное осознание — определенное, абсолютное, ужасающее — того, что произошло. И те пять секунд полнейшей тишины, после которой раздался пронзительный крик. Я знал, что кричит Хелена, но не мог до конца поверить, что человек может издавать такие звуки. И еще я запомнил унижение. Я не мог шевельнуться, не мог выйти из машины, не мог даже протянуть руку к дверце. И вот Джордж Хокинс, наш сосед, барабанит по стеклу и кричит: «Вылезай, ублюдок, вылезай!» Я помню, как при виде этого грубого, искаженного гневом лица, прижимающегося к стеклу, у меня промелькнула неуместная мысль: «Он никогда меня не любил». И я не могу сделать вид, что ничего не произошло, не могу притвориться, что это сделал кто-то другой. Я не могу сделать вид, что не виноват.
Ужас и чувство вины поглотили горе. Может быть, если бы Хелена нашла в себе силы сказать: «Тебе еще тяжелее, дорогой» — или: «Тебе так же плохо, милый», — мы бы спасли хоть что-нибудь из обломков нашего брака, корабля, который с самого начала был не очень-то годен для плавания. Но Хелена, конечно же, не смогла, она в это не верила. Она считала, что я переживаю меньше, чем она, и она была права. Она считала, что я переживаю меньше, потому что меньше любил, и в этом она тоже была права. Я был рад стать отцом. Когда Хелена сказала мне, что беременна, меня охватили обычные в таких обстоятельствах глупые чувства гордости, нежности и изумления. Я по-настоящему любил свою дочь, правда, я любил бы ее еще больше, будь она чуть красивее — она была миниатюрной карикатурой отца Хелены, — чуть ласковее и чуть менее плаксивой. Я рад, что никто другой не прочтет этих строк. Вот уже двадцать семь лет, как она мертва, а я все еще думаю о ней с недовольством. Но Хелена была одержима ею, очарована, порабощена, и я знаю, что во многом виновата была ревность. Со временем я справился бы с ревностью или по крайней мере примирился бы с ней. Но мне не было дано времени. Не думаю, что Хелена когда-нибудь верила, что я намеренно задавил Натали, — во всяком случае, когда рассуждала разумно. Даже в самом своем озлобленном и горьком настроении она справлялась с собой, удерживаясь от непростительных слов, — так женщина, обремененная больным и вздорным мужем, из суеверия или по доброте никогда не скажет: «Жаль, что ты не умер». Но если бы ей представился выбор, она скорее бы оставила в живых Натали, а не меня. Я не виню Хелену за это. Тогда это казалось вполне естественным, да и сейчас тоже.
Лежа на другой половине громадной кровати, я ждал, пока она заснет, зная, что пройдут многие часы, прежде чем это произойдет. С тревогой думая о перегруженном делами следующем дне, о том, как справиться с работой после череды бессонных ночей, я снова и снова повторял в темноте свою оправдательную литанию: «Бога ради, это был несчастный случай. Я не хотел. Я не единственный отец, задавивший собственного ребенка. Она должна была присматривать за Натали, она отвечала за ребенка, она не раз давала мне понять, что это не моя забота. Единственное, что ей надо было делать, — это следить за девочкой как полагается». Но гневное самооправдание было столь же банально и бесполезно, как испуганный лепет ребенка, разбившего вазу. Мы оба понимали, что нам необходимо уехать из дома на Лэтбери-роуд. Хелена сказала: — Мы не можем здесь оставаться. Надо поискать дом поближе к центру. В конце концов, ты же всегда этого хотел. Тебе никогда по-настоящему не нравился этот дом. Под этим подразумевалось ничем не подкрепленное утверждение: ты рад, что мы переезжаем, рад, что ее смерть сделала это возможным. Через шесть месяцев после похорон мы переехали на Сент-Джон-стрит, в высокий георгианский дом с выходящей прямо на улицу парадной дверью, перед которой трудно поставить машину. Дом на Лэтбери-роуд был семейным; этот же — дом для бездетных, и уж точно — для одиноких. Переезд вполне устраивал меня: мне нравилось жить поближе к центру, а георгианская архитектура, даже псевдогеоргианская, требующая постоянного ухода, несет на себе более характерный отпечаток, чем эдвардианская начала двадцатого века. Мы не занимались любовью со смерти Натали, и теперь Хелена поселилась в отдельной комнате. Мы никогда не говорили об этом, но я знал о ее словах — что второго шанса не будет, что я убил не только ее любимую дочь, но и надежду на другого ребенка, сына, которого, по ее подозрениям, я в действительности хотел вместо дочери. Но то был октябрь 1994 года, и выбора уже не было. Конечно, мы не всегда были врозь. Секс и брак куда сложнее. Иногда я преодолевал несколько метров покрытого ковром пола между ее комнатой и моей. Она не радовалась мне, но и не отвергала. Однако нас разделяла более глубокая, более не рушимая пропасть, и я не предпринимал попыток ее преодолеть.
Этот узкий пятиэтажный дом слишком велик для меня, но при нашем падении численности населения едва ли меня станут критиковать за то, что я ни с кем не делюсь своим жильем. Нет студентов, претендующих на комнату, нет молодых бездомных семей, чье положение служит укором сознанию более привилегированных. Я использую весь дом, взбираясь в течение дня с этажа на этаж, словно методично утверждая себя во владении всеми этими коврами и полированным деревом. Столовая и кухня находятся в цокольном этаже, откуда каменные ступени широкой дугой ведут в сад. Над ними две маленькие гостиные превращены в одну, которая также служит библиотекой, теле- и музыкальной комнатой и местом, где мне удобно принимать студентов. На втором этаже — большая Г-образная гостиная. Она тоже переделана из двух маленьких комнат, и два не гармонирующих друг с другом камина свидетельствуют об их прежнем назначении. Из окна в задней части дома я могу смотреть в огороженный стеной садик с единственной серебристой березой. Два элегантных французских окна и балкон в передней части здания выходят на Сент-Джон-стрит. Человеку, стоящему между этими двумя окнами, будет совсем не трудно описать хозяина комнаты. Очевидно, что он ученый: вдоль трех стен от пола до потолка тянутся книжные полки. Он историк — об этом говорят корешки книг. Человек, интересующийся главным образом девятнадцатым веком, — об этом его пристрастии свидетельствуют не только книги, но и гравюры и орнаменты, стаффордширские памятные фигурки, викторианские жанровые картины маслом, обои дизайна Уильяма Морриса[15]. Комната к тому же принадлежит человеку, любящему комфорт и живущему в одиночестве. Здесь нет семейных фотографий, настольных игр, беспорядка, пыли, нет разбросанных повсюду женских безделушек — по сути, нет ничего, свидетельствующего, что комнатой кто-то пользуется. Посетителю нетрудно будет догадаться, что из всех вещей в комнате ничего не унаследовано — все приобретено владельцем. Нет ни одной из тех уникальных или эксцентричных вещиц, которые ценят или с которыми мирятся, ибо они семейные реликвии, нет написанных маслом посредственных фамильных портретов, которым отведено место для того, чтобы они подтвердили происхождение хозяев. Это комната человека, который сам достиг своего положения в мире, окружившего себя символами как своих достижений, так и мелких пристрастий. Миссис Кавано, жена одного из скаутов колледжа[16], трижды в неделю приходит наводить порядок и делает это довольно хорошо. У меня нет желания нанимать «временных жителей», на что я, как экс-консультант Правителя Англии, имею право.
Помещение, которое нравится мне больше всего, на самом верху; это маленькая комнатка в мансарде с очаровательным камином, отделанным кованым железом и изразцами. В ней стоят лишь письменный стол с креслом и есть все необходимое для приготовления кофе. Из незанавешенного окна открывается вид, простирающийся от колокольни церкви Святого Варнавы до дальнего зеленого склона Уитем-Вуд. Именно в этой комнате я веду свой дневник, готовлюсь к лекциям и семинарам, пишу научные работы. Входная дверь — четырьмя этажами ниже; когда звонят, к ней неудобно спускаться, но я позаботился о том, что при моей независимой жизни у меня редко бывают неожиданные посетители. В феврале прошлого года Хелена ушла от меня к Руперту Клэверингу, который моложе ее на тринадцать лет и имеет внешность полного энтузиазма игрока в регби, удивительным образом сочетающуюся с тонким восприятием художника. Он рисует плакаты и суперобложки, делая это очень хорошо. Я вспоминаю, как однажды, когда мы обсуждали с Хеленой наш развод и я изо всех сил старался уберечь нас от взаимных обвинений и избавить от ненужных эмоций, она сказала, что мы спали с ней только в тщательно выбранные мною дни, так как я хотел, чтобы мои романы со студентками были не чем иным, как утешением после грубых сексуальных поражений. Она сказала это не буквально, но смысл был такой. Мне кажется, ее проницательность удивила нас обоих.
Глава 6
Взятый им на себя труд писать дневник — а Тео считал это трудом, а не удовольствием — стал частью его предельно организованной жизни, ежевечерней добавкой к еженедельной рутине, частью навязанной обстоятельствами, частью придуманной в попытке придать порядок и смысл существованию. Совет Англии издал указ, повелевающий всем гражданам в дополнение к их повседневной работе пройти по два недельных курса обучения навыкам, которые помогут им выжить, если они останутся живы после гибели цивилизации. Выбор был свободный. Ксан всегда проявлял мудрость, давая людям право выбора в делах, где выбор не имел никакого значения. Один из курсов Тео решил пройти в больнице Джона Рэдклиффа, но не потому, что хорошо чувствовал себя в тамошней антисептической иерархии или воображал, что, ухаживая за больной и состарившейся плотью, вызывавшей в нем ужас и отвращение, доставляет больным большее удовлетворение, чем себе самому, а потому, что считал: приобретенные знания могут оказаться для него наиболее полезны, к тому же недурно узнать, где в случае нужды можно было, проявив некоторую ловкость, прихватить наркотиков. Второй курс двухчасовых занятий Тео провел с приятностью, изучая премудрость эксплуатации домов: добродушие и грубоватые замечания преподавателей-ремесленников казались ему приятным разнообразием по сравнению с утонченными язвительно-пренебрежительными высказываниями коллег из профессуры. Сам он зарабатывал на жизнь тем, что преподавал взрослым студентам и выпускникам, которые обучаясь очно или заочно, занялись наукой или пожелали получить более высокие степени. Это давало руководству университета основание для сохранения его ставки. Два вечера в неделю, во вторник и пятницу, Тео ужинал в Холле. В среду он неизменно посещал трехчасовую вечернюю службу в капелле Магдалины. Некоторые колледжи, студенты которых отличались непомерной эксцентричностью или упрямой решительностью игнорировать реальность, по-прежнему использовали свои маленькие церкви для богослужений. Кое-где даже вернулись к старой англиканской литургии в соответствии с Книгой общей молитвы[17]. Но хор певчих в капелле Магдалины считался одним из лучших, и Тео ходил слушать пение, а не принимать участие в архаическом действе отправления церковных обрядов и молитв.
Это произошло в четвертую среду января. По своему обыкновению, отправившись в церковь Магдалины пешком, Тео свернул с Сент-Джон-стрит на Бомонт-стрит и уже почти поравнялся со входом в музей Ашмола[18], когда увидел женщину с детской коляской. Мелкий моросящий дождик прекратился, и женщина, приостановившись, сняла плащ и опустила верх у коляски. В ней, привалившись спиной к подушкам, сидела кукла; руки в рукавичках покоились на стеганом одеяльце. Это показалось пародией на детство, жалкой и одновременно зловещей. Потрясенный и полный отвращения, он почувствовал, что не может отвести взгляд от куклы. У куклы были блестящие, неестественно большие голубые глаза, гораздо более яркие, чем человеческие, — казалось, она неподвижно уставилась на Тео своим невидящим взором, в котором жутковатым образом проглядывал дремлющий разум. Темно-коричневые ресницы куклы, словно пауки, лежали на нежных фарфоровых щечках, а из-под отделанного кружевом чепца выбивались желтые пышные волосы, завитые, как у взрослой женщины. Последний раз такую выставленную напоказ куклу Тео видел давным-давно, но двадцать лет назад в этом не было ничего необычного. Казалось, помешательство стало всеобщим, и изготовление кукол было единственной отраслью индустрии игрушек, которая наряду с производством детских колясок в течение десятилетия процветала, служа удовлетворению несбывшихся материнских желаний. В большинстве своем куклы были дешевыми и безвкусными, но некоторые из них отличались такой искусной работой и красотой, что, не случись породившего их года Омеги, наверняка стали бы фамильными ценностями. Те, что подороже — стоимостью более двух тысяч фунтов, — выпускались самых разных размеров: с новорожденного, шестимесячного, годовалого и полуторагодовалого ребенка. Некоторые могли стоять и ходить с помощью хитро встроенного механизма. Теперь Тео вспомнил, что их называли «полугодками». Одно время по Хай-стрит было невозможно пройти: так много было там группок тающих от восторга квазиматерей с колясками. Случалось, устраивались даже псевдороды, а сломанных и разбитых кукол хоронили с церемониями в освященной земле. Если он не ошибается, в начале третьего тысячелетия возникли даже некоторые разногласия по вопросу о том, законно ли использовать церковь для подобных фокусов и позволительно ли принимать в них участие лицам, посвященным в духовный сан. Почувствовав взгляд Тео, женщина улыбнулась безумной улыбкой, словно ожидая молчаливого одобрения. Но когда их глаза встретились и он опустил взгляд, чтобы она не увидела в нем сострадания, смешанного с изрядной долей презрения, женщина рванула коляску назад, выставив руку в защитном жесте, словно ограждая себя от его мужской назойливости. Какая-то другая, более отзывчивая прохожая остановилась, заговорив с «матерью». Это была дама средних лет, в хорошо сидящем твидовом костюме, с тщательно уложенными волосами. Она подошла к коляске, улыбнулась владелице куклы и что-то затараторила. Первая женщина, глупо улыбаясь, наклонилась к коляске, разгладила сатиновое стеганое одеяльце, поправила чепчик, заправила под него выбившийся локон. Вторая женщина пощекотала куклу под подбородком, словно кошку, не переставая сюсюкать. Тео, испытывавший уныние и отвращение, каких эта безобидная сценка ни в коей мере не заслуживала, уже собрался было уходить, когда все и случилось. Вторая женщина внезапно схватила куклу, выдернула ее из-под одеяльца, не говоря ни слова, дважды крутанула за ноги над головой и изо всех сил ударила о каменную стену. Лицо куклы разбилось вдребезги, фарфоровые черепки со звоном покатились по тротуару. Секунды две хозяйка куклы хранила абсолютное молчание. А потом закричала. Это был ужасный крик — крик существа, испытывающего невыносимую боль, страшный, пронзительный и в то же время чересчур человеческий. Шляпа женщины сбилась набок, лицо было обращено к небу, рот широко раскрыт, и из него неслись ее горе и ее гнев. Вначале казалось, что она забыла о присутствии напавшей на куклу женщины, которая стояла рядом, глядя на нее с молчаливым презрением. Но вот обидчица повернулась, быстрым шагом прошла сквозь открытые ворота, пересекла внутренний двор и вошла в музей Ашмола. Поняв наконец, что та исчезла, хозяйка куклы двинулась было за ней, не переставая вопить, но, очевидно, осознала безнадежность своего порыва и возвратилась к коляске. Она почти затихла и, опустившись на колени, принялась собирать черепки, тихо плача и постанывая, пытаясь сложить их, словно картинку головоломки. Два поблескивающих глаза, соединенные пружиной и жутковато реальные, откатились в сторону Тео. Поддавшись мгновенному порыву, он хотел было поднять их, чтобы помочь несчастной и сказать ей несколько утешительных слов. У него чуть не вырвалось, что она купит себе другого «ребенка», — это было тем самым утешением, которое он так и не предложил своей жене. Но колебание Тео длилось всего секунду, а потом он быстро пошел прочь. Больше к ней не подошел никто. Женщины средних лет, те, что стали взрослыми в год Омеги, не отличались уравновешенностью. Тео добрался до часовни как раз к началу службы. Когда певчие — восемь мужчин и восемь женщин — выстроились цепочкой, на Тео нахлынули воспоминания о преисполненных важности мальчиках-хористах, некогда входивших в церковь с серьезными лицами, прижимая к узкой груди ноты. Их гладкие лица светились, словно от зажженной внутри свечки, тщательно расчесанные волосы напоминали блестящие шапочки, а мордашки над накрахмаленными воротничками казались необычайно торжественными. Тео отогнал от себя видение, удивившись его навязчивости — ведь дети его никогда не интересовали, — устремил глаза на священника и вспомнил случай, произошедший несколько месяцев назад, в тот день, когда он раньше обычного пришел к вечерне. Каким-то образом из леса, окружающего Магдален-Медоу, в часовню пробрался молодой олень — он невозмутимо стоял рядом с алтарем, словно это было в порядке вещей. Священник с криком набросился на оленя, швырнул в него молитвенником и больно ударил по шелковистым бокам. Озадаченный олень какое-то время покорно сносил натиск, а потом, осторожно ступая, горделиво покинул церковь. Священник обернулся к Тео, по его щекам катились слезы. — Господи, почему они не могут подождать? Проклятые твари! Очень скоро им все это достанется. Почему они не могут подождать? Глядя теперь на его серьезное, полное достоинства лицо, Тео подумал, что давний случай, произошедший в этом храме, всего лишь сцена из наполовину забытого ночного кошмара. Прихожан, как обычно, собралось не более тридцати. Со многими из тех, кто посещал службу столь же регулярно, как и он сам, Тео был знаком. Но появилась и новенькая — молодая женщина, сидевшая у алтаря прямо напротив Тео. Он старательно избегал ее взгляда, хотя она ничем не показывала, что знает его. Освещение в церкви было тусклым, и в мерцании свечей лицо женщины озарялось нежным, почти прозрачным, светом, то хорошо заметным, то ускользающим и иллюзорным, как призрак. Но это лицо не было для Тео чужим; несомненно, он уже видел женщину прежде, и не мельком, а очень близко и на протяжении долгого времени. Изо всех сил стараясь заставить свою память работать, он искоса поглядывал на ее склоненную во время исповеди голову и делал вид, что смотрит мимо нее, сосредоточившись на первом отрывке из Священного Писания, но постоянно чувствовал ее, набрасывал на ее образ колючую сеть памяти. К концу второго отрывка его начало раздражать, что он никак не может вспомнить. И лишь когда хористы, в основном люди средних лет, разложили свои ноты в ожидании вступления органа и воззрились на дирижера, а маленькая, одетая в стихарь фигурка подняла коротенькие, похожие на лапки руки и замахала ими в воздухе, Тео наконец вспомнил. Женщина совсем недолго слушала курс о викторианском времени и нравах, который читал Колин Сибрук, точнее, часть курса — «Женщины в викторианском романе», — ее вел Тео, подменяя Колина полтора года назад. Жена Сибрука перенесла операцию по поводу рака, и у них появилась возможность провести отпуск вместе, если Колин найдет замену именно на этот раздел курса, состоявший из четырех занятий. Тео помнил беседу с Колином и свой вялый протест. — Почему бы тебе не попросить кого-нибудь с английского факультета? — Да я пытался, но у них у всех нашлись отговорки. Один не любит работать вечером, другой слишком занят. Третий плохо знает этот период — не думай, что лишь историки несут подобную чушь. Кто-то может провести только одно занятие, но никак не четыре. Занятия длятся всего один час, по четвергам, с шести до семи. И тебе не придется готовиться: я выбрал четыре книги, ты наверняка знаешь их наизусть: «Миддлмарч», «Женский портрет», «Ярмарка тщеславия», «Кренфорд»[19]. На курс записались только четырнадцать человек, в основном пятидесятилетние женщины. Таким бы с внуками возиться, а им времени некуда девать, ты сам знаешь. Очаровательные дамы, правда, с немного консервативными вкусами. Тебе понравятся. А уж они-то будут счастливы, заполучив тебя. Утешение в культуре — вот что они ищут. Твой кузен, наш высокочтимый Правитель, живо интересуется этой проблемой. А им хочется на время скрыться в более приятном и безопасном мире. Нам всем это нужно, дружище, только мы с тобой называем это образованностью. Но на занятие пришли пятнадцать слушателей, а не четырнадцать. Она опоздала на две минуты и тихо заняла место в задних рядах, за спинами других членов группы. Тогда, как и сейчас, он видел ее освещенную свечами голову на фоне резного дерева. Когда последние студенты окончили учебу, прославленные аудитории колледжа открыли для взрослых учащихся вечерней и заочной форм обучения, и Тео проводил занятия в обшитом панелями лекционном зале Куинз-колледж. Она с вниманием прослушала вступительное слово о Генри Джеймсе и поначалу не приняла участия в последовавшей затем дискуссии. Однако крупная женщина в переднем ряду стала напыщенно превозносить моральные качества Изабель Арчер[20]и закончила сентиментальными сожалениями о ее судьбе. Тогда девушка сказала: — Я не понимаю, почему вы так горячо сочувствуете тем, кому было дано так много и кто так плохо этим распорядился. Она могла бы выйти замуж за лорда Барбертона и сделать много хорошего для его арендаторов, вообще для бедных. Ну хорошо, пусть она его не любила, это ее извиняет. К тому же у нее были более высокие устремления, чем выйти замуж за лорда Барбертона. И что же? У нее не оказалось ни таланта, ни какой-либо профессиональной подготовки. Когда же благодаря своей кузине она разбогатела, что она предприняла? Стала разъезжать по свету, да не с кем-нибудь, а с мадам Мерль. А потом вышла замуж за этого самонадеянного лицемера и, разодетая в пух и прах, сидела по четвергам в салоне. Куда подевался весь ее идеализм? Мне гораздо больше по душе Генриетта Стэкпоул. Женщина возразила: — Но ведь она так вульгарна! — Именно так считает миссис Тушетт, да и автор тоже. Но у нее по крайней мере есть талант, которого нет у Изабель, и она использует его, чтобы заработать на жизнь и помочь своей вдовой сестре. Изабель Арчер и Доротея обе отвергают подходящих женихов, предпочитая выйти замуж за самовлюбленных глупцов, но Доротея вызывает большую симпатию. Видимо, потому что Джордж Элиот уважает героиню, а Генри Джеймс свою в глубине души презирает. У Тео возникло подозрение, что своим намеренным вызовом девушка лишь пытается избавиться от скуки. Но каков бы ни был ее мотив, последовавший за этим спор был шумным и оживленным, и оставшиеся тридцать минут прошли быстро. Тео был огорчен и немного обижен, когда в следующий четверг девушка не появилась. Установив наконец связь событий и утолив любопытство, Тео уютно откинулся на спинку скамьи и стал слушать второй псалом. Последние десять лет в часовне Магдалины было заведено во время вечерней службы слушать магнитофонные записи псалмов. Из программы службы Тео узнал, что в этот вечер прозвучат первые два из серии английских псалмов пятнадцатого века, написанных Уильямом Бирдом, — «Наставь меня, о Боже» и «Возликуй, о Господи». Когда informator choristarum[21], наклонившись, включал запись, воцарилась недолгая тишина. Голоса мальчиков — звонкие, чистые и какие-то бесполые, каких в часовне не слышали с тех пор, как стал ломаться голос у последнего маленького хориста, взмыли вверх, наполнив церковь. Тео взглянул на девушку, но она сидела неподвижно, откинув голову и не сводя глаз с ребристо-сводчатого потолка, так что он смог разглядеть лишь освещенный свечами изгиб ее шеи. Но в конце ряда сидел человек, которого Тео узнал: это был старый Мартиндейл, младший научный сотрудник с английского факультета; он уже собирался выйти на пенсию, когда Тео учился на первом курсе. Старик сидел не шелохнувшись, его старое лицо было обращено вверх, отблеск свечей отражался в слезах, ручьями бежавших по щекам, так что глубокие морщины казались усыпанными жемчугом. Старина Марти не был женат, он дал обет безбрачия и всю свою жизнь боготворил красоту мальчиков. Интересно, подумал Тео, почему он и ему подобные раз за разом приходят сюда в надежде испытать это мазохистское удовольствие? С таким же успехом они могли послушать записи голосов детей дома, так почему же делают это здесь, где прошлое и настоящее слились в мерцающем свете свечей, еще больше усиливая печаль? И почему он сам тоже приходит сюда? Он-то знал ответ на этот вопрос. «Чувства, — сказал он себе, — чувства, чувства…» Даже если единственное доступное тебя чувство — боль, ты придешь сюда, чтобы ощутить ее. Женщина покинула церковь раньше его, быстро и почти незаметно. Но, выйдя на улицу и окунувшись в вечернюю прохладу, он с удивлением увидел, что она его поджидает. Поравнявшись с ним, она произнесла: — Простите, могу я поговорить с вами? Это очень важно. Из окон церкви в сумеречную темноту лился яркий свет, и Тео впервые разглядел ее как следует. Ее темные, блестящие, великолепного каштанового цвета волосы, золотившиеся в ярком свете из окон, были зачесаны назад и заплетены в короткую толстую косу. На высокий веснушчатый лоб спадала челка. У нее были слишком светлая для обладательницы таких темных волос кожа, длинная шея, широкие скулы, широко посаженные глаза, цвет которых он не смог определить, решительные прямые брови, длинный, узкий, с небольшой горбинкой нос и большой, красивой формы, рот. Такие лица запечатлели прерафаэлиты. Россетти[22]с удовольствием написал бы ее портрет. Одета она была по последней моде — так одевались все женщины, кроме Омега: в короткий прилегающий жакет, шерстяную юбку до середины икры, из-под которой виднелись яркие носки — последний писк моды в этом сезоне. На ней были желтые. На левом плече висела кожаная сумка на длинном ремне. На руках у нее не было перчаток, и он увидел, что левая кисть обезображена. Средний и указательный палец срослись в лишенный ногтя обрубок, а тыльная сторона ладони сильно опухла. Женщина держала левую руку в правой, словно убаюкивая. Она не делала попыток ее спрятать. Может, она даже специально демонстрировала свое уродство миру, нетерпимому к физическим дефектам. Но у нее, подумалось ему, есть по крайней мере одно утешение. Женщины с физическими недостатками или умственно неполноценные не были внесены в списки тех, от кого должна была зародиться новая раса, если когда-нибудь найдется мужчина, способный производить потомство. Она хотя бы избавлена от проводимых раз в шесть месяцев и занимающих уйму времени унизительных обследований, которым подвергались все здоровые женщины в возрасте до сорока пяти лет. Она вновь, еще тише, произнесла: — Это не займет много времени. Ну пожалуйста, мне очень надо поговорить с вами, доктор Фэрон. — Если это так необходимо… — Он был заинтригован, но не смог заставить свой голос звучать приветливо. — Может быть, мы пройдемся по новой галерее? В молчании они свернули в сторону. Она сказала: — Вы не знаете меня. — Не знаю, но помню. Вы присутствовали на втором из занятий, которые я давал вместо доктора Сибрука. Вы, несомненно, оживили дискуссию. — Боюсь, я говорила слишком резко. — И она добавила, словно это было очень важно: — На самом деле я обожаю «Женский портрет». — Полагаю, вы устроили эту встречу не для того, чтобы поговорить о своих литературных пристрастиях. Сказав это, Тео тут же пожалел о своих словах. Она вспыхнула, и он почувствовал, как она инстинктивно сжалась, потеряла уверенность в себе и, возможно, в нем. Его смутила наивность ее замечания, но совсем не обязательно было отвечать с такой обидной иронией. Ее стесненность оказалась заразительной. Он надеялся, что она не собирается поставить его в неловкое положение откровенно личными или излишне эмоциональными вопросами. Уверенность в себе тогдашней красноречивой спорщицы никак не вязалась с ее нынешней почти подростковой робостью. Бессмысленно было пытаться загладить свою вину, и с полминуты они шли молча. Наконец Тео произнес: — Я жалел, что вы больше не появились. Следующее занятие показалось очень скучным. — Я бы пришла, но меня перевели в утреннюю смену. — Она не объяснила, над чем или где она работала, но добавила: — Меня зовут Джулиан. Ваше имя мне, конечно же, известно. — Джулиан. Необычное имя для женщины. Вас что, назвали в честь Джулиан Норичской? — Нет, не думаю, что мои родители о ней слышали. Когда отец регистрировал мое рождение, он произнес имя: «Джули-Анн». Именно это имя выбрали мои родители. Чиновник бюро записей актов гражданского состояния, должно быть, ослышался, или, возможно, отец произнес имя не очень четко. Только три недели спустя мать заметила ошибку, но решила, что уже поздно что-либо менять. По-моему, ей просто понравилось это имя, и меня так и стали звать.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|